Read here

Немецкие идеалисты и филистеры

Петр Никитич Ткачев · 1867 · Free in the US

26,950 words · about 1 h 53 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1867 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Немецкие_идеалисты_и_филистеры_(Ткачёв)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Петр Никитич Ткачев
Language
Russian
Published
1867
Length
26,950 words · about 1 h 53 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

НЕМЕЦКИЕ ИДЕАЛИСТЫ И ФИЛИСТЕРЫ

I.

Когда вам говорят о французской, английской, испанской и т. п. национальностях, вы понимаете, о чем вам говорят. С понятием о каждой из этих национальностей в вашем уме образуются ясные представления основных черт характера, свойственных Французам, англичанам, испанцам и т. п. Но когда вам начинают толковать о немецкой национальности, вы становитесь в тупик. Что такое немецкая национальность? В чем ее отличительные черты от других национальностей? В немецком характере соединяются по-видимому самые противоположные качества, начиная от самой узкой и рутинной практичности до необузданного идеализма. Что, например, может быть общего между основательным немецким бюргером, целый день занятым в своей конторке счетом крейцеров, ничего не знающим и ничего не желающим знать и ни о чем никогда не думавшим кроме этих крейцеров, — прокопченным табачным и пивным запахом, с глупо-самодовольным, лоснящимся лицом, со скотским равнодушием ко. всему, что лежит за пределами его конторки, кухни и спальни, — что может быть общего, спрашиваю я, между этим почтенным бюргером и другим не менее почтенным сыном той же Германии, — ветреным, легкомысленным, не думающим ни о крейцерах и ни о чем, что имеет хотя какое-нибудь отношение к окружающей его действительности, мечтающим о каких-то высших заоблачных идеалах, — стремящимся всеми помышлениями и желаниями своими из тесной сферы своей бедной жизни — dahin, dahin, wo die Zitronen blühen, — что может быть общего между этими двумя совершенно противоположными направлениями человеческого характера? А между тем и бюргер и ветром подбитый идеалист — немцы, принадлежат к одной и той же национальности. Мало того, если мы даже сузим круг своих наблюдений и ограничимся одною только небольшою кучкою немцев, представляющих собою, так сказать, интеллигенцию страны, — то и тут мы встретимся с резко выдающимися противоположностями, начиная от крайнего идеализма — до крайнего реализма, от мистической мечтательности — до трезвой наблюдательности. Точно такие же противоположности поражают нас и в нравственном характере немецкой национальности: с одной стороны мы видим апатическую флегму, — с другой энергическое упорство в преследовании своих целей, с одной стороны дряблая, слезливая сентиментальность, с другой — какое-то рабское преклонение перед тем неумолимым богом, которого римляне называли jus strjctum; с одной стороны возвышенность нравственных принципов, с другой платоническое холопство предрассудкам, созданным невежеством. Часто, и даже по большей части, эти противоположные черты соединяются в характере одной и той же личности.

Скажите же, пожалуйста, возможно ли, при таком разнообразии и даже кажущейся противоположности в свойствах немецкого характера, составить себе ясное и определенное представление о единой немецкой национальности?

«Как на лице немца ясно определенные очертания смешиваются с каким-то идеальным оттенком, так точно та же двойственность отражается и во всем его нравственном существе, — говорит историк немецкой культуры, Шерр: — Гете, заставляя своего Фауста жаловаться, что, — „в его груди живут две души“ — вполне верно понял немецкий характер. Разносторонность наших способностей имеет своим последствием какую-то раздвоенность, вносит множество противоречий в наш характер. По-видимому немецкий гений не терпит никакой определенности, — ему свойственны какая-то разбросанность и постоянные колебания. По-видимому мы не составляем замкнутой, однородной нации, по-видимому у нас нет никакого ясно определившегося национального характера. Французов можно подвести под одно знамя — но немцев невозможно».

