РОЛЬ ПСИХИЧЕСКОЙ НАСЛЕДСТВЕННОСТИ («The heredity, as the principle psychological, by J. Devies». New York, 18781)
I
С легкой руки Дарвина вопрос о наследственности сделался, так сказать, вопросом дня, самой популярной темой для психологов, физиологов, криминалистов, психиатров и даже художников. На нем сосредоточили внимание не только специалисты, для которых он служит предметом обязательного исследования, но и дилетанты, которых он всего менее касается. Долгое время забытый и в числе многих других отживших тем сданный в архив исторических материалов, он вдруг опять выступает на сцену и приобретает капитальное значение в современной науке.
Вопросу о психической наследственности суждено было, как кажется, пройти те три фазы развития, которые, по мнению старых метафизиков, составляют неизбежные элементы всякого прогрессивного процесса. В доброе старое время, в зачаточный период цивилизации, принцип психической наследственности стоял, по-видимому, вне всяких сомнений: он был положен в основу социальной организации первобытных государств Востока, на него опирались их мораль и их право, его возводила в непреложный догмат их философия. В законах Ману2 мы читаем:
«Женщина всегда рождает сына с теми качествами, которыми обладает родитель».
«Но поступкам человека можно узнать, принадлежит ли он к низшему классу, рожден ли он презренной женщиной».
«Человек дурного происхождения наследует свои дурные качества или от отца, или от матери, или от обоих вместе, но он никогда не может скрыть своего рождения».
По убеждению индусов, влияние отца всегда сильнее влияния матери, а потому связь женщины высшей касты с мужчиной низшей признавалась несравненно более преступной, чем связь мужчины высшей касты с женщиной низшей. Ребенок от браминки и чандала3 считался «самым презренным из людей». Но так как все дети заимствовали кое-что и от матери, то индусское законодательство постановляло, что метисы (дети, происшедшие от смешения двух различных каст) должны посвящать себя занятиям, имеющим некоторую аналогию с занятиями не только отца, но и матери. Умственные занятия, как известно, составляли исключительную собственность браминов, а механические (ремесла, земледелие и т. п.) — ваисиев4; отсюда ребенок, рожденный от брамина и женщины ваисиев, должен был заниматься медициной — профессией, стоящей у индусов на границе между чисто умственными занятиями и мускульным трудом. Шута, сын кшатрия5 и браминки, делался конюхом (занятие, в котором видели аналогию с воинской профессией кшатриев) и бардом (пение было одним из занятий браминов). Угра, происходивший от кшатрия и женщины из касты чандала, по аналогии с занятием отца должен был заниматься охотой, но только охотой за змеями и вообще гадами, потому что сын «презренной матери» не мог годиться для охоты более благородной.
Вообще все экономические и юридические права и обязанности четырех каст и бесчисленного множества их подразделений выводились индийскими законодателями с необыкновенной последовательностью из одного принципа — принципа психической наследственности. Без преувеличения можно сказать, что этот принцип был краеугольным камнем всей общественной организации Индии. То же мы видим и в других государствах первобытной цивилизации — у ассириян, персон, египтян, в царстве инков и т. п. «История показывает нам, — справедливо замечает Рибо в своей книге „О наследственности“6, — что, чем древнее общество, тем устойчивее вера в наследственность, тем более выражается она в различных законах и учреждениях». «В Китае, когда кого-либо обвиняют в уголовном преступлении, то государственный чиновник прежде всего обязан самым подробным образом исследовать как психическое состояние подсудимого, его предшествующие поступки, так и все, что относится до характера жизни и деятельности его родителей и всех вообще членов его семейства, в восходящей линии до отдаленных предков включительно („Gazette des Tribuneaux“, 31 décembre, 18447)».
