Read here

Французское общество в конце XVIII века

Петр Никитич Ткачев · 1876 · Free in the US

21,381 words · about 1 h 30 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1876 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Французское_общество_в_конце_XVIII_века_(Ткачев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Петр Никитич Ткачев
Language
Russian
Published
1876
Length
21,381 words · about 1 h 30 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

ФРАНЦУЗСКОЕ ОБЩЕСТВО В КОНЦЕ XVIII ВЕКА

СТАТЬЯ ПЕРВАЯ

I

В 1849 г., когда Тэну было всего 21 год, ему пришлось выбирать депутатов… «По обычаю, господствующему во Франции, — говорит Тэн, — нужно было выбирать не столько между людьми, сколько между принципами, теориями. Мне предлагали сделаться роялистом или республиканцем, демократом или консерватором, социалистом или бонапартистом; но я не был ни тем, ни другим, ни третьим, я был ничем и подчас завидовал людям, имевшим определенные убеждения, — людям, которые были чем-нибудь…» Если верить словам Тэна, каждая партия хотела обратить его в свою веру; его убеждали, ему доказывали, но, увы! он оказался совершенно неспособным стать на одну какую-нибудь точку зрения, примкнуть к одному какому-нибудь направлению. Его эклектический ум не мог примириться ни с каким profession de foi; он везде видел две стороны и, с одной стороны, соглашался, с другой — «не мог не сознаться…». Разумеется, в его голове должен был быть страшнейший сумбур. Чтобы как-нибудь рассеять его, он решился приняться за изучение истории Франции. История — это в некотором роде «мать всех скорбящих». К ней обращаются и консерваторы, и демократы, и роялисты, и республиканцы, и социалисты, и бонапартисты; каждого из них она и утешает, и ободряет, каждому дает что-нибудь в защиту его доктрин и на погибель его антагонистов. Почему же к ней не обратиться и людям, которые, подобно Тэну, не хотят принадлежать ни к одной из существующих партий? Если бонапартисту, социалисту, роялисту, демократу, республиканцу она докажет, что форма правления, наиболее соответствующая истинным интересам Франции, есть именно та, о которой каждый из них мечтает, то она точно так же может доказать и эклектику, что все эти формы односторонни, что каждая из них имеет или имела свое raison d'être1, что абсолютной истины нигде нет, что все имеет лишь относительное значение, что все должно вырабатываться мало-помалу путем исторического прогресса и что все, что этот прогресс выработает, то и хорошо, т. е. с тем и нужно сообразоваться при решении как вопросов, касающихся современной жизни, так и вопросов будущего.

История наделала в течение длинного ряда веков множество величайших глупостей и возмутительнейших нелепостей; эклектик-фаталист подобострастно преклоняется перед ними, с благоговением заносит их в свою записную книжечку и охраняет и защищает их, как какую-то святыню. А так как эти глупости и нелепости бесконечны по своему разнообразию, то эклектик, проштудировав историю, еще менее, чем прежде, чувствует себя способным примкнуть к какой-либо из современных партий. Он убеждается, что ни одна из них не обнимает всех исторических факторов, что бонапартизм, например, принимая в расчет такие-то и такие-то исторические нелепости, оставляет без внимания другие, не менее существенные; роялизм, удовлетворяя последним, игнорирует первые; притом же и бонапартисты, и роялисты упускают из виду массу тех несомненно выработанных историей факторов, на почве которых республиканцы, демократы и т. п. строят свои теории, свои системы. Точно так же республиканцы и демократы насилуют историю, вычеркивая из своего миросозерцания все то, перед чем преклоняются приверженцы «Пулу, сторонники Орлеанов и верноподданные слуги Генриха V.

Постоянно путаясь, таким образом, в исторических тенетах, эклектик поневоле должен устраниться от всякого участия в делах мира сего. Он от всех отворачивается, и все отворачиваются от него. Да это и хорошо. Представьте себе, что бы вышло, если бы ему была предоставлена возможность влиять на ход общественной жизни! Вместо того чтобы ставить ей какие-нибудь идеалы и во имя этих идеалов двигать ее вперед, он будет вечно тянуть ее назад, приковывая настоящее железными цепями к прошедшему. Вместо того чтобы бороться с рутиной, чтобы расчищать место новым идеям, загроможденным историческим хламом, мы, уткнув нос в свою „записную книжку“, будет стараться только о том, чтобы не оставить без должного удовлетворения ни одной исторической ошибки, ни одной нелепости.