Так говорит немец о своих соотечественниках, — и говорит он не в порицание, а в похвалу им; он приписывает эту неопределенность немецкого характера их гениальности. «Вспомните, утешает он своих соотечественников, что гениальному человеку (а следовательно и гениальному народу) гораздо труднее выясниться, определиться и достигнуть законченной целости, чем человеку обыкновенному, прозаическому». Гениальность же немцев состоит, по его мнению, в разнообразии или, как он выражается, «в разбросанности» свойств их характера. Однако он, преклоняясь, как истинный патриот, перед немецким идеализмом и семейными добродетелями, — указывает в тоже время и на другие черты немецкого характера, менее почтенные и желательные, весьма красноречиво доказывающие, что не всякая разносторонность хороша, и что не всякое разнообразие — есть признак гениальности. Но по его мнению, темные эти черты не составляют существенной принадлежности немецкого гения, — они являются только как выродки, как ненормальное, уродливое развитие его хороших сторон. Что может быть, например, прекраснее, немецкого идеализма? «Из него, утверждает Шерр, проистекает ни с чем несравнимая смелость немецкой мысли, немецкое воодушевление ко всему благородному, прекрасному и великому, из него проистекает тот мировой космополитизм, который учит нас быть справедливыми к другим народам и принимать великодушное участие в их судьбах». Но какая, по-видимому, странная противоположность! Рядом с этим выспренним идеализмом — филистерская, мещанская близорукость ничего невидящая и нежелающая видеть далее колокольни своей приходской церкви! "Точно также, продолжает Шерр, немцы любит тешить себя мечтами о свободе, но в практической жизни они ведут себя как рабы, последовательные, сознательные рабы, про которых Гете имел полное право сказать:

Der Mensch ist zwar geboren, frei zu sein;

Doch für den deutschen gibt’s kein hцher Glück,

Als Herren, die er lieb hat oder hast, zu dienen *).

) Люди рождены быть свободными; но для немцев нет большего счастия, как служить господам, которых они или любят или ненавидят.

«Как трогательно немецкое благочестие, говорит далее Шерр, и между тем как легко переходит оно в рабскую привычку! Даже великая немецкая добродетель — независимость, самостоятельность, и та имеет свою оборотную сторону, — эгоистическое очерствение ума и сердца, узкий индивидуализм, который заставляет немца делать свое я средоточием всего мира».

Тоже самое и с семейными добродетелями немца: что может быть, по мнению Шерра, чище, святее и возвышеннее их, и между тем они вырождаются в равнодушную апатию к общественной жизни, они убивают в немце всякое сознание о его гражданских обязанностях, — добрый и почтенный семьянин является крайне плохим и совсем не почтенным гражданином. «Одним словом, заключает Шерр свой анализ немецкого характера, сколько света, столько и теней!» Но ему ни разу не приходит на ум спросить себя: что это за странный свет, который столько же светит, сколько и темнит? Невидимому, он не думает чтобы указанные им темные стороны немецкого характера составляли существенную и неизбежную принадлежность его светлых сторон. Он, кажется, полагает, что первые также Случайны, как вторые необходимы; конечно, такой взгляд с его стороны весьма патриотичен, но он находит себе полнейшее опровержение в его же «Истории культуры и нравов немецкого народа». Эта история весьма убедительно доказывает, что совместное существование тех черт немецкого характера, которые Шерр считает противоположностями, не случайно и исключительно, а постоянно и необходимо. Постоянство и необходимость этого совместного существования указывает нам, с другой стороны, на их тесную, взаимную зависимость друг от друга, на их единство. В самом деле, возможно ли допустить хроническое противоречие в человеческом характере. Человеческий характер всегда представляет собою более или менее однородное целое, человек не может быть в одно и тоже время и сангвиником и флегматиком, и злым и добрым, и терпеливым и нетерпеливым; если иногда в его образе мыслей или действий и встречаются противоречия, — то они случайны. То же самое можно сказать и о целом народе, который развивался при одинаковых обстоятельствах и условиях. В характере целого народа, как и в характере отдельного человека, не может быть коренных и при том постоянных противоречий.

Поэтому, если мы замечаем в немецком характере черты, по-видимому противоположные и замечаем, что эти черты постоянно существуют вместе, что они обусловливают одна другую, — то мы не должны останавливаться на простой видимости, мы должны постараться проникнуть «в самую глубь дела» — как выражается один наш почтенный философ, — и тогда мы убедимся, что кажущееся противоречие — совсем и не противоречие, что черты, по-видимому, несходные — весьма сходны и однородны.