В случае государственного преступления закон предписывает, «чтобы виновный был растерзан на десять тысяч кусков, а его дети и внуки наказаны смертью». По японским законам наказанию подвергаются не только сами виновные, но и их дети. По древнееврейскому моисееву закону ответственность за грехи (преступления) родителей падает и на детей, и на все нисходящее потомство, иногда «до десятого колена». Тот же принцип наследственности проступков, а следовательно, и наказаний признавали и германские варвары. Древняя цивилизация устами Плутарха открыто заявляла, что «нет ничего противного разуму» в том, «что божеская месть поражает целое государство или город через много времени после смерти виновных». «Существа, произведенные целым рядом поколений, — говорит знаменитый историк в своем трактате о божественной справедливости8, — не имеют ничего общего с произведениями искусства. Рожденные происходят из субстанции родившего, они наследуют от последнего нечто, что может быть по всей справедливости наказываемо и награждаемо, потому что это нечто и есть сам родивший. Дети людей порочных и злых — продукт природы их отцов. То, что было в них самого существенного, что жило, питалось, думало и говорило, — это-то они и передают своим сыновьям. Поэтому весьма легко поверить — и нет ничего в этом странного, — что между лицами произведшими и лицами произведенными существует скрытое тождество, в силу которого последние должны быть ответственны за поступки первых».
Перенесенный на почву западноевропейской цивилизации принцип наследственности впервые подвергается серьезным нападениям как со стороны практических требований жизни, так и со стороны господствующей метафизики.
На чем в самом деле он основывался?
На простом эмпирическом опыте, опыте, который обыкновенно делался кое-как, без всякого соблюдения каких бы то ни было научных требований, людьми невежественными, не имеющими никаких ясных представлений о человеческой природе. В него верили, потому что никому не приходило в голову подвергнуть его сомнению, хотя, по правде сказать, он находился в явном противоречии с господствовавшими в то время теориями супра-натуральной философии. Метафизическая психология не могла дать никакого разумного объяснения наследственной передачи душевных свойств отцов детям: для нее этот факт был совершенно непостижим. Ведь дети — продукт чисто физического акта; они рождаются от родителей лишь телесно; а между телесным и духовным — по мнению той же метафизики — ничего общего быть не может. Таким образом, приходилось вернуться к чисто материалистическим воззрениям древних, но эти воззрения весьма мало гармонировали с воззрениями средневековой метафизики.
Мало того, историческая жизнь западноевропейского общества, развивая лежащие в основе его экономические принципы, создала такие учреждения, породила такие нравы, которые исключали даже самую возможность применения практических последствий принципа наследственности. Новые условия производства были совершенно несовместимы с существованием восточных каст и родовой изолированности. Вместе с распадением родовых начал, с ослаблением семейных уз родовая месть совершенно вышла из употребления, ответственность потомков за грехи предков стала анахронизмом. Каждый для себя и каждый за себя — в этих словах выражалась вся мудрость нововозникавшей буржуазной философии. Монополии, привилегии, разные наследственные преимущества вроде майоратов, субститутов9, фамильных должностей и т. п. стесняли и ограничивали свободу движения капитала. Капитал должен был вступить с ними в борьбу, и под его меткими и хорошо рассчитанными ударами одна за другой исчезали старые формы социальной жизни, опиравшиеся на принцип наследственности. Таким образом, к концу XVII и началу XVIII в. этот принцип не находил себе достаточного основания ни в условиях данного общественного быта, ни в умозрениях господствующей метафизики и явно противоречил практическим требованиям экономического прогресса. Потому нет ничего удивительного, что по мере приближения развязки экономической борьбы движимого капитала с феодальными привилегиями капитала недвижимого сомнение в непреложную истинность принципа психологической наследственности должно было значительно поколебаться. Отвергая феодальные привилегии, новое общество не довольствовалось указанием на их вредоносность и несправедливость с точки зрения одних лишь общественных интересов, оно хотело доказать, что эти привилегии вредны и