Самое лучшее, что могут сделать люди, одаренные подобного рода умом, — это никогда не мешаться в политику, устраниться от всякой практической деятельности и удалиться в беспечальные области философии, эстетики и абстрактной науки. Действуя в этих областях, они в худшем случае будут по крайней мере безвредны, в лучшем — могут даже принести некоторую пользу. Правда, эта польза всегда будет иметь относительный характер. Они не двинут науку вперед, они не внесут в нее никаких смелых обобщений, никаких новых точек зрения, но зато они, подобно трудолюбивым пчелкам, соберут мед с каждого цветочка. Мыслитель более самостоятельный, чем они, воспользуется этим медом, он очистит его от сотов, разберет по сортам и сделает вообще пригодным для человеческого потребления. Без трудолюбивых пчелок ему, конечно, было бы очень трудно работать; и он не раз поблагодарит их за их трудолюбие; но, пользуясь собранным ими материалом, он помимо этого материала ничего не станет у них спрашивать. Он знает, что они отлична умеют компилировать, собирать, сопоставлять, рассказывать, но что касается выводов, обобщений и т. п., то это уж не их ума дело. И действительно, чуть только они выходят из роли компиляторов, рассказчиков и облекаются в философскую мантию, чуть только они начинают предъявлять притязания на оригинальные мысли, на новые точки зрения, они становятся невыносимо скучны и невыносимо смешны.

К числу этих трудолюбивых пчелок принадлежит, бесспорно, и Тэн. Как сборщик материала, как компилятор, как рассказчик он неоценим. Его компиляции производят подчас иллюзию оригинальных творений; его рассказы и описания отличаются в большинстве случаев необыкновенной яркостью красок, живостью и увлекательностью. Зато его философские умствования и обобщения (до которых он, на беду свою, большой охотник) из рук вон как плохи. Хотя они и претендуют на оригинальность и самостоятельность, но эти претензии решительно ни на чем не основаны. В сфере идей, как и в сфере фактов, он не более как простой компилятор, и притом компилятор не особенно разборчивый. Его философия представляет какой-то калейдоскоп самых разнообразных и нередко совершенно противоречивых понятий. Он ничем не брезгует и никому не плюет в колодец; напротив, он старается от каждого чем-нибудь позаимствоваться, каждого подоить в свою пользу. Подоив Конта, Милля, Бэна, Спенсера, шотландских философов-психологов, он начинает с такой же развязностью доить и французских эклектиков кузеновского пошиба, и немецких метафизиков. Как критик он одной ногой стоит на почве чисто реальной критики, рассматривающей каждое литературное произведение как продукт данных условий социальной среды, а другой — вязнет в тине эстетической схоластики. Как психолог он старается связать выводы и наблюдения опытной психологии с идеалистическим мистицизмом. Вообще он постоянно хлопочет о примирении и объединении непримиримых и по существу своему совершенно противоположных вещей — реализма с идеализмом, позитивизма с метафизикой. Такова самая характеристическая, самая выдающаяся черта всех его философских умствований.

Что же касается его исторических воззрений, то они вполне естественно и, если хотите, совершенно логически вытекают из его общего миросозерцания. Эклектик-компилятор в области критики, в области эстетики, философии и психологии, он является таким же эклектиком-компилятором и в области истории. Как там, так и здесь, стоя, по-видимому, на реальной почве опыта и наблюдения, он все-таки остается метафизиком. Разъясняя логическую последовательность событий, он доходит до исторического фатализма. Каждый совершившийся факт получает в его глазах значение неизбежно-необходимого, фатально-рокового. Поэтому современная Франция со всеми ее безобразиями и противоречиями кажется ему вполне логическим продуктом всей ее прошедшей истории. Он оправдывает и Великую революцию с ее мельчайшими деталями, и Робеспьера, и термидорианцев, и Наполеона, и реставрацию,, и Луи Филиппа, и ламартиновскую республику2, — все, что случилось, то и должно было случиться, а чего не случилось, тому и не следовало быть.