Шерр не замечает этого сходства, он констатирует только разности, не видит в них никакого единства. Вследствие этого он не мог усвоить себе правильной точки зрения на основные свойства немецкого характера, а не усвоив себе этой точки зрения, он не мог правильно и оценить его историческое развитие. Если бы он ясно сознавал роковую связь, существующую между теми сторонами немецкого характера, которые он считает за светлые и теми, которые он считает темными, — тогда он увидел бы, что многое признаваемое им за хорошее и полезное совсем не хорошо и не полезно, и наоборот многое из того, что он не признает хорошим и полезным, — в сущности весьма хорошо и полезно. Такая перемена во взгляде на свойство и значение человеческого характера и человеческой деятельности заставила бы его во многом изменить его отношения к различным историческим событиям, влиявшим на развитие человека, и обойти те мещански-либеральные оценки, которых, к несчастию, не чужда его книга. Ниже мы познакомим читателей с этими его оценками, а теперь, должны сказать несколько слов на счет самого предмета нашей статьи.

Мы сказали, что хронических противоречий не может существовать как в характере отдельного человека, так и в характере целого народа. Но, по-видимому, примеры приведенные нами выше доказывают, что в характере немцев есть такое противоречие. Как же это согласить? Вникая в сущность особенностей, подмеченых Шерром в характере немцев, весьма легко убедиться, что все эти особенности, не смотря на кажущееся разнообразие, с удобством могут быть размещены на две категории: к одной из них ложно прилепить ярлык с надписью: «особенности Филистера», — к другой можно отнести «особенности идеалиста». Между этими двумя границами, идеализмом и Филистерством, совмещается все разнообразие немецкого характера, — Филистерство и идеализм — это его две основные, существенные черты.

Но анализируя коренные свойства идеализма и Филистерства, нельзя не убедиться, что между ними нет никакой противоположности, а напротив весьма много сходства. Как идеалист, так и Филистер одинаково неспособны влиять на то общество, среди которого живут, как тот, так и другой, пользуясь всеми благами общественной жизни, не вносят в нее, взамен того, ничего такого, что могло бы способствовать ее улучшению и усовершенствованию, и тот и другой относятся к ней с одинаковым апатичным равнодушием, делая из своего «я» как выражается Шерр, «средоточие всего мира». Подобно улитке, скрывающейся в раковине, они прячутся от жизни — один в свои конторские книги, другой — в беспечальный мир своих беспредметных фантазий. Если мы сравним общество с живым деревом, — а его граждан с ветвями, — то мы должны уподобить идеалиста и Филистера — сухим сучьям, без нужды затрудняющим рост дерева.

Кроме этого общего сходства, идеализм и Филистерство тесно связаны друг с другом, взаимно друг друга обусловливают. Каждый идеалист, в своей частной жизни, всегда является более или менее филистером, и каждый Филистер всегда прикрывает свои узко-эгоистические стремления некоторыми идеальными идейками. Ниже мы будем иметь много случаев убедиться в справедливости этой мысли самым наглядным образом.

Шерр тоже подметил в немецком характере то филистерство и тот идеализм, о котором мы говорим; он только не хочет признать их постоянной, неизменной зависимости друг от друга, питому он не ищет для них однородной причины в тех исторических условиях, среди которых развивался немецкий народ; он приписывает их влиянию рас, вошедших в состав немецкой национальности, влиянию климата, весьма различного в южной и северной Германии. Бесспорно, влияние рас и климата должно было иметь значительное влияние на образование немецкого характера; но, едва ли развитие Филистерства и идеализма следует относить к области естественных условий. Человек мог выродиться в филистера и идеалиста только тогда, когда он был выведен из-под влияния естественных условий первобытной культуры и поставлен под влияние других условий, искусственно созданных его же собственными руками. Другими словами филистерство и идеализм развились в человеке по в силу каких-нибудь естественных причин, лежащих в самой природе человека или в свойствах окружающего его климата, — а в силу причин, имеющих чисто социальный характер, обусловленных известными историческими событиями, — историческими случайностями. Мы хотим в настоящей статье указать на эти исторические случайности, и на те социальные условия, которые всего более благоприятствуют развитию в человеке этих антиобщественных элементов. Мы полагаем, что подобные указания могут иметь большой интерес даже помимо интереса чисто-исторического, — мы полагаем, что они могут иметь значение даже для читателей, нисколько неинтересующихся историею немецкого народа. В этом отношении Шерр представляет нам богатый материал в своей «Истории немецкой культуры.»