несправедливы со всевозможных точек зрения, а в том числе и с точки зрения психологической. Люди по своей природе, говорили они, равны, а потому должны пользоваться и равными правами. Однако они не могли не видеть, что это воображаемое равенство находилось в явном противоречии с действительностью. Нужно было уничтожить это противоречие, нужно было дать более или менее правдоподобное объяснение тому факту, что, несмотря на природное равенство людей, они на самом деле совсем не были равны. Объяснение было под рукой: всему виной воспитание. Воспитание делает человека или чересчур добродетельным, или чересчур порочным, или гением, или идиотом; оно создает искусственных людей, возвышает одних, унижает других и, следовательно, извращает их естественное, природное равенство. Снимите с них толстый слой привычек, убеждений, страстей, потребностей и т. п., развившихся под влиянием окружающих их общественных условий, под влиянием воспитания, господствующих нравов и обычаев, и вы найдете под этим наносным слоем одну и ту же природу, общую всем людям, — вы откроете естественного человека. «В естественном состоянии все люди равны», — говорил Руссо; отсюда для того, чтобы осуществить на практике теорию человеческого равенства, нужно переделать искусственного человека в естественного. «Сделать это, — замечает Руссо, — очень легко, потому что для этого не нужно ничего делать». Предоставьте человека его природе и не мешайте ее делу: человек, воспитанный ею, будет совершенным человеком; воспитание, данное ему обществом, скорее способно его испортить, чем улучшить. Таковы были в общих чертах взгляды на человеческую природу, господствовавшие в половине XVIII в. Принцип наследственности был тут ни при чем — на первый план выдвигалось воспитание. «Вся разница, которую мы замечаем между умственными свойствами людей, происходит от их различного воспитания» (Гельвеций. Sur l’homme, p. 6311). На реформе воспитания сосредоточилось все общественное внимание. Базедов видел в ней единственный рычаг всяких социальных улучшений. То общее сочувствие, с которым встречены были его реформационные попытки в области педагогики, служит наилучшим доказательством того, какое громадное значение придавалось в то время искусству воспитывать людей. От него ожидали неслыханных чудес, на нем основывали веру в осуществимость наилучшего порядка вещей в ближайшем будущем13. Эти ожидания и эта вера не были совсем чужды и нашему веку: в первой половине XIX столетия они были в большом ходу не только между педагогами, философами и моралистами, но даже практиковались и государственными людьми, когда дело шло о преобразовании общественных условий той или другой отсталой страны. Но так как всякое преувеличение воспитательных влияний равносильно умалению влияний наследственных, то само собою понятно, что принцип психической наследственности не мог играть особенно важной роли в философско-общественном миросозерцании ближайших к нам поколений. Одним казалось, что он не совсем-то ладится с установившимися догматами нашей морали (равенство людей, личная ответственность и т. п.), и потому они или обходили его молчанием, или открыто восставали против него во имя каких-то нравственных тенденций. Другие отвергали его во имя чисто научных требований, полагая, что он недостаточно доказан. «Часто приходится слышать о наследственных талантах, о наследственных пороках и добродетелях, — говорит Бокль в своей „Истории цивилизации“14, — но стоит только хорошенько проанализировать факты, чтобы убедиться, что существование этой наследственности решительно ничем не доказывается».
Однако это игнорирование принципа наследственности, эти сомнения относительно его научности, его нравственности и т. и, встречаются в последнее время все реже и реже: точка зрения моралистов, педагогов и психологов-метафизиков XVIII и начала XIX в. теряет с каждым днем кредит; мы начинаем убеждаться, что грубый эмпирический опыт нас не обманывает и что первобытное человечество имело насчет наследственности несравненно более верные представления, чем наши отцы.
II
На эту перемену и наших воззрениях опять-таки влияли причины двоякого рода: с одной стороны, прогресс наших естественнонаучных знаний, с другой — условия нашей общественной жизни. О последних мы скажем здесь лишь несколько слов, так как подробное указание на отношения, существующие вообще между экономической практикой и господствующими в обществе теориями, завлекло бы нас слишком далеко.