Эта фаталистическая точка зрения обусловливается, конечно, чересчур абстрактным отношением к историческому процессу. Процесс этот рассматривается им как что-то замкнутое, совершенно отрезанное и уединенное от влияния причин более или менее ему посторонних. Без сомнения, никто не станет отрицать в истории элемент необходимого; но рядом с ним существует и другой элемент, который, в отличие от первого, можно назвать элементом случайного. Юридическое упразднение феодальных привилегий, например, было, бесспорно, необходимым, неизбежным результатом экономических факторов, предшествовавших французской революции. Но самый способ этого упразднения, обстановка, при которой оно совершилось, и т. п. — все это уже зависело от такой комбинации целой массы разнообразных обстоятельств (отчасти входящих в область изучения истории, отчасти стоящих вне этой области), которую мы по невозможности не только определить, но даже и представить себе все обусловившие ее причины называем случайностью. Реформа политических учреждений Франции с логической необходимостью вытекала из тех экономических и политических условий, в которые история поставила французское общество в дореволюционный период. Но появление на сцене тех или других деятелей, их активная или пассивная роль, все те неуловимые и разнообразные перипетии, которыми сопровождалось развитие основных принципов, — все это было чисто случайной, так сказать закулисной обстановкой исторической сцены. Сойди известный деятель в могилу раньше, проиграй ту или другую победу, не явись он вовсе на сцене — и второстепенные события приняли бы совершенно другой оборот… Войны республики необходимо должны были повести к усилению военного элемента, необходимо должны были обеспечить ему преобладающее влияние на общественные дела. Но Наполеон I, его военный гений, его удивительное счастье и т. п. — это была случайность, и в этой случайности не было ничего фатального, рокового, неизбежного.

Из этих примеров (число которых может быть увеличено до бесконечности) читатель, надеюсь, поймет, что я называю элементом необходимого и элементом случайного в истории. Он поймет, что под случайным я не подразумеваю беспричинного. Нет, случайно в истории лишь то, что зависит от условий, стоящих вне круга исторических (т. е. подлежащих исследованию историка) последовательностей и сосуществований, — условий, входящих в круг последовательностей и сосуществований физиологических, физических, механических, химических, психических, антропологических и т. д. и т. д. Вообще в каждой данной области последовательностей и сосуществований случайным называется такое явление, такая последовательность или такое сосуществование, которое обусловливается причинами, лежащими за пределами этой области.

Следовательно, отвергать в истории случайное — значит отделять исторический процесс общественной жизни от всех других тесно связанных с ним процессов и изолировать историческую последовательность явлений от всяких посторонних им влияний. Естественно, что подобная абстракция необходимо должна привести к коленопреклонению перед всяким совершившимся фактом, к историческому фатализму, а следовательно, к полнейшему общественному и политическому индифферентизму. История, таким образом, дала Тэну именно то, что он и надеялся получить от нее: она оправдала его неспособность и неумение примкнуть к одной какой-либо из существующих партий, она возвела эту неспособность и неумение в философский принцип, в научную систему. Однако та же история, те же самые факты, на которые ссылается автор „Les origines de la France contemporaine“3, могут привести к совершенно обратному выводу; нужно только несколько иначе отнестись к ним, нужно только отрешиться от метафизической доктрины исторического фатализма. Вместо того чтобы приступать к изучению истории с предвзятой мыслью, будто все, что случается, необходимо должно было случиться, следует, напротив, тщательно разграничить элемент случайного от элемента необходимого и, исследуя законы последнего, никогда не терять из виду первого. Поступая таким образом, мы не впадем в нелепые крайности ни фаталистов, все оправдывающих, все защищающих, все подводящих под какие-то непреложные, от людей не зависящие „исторические законы“, ни окказионалистов, видящих в истории не более как игру капризного случая, беспорядочную агломерацию событий, не имеющих ни связи, ни последовательности.

II

Что же было „необходимого“ и что было „случайного“ в том знаменательном событии или, говоря точнее, в целом ряде тех знаменательных событий, которыми закончилось прошлое столетие, для исторических судеб Франции? Бесспорно, события эти имели мировое значение; их влияние чувствуется еще и до сих пор. Что же касается Франции, то для нее, как справедливо замечает Тэн, они послужили началом новой эры; выработанные ими общественные и политические формы легли в основу ее современных учреждений. „В самом начале нынешнего века, — говорит Тэн, — структура Франции уже представляет нам наиболее общие, наиболее характеристические черты ее новейшей истории; мы заранее можем предвидеть последующие политические перевороты, социальные утопии, разделение классов, роль церкви, взаимные отношения дворянства, буржуазии и народа, развитие ее философии, литературы, искусств и тот прямой путь, по которому пойдет это развитие, и те уклонения, которым оно будет подвержено“. „Вот почему, — продолжает автор, — если мы (т. е. французы) хотим знать и понимать свое настоящее положение, мы постоянно должны обращать свои взоры к тому страшному и в то же время плодотворному кризису, благодаря которому старый порядок породил революцию, а революция — новый порядок“.