II.

Мы не намерены начинать ab ovo, мы не поведем вас, читатель, в первобытные леса Германии, мы не будем приглашать вас прослушать несколько отрывков из Тацита и Юлия Цезаря о быте древних германцев. Все эти интересные исторические сведении вы уже приобрели, как я полагаю, сидя на школьной скамейке. За исходный пункт мы возьмем тот момент, когда уже средневековое общество сложилось в определенные бытовые Формы, когда уже вполне определились те социальные условия, которые породили с одной стороны развитие идеализма, с другой — развитие Филистерства.

Но прежде чем мы станем на этот исходный пункт, я считаю необходимым сказать несколько слов о том, как образовались исторические условия породившие филистерство и идеализм. А знаю наперед, что все, что я теперь буду говорить давно уже известно моим читателям, потому постараюсь быть возможно кратким, и как можно меньше утомлять их мелочными подробностями.

Первоначальное социальное устройство древних германцев, как и всех вообще диких народов, было до крайности просто. У них ни существовало ни государственного единства, ни большего и сложного государственного организма, с запутанною системою иерархии должностей, с длинным штатом чиновников, с замысловатыми, пружинами управления и т. п., у них не существовало тех сложных юридических отношений, которые вытекают из римского права собственности; вся их система права сводилась к весьма простому, несложному и в высшей степени реальному понятию — к понятию физической силы. Физическая сила была мерилом и основанием нрав каждого. Один очень известный немецкий юрист написавший прекрасное сочинение о суде древних германцев, говорит, что германец считал правом — реальную возможность (способность) сделать что либо или владеть чем либо; — доколе простиралась эта его возможность дотоле простирались и его права. А так кап все первобытные германцы развивались при одинаковых условиях и вели совершенно одинаковый образ жизни, то их физическая сила, их способность пользоваться предметами внешнего мира были тоже, приблизительно, совершенно одинаковы, отсюда и вытекало равенство их прав. При таких реальных воззрениях на право никаких юридических фикций существовать не могло, — не могло также существовать и всех тех учреждений, по поводу которых создаются эти фикции.

Племя дробилось обыкновенно на множество изолированных единиц, волостей (gau), состоящих из нескольких малых общин. Все члены жили соседями на общей земле, марке, окруженной со всех сторон болотом, лесом или какою-нибудь другою естественною границею. Земля делилась на две части; одна содержала в себе леса, пастбища и луга и находилась в нераздельном пользовании всех членов; другая — усадьбы и пахатные поля, которые разделялись на участки между всеми членами общины. Участок не составлял собственности члена, он им только пользовался от одного передела до другого; а такие переделы производились весьма часто, разумеется, по общему согласию. Но конечно, такой несложные механизм социального быта не мог долго сохраняться. Нам нет надобности исчислять здесь всех причин влиявших на переход этих первобытных отношений — к отношениям более сложным и запутанным. Достаточно указать на одну из них — войну. Война для германцев была неизбежною необходимостью; бесплодная, дикая почва, быстро истощаемая нерациональною обработкою, заставляла их искать в военной добыче средств к обеспечению своего существования. Ни какие-нибудь политические соображения или честолюбивые замыслы заставляли их покидать бедные жилища и искать счастия в войне, — нет, их двигал голод; они боролись за право (т. е. реальную возможность) на существование. Но эта борьба за существование внесла совершенно новые элементы в их общественный быт, она разрушила его первоначальную простоту, она усложнила социальные отношения и создала множество юридических фикций, постепенно вытеснивших прежний взгляд германцев на сущность права. Когда община впервые пошла на войну все члены ее были равны между собою, когда они возвращались с войны — этого равенства, на факте, по крайней мере, уже не существовало. Я не говорю здесь о свободных и рабах — военнопленных; — между ними не могло быть и речи о равенстве, нет, я имею в виду одних только свободных. Прежде права свободного, как мы видели, соразмерялись его личною силою, теперь почти каждый свободный имел в своем распоряжении не только собственную силу, но и силу своих рабов; но так как не все имели одинаковое число рабов и одинаковой силы, то, следовательно, не все могли иметь одинаковую возможность приобретать и извлекать пользу из предметов внешней природы. Таким образом принцип равноправности был нарушен, и Феодальная система, построенная на крепостных началах, вступила в свою силу.