Мы видели, что в XVIII в. (то же было и в средневековую эпоху) принцип наследственности был отодвинут на задний план, потому что того требовали интересы движимого капитала, вступившего в борьбу на жизнь и смерть с историческими привилегиями капитала недвижимого. Борьба эта теперь кончилась: движимый капитал победил; преграды, стеснявшие свободу его движения, уничтожились; изменились и интересы его: прежде ему выгодно было разрушать и уничтожать, теперь он хлопочет о сбережении и сохранении приобретенного; прежде он восставал против наследственных привилегий, потому что они ограничивали его силу, теперь, когда характер привилегий измелился, когда они не ограничивают, а оберегают его силу, он поддерживает их. Таким образом, если прежде его стремления имели в известном смысле реформационный характер, то теперь они стали чисто консервативными. Принцип наследственности есть тоже принцип по преимуществу консервативный. Значит, первые находятся теперь в полной гармонии с последним; иными словами, условия нашей (т. е. западноевропейской) экономической жизни благоприятствуют научному развитию теории о психической наследственности. Но еще более благоприятствует этому (в смысле лишь непосредственной причины) прогресс наших естественнонаучных знаний: старая метафизика, бесполезно ломавшая голову над разрешением неразрешимого для нее вопроса о психической наследственности, сдана теперь в архив. Психология благодаря соединенным трудам физиологов, врачей и умозрительных психологов (Джемс Милль, Бэн, Спенсер, Вундт) усвоила себе более или менее научные методы и навсегда отказалась от метафизического дуализма в исследовании психических явлений. Выделившись из круга так называемых чистых наук и сблизившись с науками естественными, опытными, она должна была сделаться участницей их прогресса, и, действительно, он не прошел для нее бесследно. В лице своих лучших представителей (Спенсера в особенности) она возвысилась теперь по крайней мере до понимания тех общих процессов развития природы, которыми до сих пор постоянно игнорировали, не сознавая всей их важности в деле изучения развития человеческого ума. Идеи Дарвина о постепенном происхождении и метаморфозироваиии видов, развитые и дополненные целой школой так называемых дарвинистов — исследования Секки, Фарадея, Гельмгольца и др. о неуничтожаемости силы16, наконец, новейшие исследования в области нервной физиологии, — все это пролило массу света на наиболее темные и запутанные вопросы психологии и, между прочим, на вопрос генезиса человеческого ума. Оставаясь на той точке зрения, на которой она волей-неволей должна стоять, чтобы сохранить за собою хоть какое-нибудь научное значение, психология вынуждена была признать, что психическая природа данного человека, подобно его природе физической, есть продукт медленного, постепенного развития целого ряда предшествовавших ему поколений. То, что мы называем теперь человеческим умом, человеческим чувством, не явилось вместе с человеком как нечто вполне законченное, готовое; его элементарные зародыши естествоиспытатель находит на самых низших, первичных стадиях органической жизни. Только проследив эти зачаточные формы умственной и аффективной жизни, только изучив историю их образования и развития, психолог может составить себе более или менее ясное и верное представление об ее высших формах, таких формах, в которых она обнаруживается в современном человеке. Если раз допущено (и современная психология уже сделала это допущение), что настоящее есть продукт прошедшего, то для того, чтобы знать первое, надо узнать последнее; иными словами, первое надо изучать с точки зрения развития второго. Но развитие в смысле постоянного осложнения, дифференцирования и интегрирования простых, несложных и конкретных элементов органической материи только и мыслимо под условием наследственности. Где нет наследственности, там, очевидно, не может быть и развития. Как бы условия жизни ни усовершенствовали индивида, но если всем этим усовершенствованиям суждено исчезнуть вместе с ним, то его потомки очутятся в том же самом положении, в каком он находился сам до начала своего усовершенствования. Следовательно, ни одно свойство, ни одна сторона животной жизни не могут развиться, если им придется в каждом новом индивиде начинать свое развитие сызнова, если, достигнув известного предела, они неизбежно должны возвращаться к своей исходной точке. Очевидно, что подобное движение не будет иметь ничего общего с нашими представлениями о прогрессивном движении: это будет движение маятника, вечные приливы и отливы человеческого существования. Только тогда, когда то или другое свойство постоянно передается от деда к отцу, а от отца к сыну и т. д., и притом так передается, что в отце его развитие начинается с той точки, на которой оно остановилось у деда, у детей — с той точки, на которой оно остановилось у отца, и т. д., — только в этом случае и можно говорить о развитии, о прогрессе.
Отсюда само собою очевидно, почему современная психология, усвоив себе точку зрения дарвиновской теории развития и выдвинув на первый план вопросы генезиса, должна была возвратиться к забытому принципу наследственности и возвести его в непреложный закон. Оно должно было это сделать a priori, чисто дедуктивным путем, так как закон наследственности логически вытекал из закона развития, как частное из общего.