Исходя из этой мысли, Тэн и принялся изучать старый порядок, революцию и новый порядок. Результаты этого многолетнего изучения он представляет теперь на суд публики. Все сочинение будет состоять из трех томов. Вышел только первый том: „L’ancien régime“4. Факты, собранные в этом томе, и послужат нам материалом для решения поставленного нами вопроса: об отношении случайного и необходимого в истории французской революции.

Факты эти, заметим между прочим, не представляют ничего существенно оригинального. Правда, сам автор думает иначе; он убежден, что его труд откроет перед нами совершенно новые перспективы, бросит новый свет на события этого времени. В его руках, уверяет он, находилось множество неизданных и никому еще неизвестных официальных отчетов, частных мемуаров, писем и т. п. Просматривая эти документы, говорит наш историк-компилятор, можно подумать, что история революции еще не издана (см. Préface5, VII).

Может быть, в последующих томах мы и действительно найдем нечто новое, неожиданное, никому неизвестное, но пока этого еще нет, в чем читатель и сам будет иметь возможность скоро убедиться.

Однако если тэновский „L’ancien régime“ и не открывает Америки, то, надо отдать автору справедливость, он очень хорошо знакомит с Америкой уже открытой. Он не ограничивается сухим описанием экономического и политического состояния дореволюционной Франции; он вводит нас в интимную жизнь тогдашнего общества, он старается воспроизвести эту жизнь со всеми ее характеристическими деталями, во всех сферах ее проявления. И для этого он пользуется массой самых разнообразных материалов: и литературой, и философией, и наукой, и искусством, и газетами, и частной перепиской, мемуарами, рассказами путешественников, отчетами, бюджетами, реестрами официальных лиц и т. д. и т. д. При помощи всех этих данных ему удалось набросать яркими красками картину положения Франции накануне революции. Если эта картина и не говорит нам ничего нового, то во всяком случае она производит целостное впечатление, она оставляет в уме ясные и отчетливые представления.

Вглядимся же поближе в эту картину.

Прежде всего бросается в глаза блестящая, веселая, праздная жизнь феодальной, жившей вполне средневековой жизнью аристократии с ее роскошными салонами, с ее нескончаемыми пирами, с ее легкомысленными наслаждениями, с ее остроумной литературой и вольнодумной философией, со всеми ее сумасбродствами и детски наивной беспечностью. Какие яркие краски! Какие довольные, добродушно-праздничные физиономии! Какое движение, сколько гама и шума! Здесь жизнь бьет, по-видимому, полным ключом. Не мудрено, что эта часть картины и обращает на себя более всего внимание историка-художника. Он отделывает ее с особенным тщанием, он непропорционально увеличивает ее размеры, он выдвигает ее на первый план.

Но, разумеется, в глазах серьезного исследователя значение ее должно умалиться. Это для него не более как искрящаяся, шипящая пена, на мгновение выброшенная на поверхность. Какая сила ее выбросила, какое брожение ее создало? И серьезный человек отвернется от этой вечной праздничной оргии, от этих напудренных, надушенных и расфранченных виконтов, баронов, дюков, маркизов, маркиз, дюшесе, баронесс; он все свое внимание прежде всего и более всего сосредоточит на том темном уголке картины, где жмутся люди без пудры и париков, не в раззолоченных кафтанах, а в простых оборванных блузах и старомодных потасканных фраках. Эти люди не веселятся, их лица озабочены и сумрачны; они почти не отрываются от работы; в философии они ничего не смыслят; изящное остроумие великосветского beau-monde’a6 им совершенно непонятно; мало того — они даже совсем читать не умеют; все их мысли заняты вопросом о куске насущного хлеба; все их время проходит в обделывании самых мизерных делишек: они сеют, пашут, жнут, продают, торгуют и… больше ничего не делают.

Благородное дворянство относится к ним с презрением, и, конечно, со своей точки зрения оно право. Но пусть оно презирает их и смеется над ними; в глубине души они точно так же его презирают и смеются над ним. Беда только в том, что дворянство топит свой смех и свое презрение в безумных оргиях, а они, эти темные и молчаливые люди, тихо и незаметно создают новую жизнь; сами того не подозревая, они подготовляют великую катастрофу… Очевидно, они — главные действующие фигуры в картине, в них весь ее смысл. Поэтому с них-то мы и должны начать.