С этого момента правовые воззрения германцев существенно изменились.

Физическая сила лица перестала быть мерилом и основанием права; вместо нее явилось представление о праве обладания известным количеством предметов внешнего мира, как основании реальной возможности лица удовлетворять своим желаниям. Право перестало выражать собою естественную способность (силу) присущую человеку удовлетворять своим потребностям, — оно стало выражать только относительное богатство (в смысле обладания предметами внешнего мира) индивидуумов. Более богатые (аделунги) сделались и более знатными и более влиятельными, решение всех текущих дел перешло в их исключительное заведывание, менее богатые призываются для обсуждения общественных вопросов только в самых редких случаях; совсем ничего неимущие теряют свою свободу и постепенно превращаются в положение рабов. Таким образом, германское право, видоизмененное под влиянием исторических причин, в существе своем весьма близко подходило к римскому праву. Основной принцип обоих прав был одинаков, правда, Формы их проявлений были несколько различны, но ведь дело тут не в Форме, а в сущности. По форме, конечно, римское право было совершеннее германского, но по сущности оно мало чем отличалось от него. А так как от сущности правового принципа зависит не только весь склад юридических отношений общества, но и его нравственное миросозерцание, то вы можете понять, читатель, насколько германцы способны были обновить римское общество, в социальном и нравственном отношении. Вы видите, что их бытовые отношения разнились от бытовых отношений римлян не по существу, а только по форме, следовательно, все что они могли сделать — это заменить одну форму другою, самый же принцип остался неприкосновенным. Но никто, разумеется, не будет спорить, что относительно форм римляне, как народ долее живший и более цивилизованный, стояли несравненно выше полудиких германцев. Таким образом, замена римских бытовых Форм германскими представляет собою великий и беспримерный попятный шаг человечества на пути его исторического развития. Только близорукие историки-оптимисты могут видеть в этом понятном шаге какое-то обновление, какое-то возрождение древнего мира! Впрочем мы воздержимся здесь от полемики с этими оптимистами, она отвлекла бы нас слишком далеко от предмета нашей статьи, ограничимся только указанием на те своеобразные понятия, на те начала, которые внесли с собою в римский мир северные варвары. Как мы уже сказали, эти понятия, но существу, мало чем отличались от принципов, лежавших в основе социального быта римлян. Но по своей форме, по степени своего развития, — они относились к воззрениям римлян, как эмбрион относится к развившемуся из него субъекту. Начала эти одним западным историком формулируются следующим образом: «германцы принесли с собою, во-первых, наклонность к раздельному, раздробленному быту, и неспособность к сложным политическим организациям; эта наклонность, разумеется, обща всем диким народам; в связи с этою наклонностью стоит начало местного самоуправления, местной децентрализации. Во-вторых, они внесли в римскую жизнь своеобразное воззрение на право и свободу лица; по их понятиям это право и эта свобода всецело и исключительно основывалась и обусловливалась не владением каким-нибудь имуществом вообще (как это было, по понятиям римлян), а именно владением поземельною собственностью, свободною от податей и повинностей. Таким образом, они сузили воззрения римлян на права, и ограничили понятие о свободе лица в высшей степени тягостными и исключительными условиями.

А историки-оптимисты еще имеют смелость утверждать, будто германцы внесли дух какой-то свободы в рабский мир древности! Сообразно с германским понятием о свободе, образовалось несколько стадий свободных людей, владевших на различных правах земельною собственностью. Тот, кто владел землею безусловно, не платя за нее никому ничего, тот был самым свободным человеком; кто платил за нее известные повинности и нес известную службу тот считался менее свободным, и наконец тот, кто жил на чужой земле, а своей совсем не имел — почти не признавался свободным. Таким образом образовалась длинная лестница общественных положений, иерархия собственников. Стоявший на первой ступени этой лестницы ни от кого не зависел, стоявший на второй — зависел от стоявшего на первой, стоявший на третей — от стоявшего на второй и т. д. Зависимость заключалась в службе и повинностях. Но повинностей, строго говоря, собственники сами не несли, они перекладывали их на чернорабочую массу, жившую на их землях, и неимеющую своей собственной, а потому лишенную всякой свободы и всяких нрав Бот это-то и было третие, живительное начало, внесенное германцами в римский мир — понятие о верховной власти поземельного собственника над всем, что находится в пределах его земли.