Многие, однако, не понимая априористического характера закона наследственности и воображая, будто психология дошла до него путем индуктивного обобщения частных и конкретных случаев наследственной передачи физических и душевных качеств от предков потомкам, упрекают ее в легкомыслии, в слишком поспешном и произвольном обобщении. Всякий хотя поверхностно знакомый с литературой занимающего нас вопроса знает, конечно, что в подтверждение теории наследственности собрано в настоящее время множество частных фактов. По будь этих фактов собрано в миллион рае больше, ими, как справедливо замечает Бокль, ничего нельзя доказать, «Недостаточно, — говорит он, — делать ссылки на те только случаи, где обнаруживается наследственность, нужно брать в расчет и те случаи, когда она не имеет места. Только сравнив число первых с числом последних, можно сделать какое-нибудь правильное индуктивное заключение». До сих пор никто и не пытался этого делать, потому что индуктивные доказательства наследственности невозможны. Но мало того, что не исследованы факты отрицательные, говорящие против наследственности, и факты положительные, в особенности взятые из обыденного эмпирического опыта, в большинстве случаев весьма сомнительны. Обыкновенно сторонники закона наследственности встречаются с такими условиями, которым их теоретические соображения или резко противоречат, или не удовлетворяют им. «Сходство детей с родителями, — говорит де Кандоль („Hist, des seien, et des sav.“, p. 312, 313), — обнаруживается в особенности, а в некоторых случаях исключительно в известный, определенный возраст. Следовательно, человек, наблюдающий данного индивида, должен был знать его отца и мать в тот самый возраст, когда он его наблюдал, т. е. лет 25—30 тому назад. Ему нужно также знать и других его родственников по восходящей и боковой линиям; следовательно, наблюдатель должен быть лицо, уже достигшее зрелого возраста, и притом лицо, умеющее наблюдать и хорошо запоминать наблюдаемое». В обыденной жизни лица, удовлетворяющие этим трем условиям, встречаются не часто. «Покажите, например, — говорит де Кандоль, — ребенка или его портрет членам его семейства — какие вы услышите разнообразные мнения! Одни найдут, что он похож на такого-то из своих родственников, другие — на другого, третьи не увидят в нем никакого фамильного сходства» (ib., стр. 316). Еще более разногласия, еще более противоречия возникает, когда заходит речь о фамильном сходстве тех или других душевных качеств человека. И нужно много беспристрастия, много наблюдательности, много «знания людей», чтобы не впасть при подобных оценках в самые грубые ошибки.
Таким образом, индуктивное доказательство закона наследственности почти не выдерживает критики. Примеры, приводимые в его пользу, по имеют никакого строго научного значения. Во-первых, эти примеры в большинстве случаев нуждаются еще в проверке; а во-вторых, может быть, существует в десять тысяч раз больше примеров, доказывающих совершенно противное. Но современная психология и не ищет индуктивных доказательств: она очень хорошо понимает (или по крайней мере должна понимать), что если бы ей пришлось их ждать, то она никогда бы их не дождалась. А ждать она не может: мы уже сказали, что без допущения принципа наследственности теория психического развития, генезис души совершенно немыслимы. Отказываясь же от этой теории, психология должна покинуть свою научную почву и снова вознестись в туманные сферы метафизики; она должна признать себя некомпетентной решать самые существенные психологические вопросы, разъяснять сколько-нибудь сложные проявления духовной жизни. Следовательно, с признанием закола наследственности связывалась для нее возможность дальнейшего научного прогресса.
Итак, с одной стороны, она необходимо должна была признать наследственность за общий психический закон, с другой — она не имела (да вероятно, никогда и не будет иметь) достаточно данных, из которых бы она могла вывести его индуктивным путем. Что же ей оставалось делать? Поискать среди наиболее общих законов органической природы такого, под который бы подходил закон психической наследственности, как часть входит в целое. Искать, конечно, не нужно было долго. Стоило только обратиться к общему закону «размножения видов». На чем он основывался? «На стремлении каждого индивида, — говоря словами одного натуралиста, — повторять себя в своем потомстве». Это стремление до такой степени обще всему живому, что во все времена оно признавалось одним из тех основных фактов, без признания которых невозможны естественные науки; они играют в них ту же роль, какую аксиомы в науках математических.