III

И друзья, и враги французской революции согласны в одном: они признают, что она уничтожила феодализм, что она высвободила сельское население из-под тяжкого ига феодальной аристократии. Эта ее заслуга считается обыкновенно самою несомненною и наиболее важною.

Так ли это?

Чтобы отвечать на этот вопрос, нужно прежде всего уяснить себе положение сельского населения и в особенности местного дворянства в период, непосредственно предшествовавший революции.

Усиление центральной власти и чрезмерное развитие бюрократии задолго еще до революции лишило дворянство всякой политической самостоятельности. Оно было совершенно устранено от всякого участия в общественных делах. Вся власть, действительная, реальная власть, находилась в руках королевских чиновников, интендантов (в роде теперешних префектов); дворянам давались лишь почетные должности (генеральных интендантов и т. п.), — должности, с которыми, правда, были сопряжены большие доходы, но которые не имели никакого значения в бюрократическом механизме королевского управления. Даже чисто-местные нужды и потребности были совершенно изъяты из-под их ведения. Даже в собственном своем округе они не пользовались ни малейшим авторитетом, — любой правительственный чиновник значил гораздо более, чем господа феодальные сеньеры. Ревнивая бюрократия тщательно устраняла их от всех отраслей местной администрации. Они не имели права даже ходатайствовать по делам своего прихода. В 1772 году двадцать пять дворян позволили себе подписать коллективный протест против какого-то административного распоряжения, касавшегося чисто-местного, частного вопроса. За такую дерзость их немедленно подвергли, без всякого суда, самому тяжкому наказанию — ссылке. Самый же протест был, разумеется, оставлен без последствий.

Но дворянам не дозволялось не только протестовать, им не дозволяли даже собираться вместе, как бы ни была невинна цель собрания. Каждый раз, когда кто-либо из них хотел пригласить в себе на обед или пирушку более 20-ти человек, он должен был испрашивать особое королевское разрешение. Когда правительство дозволило дворянам Франш-Конте съезжаться раз в год, для того, чтобы, по преданию отцов, вместе отобедать и помолиться Богу, то это считалось каким-то беспримерным снисхождением. Однако, даже и на этих благочестивых съездах присутствие интенданта считалось безусловно обязательным. Воспретив феодальному сеньеру всякое общение с равными ему, говорит Тэн (стр. 47), — правительство постаралось уединить его от подчиненных ему крепостных; оно воздвигло между ним и ими целую китайскую стену иерархической бюрократии. Дворянин не только был исключен из сельской администрации, он не имел даже права контролировать ее. Распределение налогов и рекрутской повинности, ремонтирование церквей, право сзывать и председательствовать в приходских собраниях, наблюдение за дорогами, устройство благотворительных заведений и т. п., — все это находилось в нераздельном заведывании интенданта или назначаемых им местных чиновников». Со времен Людовика XIV все должно было подчиняться правительственным агентам; законодательство и административная практика действуют за одно против дворянства: они неуклонно стремятся снять с него все его общественные обязанности и превратить его древние права, его громкие титулы в пустую фикцию. Немудрено, что оно очень скоро не только потеряло всякую охоту заниматься общественными делами, но даже начало относиться к ним с высокомерным пренебрежением. Дворянин стал гордиться своих ничегонеделанием; для его дворянской чести казалось теперь оскорбительным заседать рядом с какими-то наемниками, слепыми и безгласными агентами центральной власти, в большинстве случаев совсем даже нетитулованными, без имени и предков… «Пусть эти выскочки, утешал он себя, — возятся вместо меня с моими людьми, пусть они собирают, распределяют и устанавливают налоги, творят суд и расправу, заведуют общественным хозяйством, оберегают общественное спокойствие, — с какой стати стану я соваться во все эти дрязги? Конечно, мне этого и не дозволяют, но если бы и дозволили, то я сам не захотел бы. Какое мне дело до общественного управления, до всех этих налогов, дорог, богаделен и т. п.? Плевать мне на все это!»

И дворянин, с чувством собственного достоинства, подставлял свою спину под удары, более или менее неделикатные и грубые, всякого чиновника, всякого бюрократического распоряжения, выворачивал карманы перед каждым сборщиком, пассивно повиновался всякому приказанию интенданта или его канцелярии. Лишенному всякого политического значения, удаленному от дел мира сего, ему ничего более не оставалось, как запереться в своем развалившемся замке и сидеть там смирненько и тихонько, ни во что не вмешиваясь и никого собою не беспокоя.