Вследствие влияния двух последних начал, все средневековое распалось на два разряда людей: собственников (аллодиальных и феодальных) и несобственников. Вторые находились по отношению к первым в положении крепостных, подчиненных людей; они обрабатывали землю, на которой жили, и плоды своих трудов покорно отдавали своим господам; их руками господа кормились, одевались и вооружались, они доставляли господам средства удовлетворять всем своим потребностям, они освобождала их от обязанности трудиться и заботиться о завтрашнем дне.

Под влиянием первого начала разрушалась римская централизация, со всею своею сложною системою опеки и полицейского надзора. Общество утратило прежнюю государственную организацию и распалось на свои простейшие элементы; нельзя сказать, чтобы оно децентрализировалось, так как децентрализация предполагает некоторые местные, провинциальные центры, управляющие всеми делами этой местности. Таких центров не было; общество скорее индивидуализировалось, — каждый индивидуум-собственник сделался совершенно самостоятельным и почти ни от кого независимым господином, все, что находилось в пределах его владений, признавало над собою его верховную и неограниченную власть. Каждое баронское владение представляло как бы самостоятельное государство; почти каждый собственник воплощал в себе правительство. Вследствие этого и взаимные отношения между собственниками-феодалами более походили на международные, чем на чисто-гражданские отношения. А так как при международных отношениях война всегда считается самым действительным и удобным средством при решении всяких споров и недоумений, то отсюда следует, что война была в такой же мере необходима и неизбежна при средневековом строе обществ, в какой, при нынешнем его строе, необходимы юстиция и полиция.

Таковы были, в общих чертах, те условия, среди которых, но непреложной логике вещей, должны были зародиться с одной стороны Филистерство, с другой мечтательность. Посмотрим же, в какую Форму они должны были вылиться и какое влияние оказать на общественные отношения,

III.

С одной стороны, отсутствие общих интересов, разрозненность, раздробленность общественных элементов, крайнее развитие индивидуализма, дошедшее до беспорядочной анархии, все это, взятое и в отдельности и в совокупности, должно было подготовить почву для Филистерства. С другой стороны, привилегированное положение собственников-Феодалов, освобожденных от печальной необходимости постоянно трудиться, постоянно заботиться о средствах к удовлетворению своих потребностей, в излишестве получавших все „чего только душа просит“, не шевеля, при этом, и пальцем, подготовляло почву для развития мечтательности.

Что было нужно барону? Немного у него было потребностей, но все эти потребности с избытком удовлетворялись на счет чужого труда. Хотел он хорошо есть и пить — и слуги поили и кормили его, что называется на убой. Хотел он удовлетворить своим половым влечениям и к его услугам было jus primae noctis; воинственные его наклонности находили себе широкое приложение в постоянных междуусобицах. Других наклонностей, других потребностей, других интересов у него не было. Еда, любовь и война — вот и весь репертуар его наслаждений, вот все содержание его деятельности, вся цель его жизни.

Но так как эти потребности, насколько они были реальны, находили себе полное удовлетворение на практике и так как за их удовлетворением в жизни баронов все еще оставалась значительная пустота, то баронам нужно было придумать что-нибудь такое, что могло бы пополнить эти пробелы. Выдумать что-нибудь совершенно новое они не могли; их интересы и их потребности определялись данным строем общественной жизни, измениться они могли бы только при постепенном, последовательном изменении этого строя. Следовательно баронам оставалось, не выдумывая ничего нового, ограничиться только рафинированием данных уже потребностей; они так и сделали. Очищая, утончая, идеализируя их, они лишили их всякого реального характера и их действительных потребностей, превратили в какие-то фантастические капризы. Вот в этом-то и состояла идеальная сторона феодализма; самым чистейшим проявлением его было рыцарство. Рыцарство — это были первые идеалистические капризы сытого тунеядства; постепенно оно видоизменялось, принимая самые разнообразные формы, начиная от воинственных турниров и любовных похождений, от роскоши и утонченности в одежде, в питье и еде, от средневековой схоластики и морали и до современной эстетики и метафизики. Мы последовательно проследим все эти фазы развития идеализма, и покажем, в какой степени они соответствовали данным социальным отношениям и насколько благотворно, в свою очередь, влияли на эти отношения.