Невозможно даже себе представить, чтобы животные одного вида могли произвести потомство другого вида, — чтобы кошка могла ощениться собакой, собака — кошкой и т. п.: «каждый организм дает приплод тождественный себе». У низших животных этот закон тождества проявляется во всей силе. У двуполых сходство приплода с родителями отклоняется, по крайней мере, по-видимому, от полного тождества; у них приплод должен представлять собою тождество не с одним, а с двумя индивидуально-различными организмами, т. е. нечто среднее между полным тождеством с отцом и полным тождеством с матерью. Отсюда и по мере осложнения организма и условий, влияющих на акт рождения, наследование детьми родительских свойств подвергается самым разнообразным комбинациям. Но как ни разнообразны эти уклонения, они все-таки не исключают общего закона; они только осложняют его действие и через это как бы маскируют его практические последствия. Приплод не заключает в себе ничего такого, чего бы не имели раньше, в развитой или зачаточной форме, его родители или вообще его предки: родовые и видовые признаки передаются ему целиком от родителей, признаки индивидуальные — иногда от одних родителей, иногда от более отдаленных предков; но в том и другом случае они всегда составляют продукт наследственности — и ничего более. Предполагать противное, предполагать, что у приплода могут явиться те свойства, которые не были подготовлены предшествовавшими ему поколениями, — значит предполагать, что из ничего может произойти нечто. Следовательно, закон наследственности есть не что иное, как одна из форм закона причинности, т. е. одна из коренных и необходимейших категорий человеческого мышления.
Но если этот закон логически необходим, если вне его мы не можем даже и представить себе акта размножения и вообще развития органической природы, если затем, обращаясь к опыту, мы встречаемся с ним повсюду, видим, что ему безусловно подчинены не только низшие и элементарные проявления органической жизни, но и высшие, более сложные, то имеем ли мы хоть какое-нибудь право предполагать, будто в одном из видов животного царства существует некоторая небольшая группа признаков, не подлежащих действию этого всеобщего закона? Чтобы сделать подобное предположение, нужно доказать, во-первых, что эта группа признаков стоит вне всех естественных условий физической жизни и что, во-вторых, она обладает такими именно специфическими свойствами, которые не могут переходить по наследству от предков к потомкам. Но доказать это невозможно, потому что все, что стоит вне естественных условий, то недоступно нашему знанию. Притом же ум современного человека стремится понять природу как единое целое, подчиненное общим законам, не допускающим никаких скачков и исключений. Следовательно, доказывая, будто психические явления не могут подойти под общие законы наследственности, он впал бы в непримиримое противоречие сам с собою.
Независимо от этих, так сказать, психологических препятствий, делающих невозможным исключение психических явлений из-под действии законов органического мира, есть еще препятствия логические. Современная наука — в особенности некоторые ее отрасли, как, например, медицина, психиатрия, — представила такую массу фактов, самым несомненным образом доказывающих тесную связь, существующую между явлениями психическими и физическими, между телом и духом, что логика обязывает современного психолога видеть в этой связи не нечто случайное, преходящее, а нечто постоянное, необходимое. Но если А находится в постоянной и необходимой связи с B, то очевидно, что все, изменяющее А, будет изменять и B; условия, подчиняющие себе первое, будут подчинять и второе; закон наследственности, верный для A, будет верен и для B.
Таким образом, современная психология логически приводится к необходимости признать закон психической наследственности как одно из проявлений закона наследственности вообще, закона, составляющего в свою очередь лишь частный случай еще более общего закона — закона причинности.
III
Итак, психическая наследственность не может подлежать никакой проверке перед трибуналом эмпирического опыта: она выше его; она выводится дедуктивно из общих законов природы, из основных принципов человеческого мышления; она так же мало может подлежать сомнению, как не подлежит сомнению треугольник, круг, сфероид и т. п.
Однако, хотя никто из нас не сомневается в круге, треугольнике и сфероиде, мы никогда в действительности их не находим и не можем найти. Фигуры, которые мы называем этими именами, имеют весьма мало общего с нашими представлениями об этих геометрических фигурах. Не имеет ли того же характера и наше представление о психической наследственности? Истинному и несомненному в теории — ему, быть может, как и всем нашим геометрическим понятиям, никогда не суждено осуществиться на практике? На практике, быть может, оно имеет ровно столько же значения, сколько и те эмпирические правила дурной грамматики, под которые подходят 3 случая и которые имеют 33 исключения?