Однако, в глубине души своей он не мог не чувствовать себя глубоко оскорбленным, он не мог примириться с своим вынужденным политическим абсентеизмом. Хотя его политическое бесправие было логическим результатом его изменившегося а общественного положения, но это бесправие оказывало, в свою очередь, весьма существенное влияние на его карман: оно ускорило его окончательное обеднение.

Буллье говорит в своих «мемуарах», что перед началом французской революции все старые дворянские фамилия, за исключением каких-нибудь 200—300, были совершенно разорены. В Руерге ежегодный доход большинства дворян-помещиков не превышал 50 и 25 луидоров. В Лимузене, по словам интенданта, на несколько тысяч помещиков едва ли можно было насчитать пятнадцать, получающих ренту в 20 тысяч франков. Сеньоры Франш-Конте, ежегодно собиравшиеся (как мы упоминали об этом выше) для общей молитвы, выслушав обедню и скромно закусив, возвращались домой или по образу пешего хождения, или верхом на ослах: у них не было средств даже для того; чтобы нанять экипаж. В Бретани дворяне стояли за прилавками и исполняли вообще на фермах самые грязные и черные работы. Они жили как простые мужики и кормились одним хлебом. Китайская стена, отделявшая их когда-то от их крепостных, исчезла почти бесследно. Гордый феодал, одетый почти в такие же лохмотья, как и последний из его слуг, был в восторге, если этот слуга, товарищески хлопнув его по плечу, приглашал его распить с ним вместе бутылку вина в соседнем кабачке. Забыв фамильную гордость, он запанибрата шутил с своими подданными и строил куры их женам и дочерям…

Одним словом, обнищавшее дворянство с каждым днем падало все ниже и ниже. Правда, юридически оно сохраняло еще свои привилегии: им принадлежало, в пределах территории их поместий, право суда и право охоты, они собирали барщину с своих вассалов, они могли облагать их всевозможными натуральными и денежными повинностями. Но эти права и привилегии не имели уже никакого реального значения. Большая часть поместий отошла от них и перешла в руки купцов, кулаков, городской буржуазии (см. мемуары Буллье); лишенные куска насущного хлеба, обремененные долгами, они несравненно более зависели от своих крестьян, чем последние от них.

«Все, говорит Тэн (стр. 50), — содействовало падению дворянства — и закон, и нравы, и в особенности право первородства (майорат). Майоратство, которое должно било оградить феодальные права от раздробления, довело дворянство до нищенства. В Бретани, по словам Шатобриана (отца), старший сын брал себе две трети родительского достояния, а одна треть делилась между его младшими братьями. Их доли дробились, из свою очередь, между их детьми, и скоро дело дошло до того, что приходилось делить голубя, кролика, охотничью собаку и т. п. Деон Лавернь (Economie rurale en France, p. 26) говорит, что большинство поместий не давало более 2,000—8,000 франков ренты. В 1825 году, при распределении вознаграждений за отчужденную, во время революции собственность, значительная часть помещиков получила менее 1,000 фр., редко кто мог предъявить права на сумму, превосходящую 50,000 фр. По этим цифрам можно видеть, в каком положении находились дворяне и как велики были их поместья в период, предшествующий революции. Мирабо был сто раз прав, когда говорил: „трон окружают и поддерживают лишь разоренные и обнищавшие помещики“.

Феодализм пал задолго до революции; его давно уже подтачивал червь экономического прогресса; земли, разоренные налогами, обрабатываемые кое-как крепостными, старавшимися поскорее отделаться от своей повинности, почти не давали дохода. Земледелие находилось в самом плачевном состоянии. Чтобы оживить его, чтобы получать с него хороший доход, нужен был свободный капитал. Но у помещиков его не было. Все свободные капиталы сосредоточивались или в королевской казне, или в кассах промышленников, негоциантов, городских буржуа. Только им и выгодно было приобретать земли, тем более, что стесненное положение помещиков заставляло последних продавать свою собственность за бесценок. И, действительно, не задолго до революции большая часть дворянских поместий находилась, по словам Булльи, в руках буржуазии.