У современного сытого тунеядца несравненно более потребностей, чем сколько их было у средневекового. Потому современный тунеядец не имеет возможности идеализировать и рафинировать всех своих потребностей в равной степени; за то на некоторых, которые он считает почему-то возвышеннейшими и благороднейшими, он сосредоточивает все свое внимание; он утончает их до такого идеального совершенства, он придумывает такие разнообразные средства для их удовлетворения, что далеко оставляет за собою средневекового рыцаря. Феодалы, вследствие узкого круга своих потребностей, все свое внимание сосредоточивали на одежде, питье, еде и любовных похождениях; и здесь их фантастические капризы не знали себе пределов.

Из одежды, например, они сделали предмет самой изысканной и поэтической изобретательности „В сравнении с нашим прозаично-однообразным мужским костюмом и бессмысленными нарядами дам — говорит Шерр, — одежда рыцарского общества всегда отличалась некоторою поэтичностью, роскошным великолепием и причудливою пестротою. Прошло то время, когда германцы соблюдали в своих нарядах ту первобытную простоту, которою так восхищался Тацит. В XI, XII и XIII столетиях торговые сношения сблизили их с Италией и Испанией, с Византией и востоком, с западом и севером, произведения, привозимые из чужих стран, вызвали к усиленной деятельности туземную промышленность“. „В германцах, продолжает Шерр, пробудилось чувство красоты, которое они хотели воплотить между прочим и в одежде. Под влиянием этого идеального чувства они превратили свою реальную потребность тепло и удобно одеваться в фантастический каприз — одеваться великолепно, пестро и разнообразно“. Это, как мы сказали, было первым, робким проявлением идеализма, и этот-то идеализм явился одною из главнейших причин развития промышленности, которая, в свою очередь, способствовала возникновению городских общин, с их цехами и корпорациями,

Материалами для одежд служило обыкновенно полотно, лучшие сорты которого доставляли византийские ткачи; потом шерстяные ткани различных цветов, шелковые материи разного качества и цвета, часто затканные золотыми и серебряными нитками и наконец различного рода меха, горностай, куница, бобер, соболь и т. п. Благородные металлы и драгоценные камни употреблялись на дамские уборы и для украшения мужского оружия. И мужчины и женщины любили в своих нарядах пестроту, и часто соединяли в них все цвета радуги. Особенною пестротою отличались наряды мужчин, одна и та же одежда сшивалась из материй различного цвета: например, один рукав полукафтанья был зеленый, другой голубой; одна половина шаровар — желтая, другая красная и т. и». Но не думайте, читатель, чтобы все это делалось с проста, — нет — рыцари слишком много и долго думали над каждой частичкой своей одежды, и потому они не могли такое важное дело, как выбор цветов, предоставить на произвол случая или тщеславного легкомыслия какого-нибудь барона. Все у них было заранее предусмотрено, все должно было что-нибудь собою выражать, олицетворять и потому все должно было подчиняться строгим правилам. Уменье выразительно одеваться возведено было в какую-то науку, в теорию, которая разработывалась средневековыми рыцарями с такою же тщательностью и любовью, с какою Новейшими рыцарями разрабатывается теория музыки, живописи, танцев и конских скачек. Каждый цвет имел свое символическое значение. «Внешность человека, говорит Шерр, должна была выражать его внутреннее настроение, и для этого употреблялись такие средства, о которых наша однообразная, бесцветная мода не имеет ни малейшего понятия. Придворно-рыцарское общество с неподражаемым остроумием разработало язык цветов, в особенности, по аналогии к любви. Так, например, зеленое означало первое появление любви, белое — надежду на взаимность, — красное — яркий пламень страсти, а также жажду славы и почестей; голубое — неизменную верность; желтое, — счастливую любовь; черное — горе и печаль». Таким образом, рыцарь мог изобразить в своей одежде не только все разы своей любви, но даже все, самые разнообразные чувства, волновавшие его в данный момент. На одежду, следовательно, он смотрел приблизительно с такой же точки зрения, с какой мы, например, смотрим на музыку, Как мы, в различных модуляциях музыкальных тонов, думаем олицетворить волнующие нас чувства, так средневековые люди желали выразить свое внутреннее настроение в модуляциях цветов на своих одеждах. Как мы возводим, с этою целью, музыку в какую-то таинственную науку, — так и они, искусство одеваться возводили в теорию. Современным рыцарям кажется смешною их теория, они смеются над их ребяческою мелочностью и с удивлением спрашивают себя: как могли люди так долго и так серьезно заниматься такими глупостями? И в то же время эти рыцари с презрительным негодованием смотрят на тех невежественных профанов, которые осмеливаются игнорировать оперу и не видят никакого разумного raison d’etre для существования разных консерваторий и балетных школ. Такова последовательность современных рыцарей.