Рассуждая a priori, тут нет ничего невозможного. Чем сложнее, чем разнообразнее данное явление, чем чувствительнее оно к влияниям окружающих его условий, чем оно изменчивее и непостояннее, тем более вероятия предполагать, что то или другое его состояние не есть продукт одной какой-либо причины, а многих причин, действовавших единовременно или последовательно. Любое из наших психических чувств, в особенности из тех, которые принадлежат к категории так называемых интеллектуальных чувств, представляет собою явление в высокой степени сложное и нередко в высокой степени неустойчивое, непостоянное. Можно ли допустить, чтобы опо было произведено одной только причиной, а именно наследственностью, и чтобы все те разнообразные влияния, которым оно подвергалось помимо наследственности, прошли для него бесследно, не наложили на него своей печати? Допустить такое предположение значило бы поступить наперекор всякой очевидности. Но если мы не имели права допустить исключительного влияния наследственности на образование человеческого характера (понимая под этим словом совокупность психических признаков, определяющих человеческую индивидуальность), если мы, не впадая в абсурд, вынуждены признать, что на образование характера имеет влияние и воспитание (понимая под этим словом совокупность всех внешних условий — экономических, нравственных и политических, среди которых человек рождается, развивается и действует), то мы должны сознаться, что вопрос о наследственности с практической точки зрения может получить совершенно иное значение, чем с точки зрения дедуктивно-абстрактной, теоретической.
Практическая точка зрения, не подвергая ни малейшему сомнению существование самого закона психической наследственности, старается лишь определить, как и насколько он проявляется в действительности, какая его роль в развитии тех индивидуальных особенностей, которые слагаются под влиянием других бесчисленных условий. Тут уже невозможны никакие априористические соображения, дедукция ни к чему не приведет. Поставленный вопрос может быть решен только при помощи индукции, при помощи опыта. Нечего и говорить, что у нас в настоящее время этот опыт не особенно велик и не особенно научен; но все же он дает некоторые понятия, некоторые данные — данные, по которым если и нельзя решить вопрос окончательно, то можно по крайней мере наметить в общих чертах его вероятное решение в будущем.
Такое вероятное решение не следует, конечно, возводить в эмпирический закон, как это, например, делает Рибо (см. его «L’hérédité», p. 204), — оно будет и должно иметь характер лишь простой гипотезы. И только тогда, когда психология составит себе хоть сколько-нибудь правильную научную гипотезу, она получит возможность открыть действительные, не гипотетические, а достоверные проявления наследственности в практической жизни.
Еще Конт весьма справедливо заметил, что, пока человек возится с сырым материалом, не имея никакой теории, он не сделает из него никаких научных обобщений, он запутается в противоречиях, запутается в частностях и весь его опыт пропадет для науки почти даром. В настоящее время из всех групп общественных деятелей едва ли не одни только медики серьезно занимаются собиранием фактов, могущих служить научным материалом при практическом решении вопроса о наследственности. Ни горист, ни педагог, ни моралист, ни социолог не обращают на него должного внимания, несмотря на то что от того или другого его решения в значительной степени зависит больший или меньший успех их деятельности. Драгоценный материал, проходя через их руки, остается почти не замеченным и пропадает бесследно для психолога. Однако это было бы еще ничего, если бы страдала одна только психология, но ведь страдает и их собственная специальность, страдает мораль, страдает педагогика, страдает социология, страдает правосудие. На каждом шагу они впадают в самые непростительные ошибки, и за последствие этих ошибок приходится отвечать уже не абстрактной науке, а живым людям. Не могло бы, конечно, этого случиться, если бы все эти господа, наивно воображающие себя великими знатоками человеческой природы, имели хоть какое-нибудь ясное, научное (хотя, разумеется, чисто гипотетическое) понимание истинных отношений, существующих между наследственностью и влияниями окружающей человека среды.
В настоящем очерке мы хотим попытаться, пользуясь теми научными данными, которые уже имеются налицо, выяснить некоторые из наиболее общих правил, которым, по-видимому, подчиняется принцип психической наследственности при своем практическом осуществлении в человеческом обществе. Совокупность этих правил, с одной стороны, поможет нам составить более или менее правильный взгляд на отношения наследственности и воспитания, с другой — прольет некоторый свет на многие темные и весьма запутанные вопросы психологии, нравственности, педагогики и социологии.