Дворянству оставался один только ресурс для существования — это коронная служба. Но чтобы получить доходное место, нужно было отправляться в Париж, одеваться в роскошный мундир придворного, дни и ночи дежурить в королевских приемных, по нескольку месяцев, а иногда и лет, таскаться в свите королевских наперсников и наперсниц и тратить безумные деньги на пиры, попойки и угощения. Но, к несчастью, подобные траты были не по карману большинству разоренных помещиков. Волею-неволею им приходилось сидеть дома, в своих захолустьях, „погибая в нищете и неизвестности“.

Парижская и в особенности версальская жизнь была доступна лишь для немногих избранных. Понятно, что эти немногие, эти могикане отживающего феодализма ни на минуту не оставались в провинции. Там им нечего было делать. Деньги, почести, богатые синекуры, всевозможные наслаждения, начиная от самых грубых, чувственных и кончая самыми утонченными, самыми возвышенными, — все это они могли заполучить в одном только Версале. Версаль был их обетованною землею, их Меккою и Мединою; жить в Версале, находиться на глазах высших должностных особ, быть принятым у короля или у его любовниц — это была их заветная мечта.

IV

Да и немудрено: здесь был неистощимый рудник всяческих земных благ. Только здесь можно было добыть доходное аббатство, выхлопотать пожизненную ренту или щедрую пенсию за „добродетельных“ предков, или пристроиться к тепленькому местечку на коронной службе. Только здесь, постоянно вертясь в кругу придворной знати, можно было рассчитывать, что авось она соблаговолит обратить на тебя свое внимание… ну, тогда и катайся, как сыр в масле.

Правительство, с своей стороны, очень хорошо понимало, как ему выгодно отвлечь от провинции тех, кто еще не успел разориться, кто еще мог, благодаря своему материяльному положению, играть там какую-нибудь роль; столичная жизнь делала их совершенно безвредными, и чтобы привлечь их к этой жизни, заставить их участвовать в ней и стоять в хвосте служебного штата, правительство ничего не жалело: оно сыпало деньгами направо и налево, оно создавало всевозможные почетные должности с громадными доходами, фиктивными нравами и не менее фиктивными обязанностями. Так, напр., существовали должности: 37 великих генерал-губернаторов (grands gouverneurs généraux); 7 малых генерал-губернаторов (petits gouverneurs généraux); 66 — генерал-лейтенантов; 407 частных губернаторов (gouverneurs particuliers), 13 управителей (губернаторов) королевскими домами и множество других должностей, не имевших никакого реального значения и не игравших никакой роли в общем механизме государственного управления. Губернаторы, напр., не только не имели права вмешиваться в управление вверенной им области, они даже не могли в ней жить без особого королевского разрешения. Если они получали это разрешение и жили в своей провинции, то все их права и обязанности по отношению в ней сводились к одному, в известные торжественные дни они могли, если хотели, давать официальные обеды и устраивать празднества, соответствующие случаю. Впрочем, и на обеды-то эти следовало каждый раз испрашивать согласие администрации.

Само собою понятно, что все эти фиктивные чиновники никогда и не думали выезжать из Версаля. Их фиктивная служба обеспечивала им прекрасную пожизненную ренту. Генерал-губернатор Гюенны получал ежегодно 120,000 фр. (что по теперешнему курсу денег равняется почти 250,000) Лангедока — 160,000; маленькое губернаторство в Гавре давало 36.000 и т. п.; генерал-лейтенанты и коменданты (тоже фиктивные) получали точно также до 35,000 фр.

В Лангедоке установлены были во времена гражданских я религиозных междоусобиц должности помощников комендантов; затем, когда междоусобицы прекратились, должности эти фактически сделались лишними, но de jure оне остались, и лица, занимавшие их, получали ежегодно по 16,000 фр. В том же Лангедоке считалось двенадцать королевских лейтенантов, обязанность которых состояла в том, чтобы брать жалованье и ничего не делать, и три генерал-лейтенанта; каждый из них, говорит Тэп, — получал, по очереди, через каждые три года 30,000 фр., в вознаграждение за особые услуги, будто бы оказанные провинции, — услуги, которые, конечно, не перечислялись и которые принадлежали к области химер, так как ни один из них даже и не жил в провинции».

Получая содержание от казни, генерал-интенданты, коменданты, лейтенанты и т. п. нередко получали еще малую толику и от тех городов и областей, которыми они фиктивно управляли. Так, напр., граф Перигор, занимавший должность коменданта, независимо от казенного содержания (около 85,000 фр.), получал от провинции, в вознаграждение за свою фантастическую службу, 12,000, а когда к нему приехала жена, то жене (тоже в вознаграждение за ее службу) назначено было еще 12,000. Кроме того, на содержание почетного караула из местных средств отпускалось 15,000 фр. Губернаторы, получая более 60,000 фр. Жалованья от казны, стоили провинции почти столько же, если не больше; на один их почетный караул она тратила 30,000 фр.