В XIII столетии пестрая игра цветов достигла уже до такой идеальной утонченности, что стала даже приводит в соблазн благочестивых людей. До нас дошла проповедь некоего, весьма знаменитого в то время, патера Бертольда, в которой он, поражая громами своего красноречия современную ему испорченность и развращенность вкусов, обращается к тогдашним модникам с такими словами: «Вам мало, что всемогущий Бог, милосердно предоставил на ваше благоусмотрение выбор одежд, что он дозволил вам носить всякий цвет какой хотите: и коричневый, и красный, и голубой, и белый, и зеленый, и желтый, и черный, Нет, ваша гордая суетность недовольна и этим; в своем безумии, вы разрезаете платье на куски и здесь вставляете красное в белое, там желтое в зеленое; одно — зигзагами, другое — полосами, одно — серое, другое — не серое; в одном месте вошьете льва, в другом орла». Последний упрек относился к господствовавшей в то время моде вшивать на различных частях одежды фамильные гербы, так что мужчины и женщины изображали собою как бы живые учебники геральдики.

Дальнейшие подробности рыцарской одежды Шерр описывает таким образом: «До XV столетии, когда вошла в моду испанская одежда, полукафтанье и плащ были обыкновенным верхним одеянием, как для мужчин, так и для женщин. Под полукафтаньем носили рубашку, а мужчины кроме того и панталоны, состоявшие из двух совершенно отдельных половинок (отсюда и вошло в общее употребление выражение пара панталон), соединявшихся с чулками и подпоясываемых ремнем. К чулкам прикреплялись сперва простые кожаные подошвы, по впоследствии они заменены были дорогими пестрыми башмаками, а при верховой езде употреблялись высокие сапоги. Слева у мужчин висел неразлучный меч, справа, в pendant к нему, — кинжал. Рукоятки, ножны и перевязи этих оружии были обыкновенно разукрашены самым великолепным образом». Впоследствии эта одежда подвергалась самым разнообразным видоизменениям, описывать их здесь мы не будем, но заметим только, что эти частые изменения лучше всего показывают, какую первостатейную важность придавали рыцари одежде, и сколько остроумия и изобретательности тратили они при разрешении различных портняжных и куаферских вопросов.

«Различные косметические средства и туалетные ухищрения были также не чужды рыцарскому времени. Частое употребление первых ясно показывает, что главная заботливость дам была обращена на красоту кожи. Не менее заботились и об уборе волос, при чем мужчины соперничали с женщинами в изобретательности. Прически дам отличались какою-то фантастичностью; пробрав на голове пробор, они или завивали волосы в роскошные локоны или заплетали в косички, переплетая их золотыми нитками и шнурами; или завязывали их в причудливые узлы или просто рассыпали их в беспорядке по плечам и груди. У пояса придворная красавица носила обыкновенно небольшой кинжал, связку ключей, ножницы, веретено и маленький мешочек, в позором лежали деньги, баночка с духами и разные мелкие безделушки. Богато украшенные и надушенные перчатки составляли неизбежную принадлежность дамского костюма. В большей моде были также, начиная с XI и до XII столетия, башмаки, с длинными, загнутыми вверх и набитыми иногда паклею, носками. На конце носков привязывали колокольчики; мало-помалу, мода носить колокольчики распространилась и на прочие таулетные принадлежности, их стали привешивать к поясу, к браслетам, подвязкам и даже пришивать к платно. С XV столетия эта мода от женщин переходит к мужчинам, и колокольчики на носках женских башмаков превращаются в шпоры на мужских сапогах».

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…