IV
Мы сказали уже, что принцип наследственности вообще в наиболее ясной, простой и незапутанной форме проявляется лишь на низших стадиях органической жизни. С разделением полов он претерпевает первое и весьма важное изменение: приплод двуполых животных не всегда уже наследует качества своих родителей в том виде, в каком существует у последних; иногда у него развиваются такие способности, которых родители совсем не имели и которые произошли от смешения особенностей отца с особенностями матери. И чем разнообразнее жизненные условия обоих полов, чем резче проведена разделяющая их демаркационная черта, тем сложнее и мудренее становятся эти смешения, тем более приплод удаляется от того, чем по теории он должен быть, — от фотографической копии своих родителей.
Не все, однако, родительские особенности теряют при таком смешении в одинаковой мере свой индивидуальный характер. Некоторые образуют чисто химические соединения, в которых каждая из родительских особенностей сохраняет свою самостоятельность. Очевидно, что в первом случае закон наследственности гораздо более маскируется, чем во втором. Отсюда в тех видах животного царства, где родители обладают относительно большим количеством свойств, поддающихся химическому соединению, наследственность проявляется в формах несравненно более разнообразных, чем в тех видах, где особенности, не поддающиеся химическому соединению, преобладают над первыми. Особенности психические, как давно уже замечено, принадлежат по преимуществу к категории особенностей, дающих при смешении химическое соединение; особенности чисто физические обыкновенно (хотя, конечно, не всегда) дают при смешении механические соединения. Потому, чем выше психическая жизнь данных организмов, тем разнообразнее формы наследственности. Вот почему у высших млекопитающихся, и в особенности у человека, весьма трудно с точностью определить влияние родителей на образование характера приплода.
Итак, половые различия родителей составляют первую группу условий, видоизменяющих закон наследственности в его абстрактном значении.
Вторую группу образуют те внешние условия, в среду которых попадают потомки. Условия эти могут быть совершенно такими же, как и те, при которых жили предки, или такими, которые видоизменились лишь настолько, насколько потребовали этого изменения новые формы коллективной жизни. Человек в диком состоянии едва ли составляет исключение из этого общего правила. Но в так называемых цивилизованных обществах мы уже замечаем некоторое различие в жизненной обстановке отцов и детей; и чем выше цивилизация, тем это различие резче и постояннее. В современных обществах Западной Европы можно признать за общее правило, что условия жизни старого поколения никогда не бывают похожи на условия жизни нового.
Отсюда становится весьма вероятным, что под влиянием этой второй группы условий принцип наследственности в применении к цивилизованным обществам людей должен претерпеть не меньшие, если не гораздо большие, изменения, чем под влиянием условий первой группы, т. е. условий половых. Это очевидно a priori; но в чем же именно обнаруживаются эти изменения и какую долю участия в образовании их принимает та или другая группа? Этим вопросом мы теперь и займемся. Начнем с условий первой группы.
V
Исследуя «законы наследственности» в животном царстве вообще, Дарвип вывел следующее общее правило: «Часто или даже постоянно признаки имеют наклонность развиваться в том же поле в те же возрасты и, наконец, периодически — в те же времена года, в которые они появились первоначально у родителей» («Происх. чел.», т. I, ч. II, стр. 338). Впрочем, наследственная передача признаков тому именно полу, в котором они появились с самого начала (т. е. наследование от отца к сыну, от матери к дочери), — далеко не общее правило. Сам Дарвин говорит, что «равномерная передача признаков обоим полам составляет наиболее обыкновенную форму наследования, по крайней мере у тех животных, которые не представляют резких межполовых различий» (ib., стр. 322, 323). Замечание это, опирающееся на массу точных и разнообразных наблюдений, которыми Дарвин так подавляет читателя, должно иметь для нас огромное значение. На основании его мы можем с некоторой вероятностью предположить, что по мере развития межполовых признаков случаи передачи родительских особенностей детям, равно как и случаи наследования ребенком свойств и отца и матери, должны встречаться все реже и реже. У человека же эта форма наследственности должна представлять почти исключение из общего правила. Однако не нужно забывать, что до достижения особями половой зрелости половые различия между ними (во всех видах животного царства) не настолько определены, не настолько резки, насколько они становятся впоследствии. Потому те особенности, которые приобретены ими до половой зрелости, имеют обыкновенно тенденцию передаваться обоим полам, а особенности, относящиеся к более позднему периоду жизни, наследуются только тем полом, в котором они первоначально развились.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Роль психической наследственности.