Но как ни были многочисленны и разнообразны все эти синекуры, они не могли, однакож, удовлетворить всех алчущих и жаждущих «золотой манны». И вот рядом с генерал-интендантами, губернаторами, комендантами, лейтенантами и т. п. создается бесконечный ряд придворных должностей, значительно истощавших государственную казну и безгрешными, и грешными окладами и доходами.

Секретарь Ожар, получавший по штату всего 900 ливров в год, признавался, что его место, при помощи разных «безгрешных доходов», дает ему ежегодно до 200,000 ливров. Капитан охотников в Фонтенебло выручал ежегодно от одной продажи кроликов 20,000 фр. При каждом переезде короля из одной резиденции в другую (а эти переезды совершались еженедельно) придворные дамы выгадывали на своем содержании 80 % на 100. Говорят, что один их утренний кофе обходился в 2,000 фр. в год.

Кроме того, придворные при каждом удобном и неудобном случае выклянчивали себе экстраординарные пособия, в виде пожизненных пенсий и единовременных наград. В придворной хронике того времени мы сплошь и рядом натыкаемся на такого рода указания: «для того, чтобы утешить герцога Рулье, не могшего присутствовать при заключении венского его племяннице, m-me Кастелян, и его дочери, m-me Бёврон, назначены пенсии, каждой по 10,000 ливров в год». «Маркизе Лед назначена пенсия в 10,000 ливров за то, что она имела несчастие не понравиться наследнице». «В нынешнюю неделю придворным дамам назначено пенсий на 128,000 ливров, в том числе в 8,000 ливров герцогине Шеврёз»" муж которой получал ежегодную ренту от 400,000 до 500,000 ливров; в 12,000 ливров — г же Люин, для того, чтобы она не была ревнива, и т. п. Принцу Конти на уплату долгов выдано 1,500,000 фр.; для той же цели г-ну Сартине — 200.000 фр,; 100,000 фр. Мироменилю на обзаведение и т. д." и т. д.

Немудрено, что эта небольшая, но алчная кучка, столичного дворянства поедала большую половину всех доходов Франции. Но как ни огромны были суммы, поглощаемые ею, они все-таки были недостаточны сравнительно с ненасытным аппетитом этих паразитов…

Королевская казна была решительно не в состоянии удовлетворять их изо дня в день возраставшим требованиям. Бок о бок с нею должен был* существовать какой-нибудь другой источник, какая-нибудь другая золотая жила… И действительно, такая жила существовала. Духовные должности, и особенно доходные, были предоставлены в исключительную монополию дворянству. Дворяне, бежавшие из своих опустевших поместий, где им нечего было делать, и приютившиеся под тень Версаля, занимали все высшие места в церковной иерархии; их облекали в саны архиепископов и епископов, им давали по нескольку аббатств зараз, их буквально осыпали всевозможными духовными синекурами. Следующие цифры красноречивее всяких слов покажут читателю, с каким успехом пользовались господа дворяне своими церковными привилегиями и каким солидным источником дохода они для них служили. 131 епископ и архиепископ получали в общей сложности с епископств — 5.600.000 ливров и с аббатств 1,200,000 ливров, — всего 6,800,000. Но это только доходы, так сказать, штатные, указанные в «Королевском альманахе» (на 1788 г.); столько же, если не больше, они получали негласно, сверх штата, так что, средним числом, годовой доход каждого епископа и архиепископа может быть определен, по словам Ферьера (Mémoires, р. 57, t. II), в 100,000 ливров. Некоторые же получали 200,000, 300,000 и даже 800,000 ливров. Что же касается аббатств, то Тэн насчитал в «Королевском альманахе» 33 аббатства, из которых каждое приносило от 25 до 100,000 ливров дохода аббату, и 27, дававших аббатисам от 20 до 100,000 ливров ежегодно. «Взвесьте, говорит он (стр. 55), — эти цифры „Альманаха“ и не забывайте, что для того, чтобы получить цифру реального дохода духовенства, их следует удвоить, и даже более, чем удвоить, а для того, чтобы перевести их ценность на ценность денег в наше время, их следует учетверить, и даже более, чем учетверить»…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…