Read here

Меж двух огней

Михаил Васильевич Авдеев · 1867 · Free in the US

229,054 words · about 16 h 2 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1867 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Меж_двух_огней_(Авдеев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Михаил Васильевич Авдеев
Language
Russian
Published
1867
Length
229,054 words · about 16 h 2 min
Sections
4 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (4)
  1. Часть 1 about 3 h 14 min
  2. Часть 2 about 2 h 19 min
  3. Часть 3 about 2 h 29 min
  4. МЕЖЪ ДВУХЪ ОГНЕЙ about 8 h 1 min

Continue:

Часть 1

I

В июне 1860 года, в имении помещика, статского советника Нобелькнебеля, был обед. Помещик праздновал приезд своего сына, еще юного годами, но тем не менее тоже статского советника: обстоятельство, которое я упоминаю потому, что не только отец и сын, но и все соседство придавало этому чиновному росту большое значение. Нобелькнебель, Федор Федорович, не был, собственно говоря, ни помещиком, ни чиновником исключительно, но был в этих почтенных званиях чем-то в роде амфибии, то есть и тем, и другим. Он происходил от обрусевшего благородного остзейского дома, смолоду служил в гвардии, имел тонкий вкус, изящные манеры и рыцарские понятия о чести. Когда он протер глаза двум стам родовых душ, приобретенных родителем в Курской губернии на память квартирования там полка, которым недолго покомандовал, и особенно когда женился на изящной девице хорошей фамилии с тонким вкусом и таким же, как оказалось, приданым, а до вожделенного полкового командирства было еще далеко, то практическая немецкая натура сказалась. Он выглядел и разузнал об открывшейся вакансии в одном теплом местечке, перешел в статскую службу и, посредством протекции немцев, барынь и своего начальства, получил место председателя в учрежденном по какому-то случаю в губернском городе Велико-Федорске некоем «комитете для пересмотра негодных вещей».

По неисповедимым судьбам русского хозяйства, эти негодные вещи приносили пересматривающим больше дохода, чем добрые тысячи душ, так что Нобелькнебель, несмотря на то, что жил барином, приобрел действительно тысячу душ, воспитал на француженках и англичанках свою дочь, выдал ее отличнейшим образом замуж, а сына поместил в блистательнейшее и вновь устроенное тогда заведение, специально приготовляющее государственных мужей и выпускающее их на службу теми заветными асессорскими чинами, которые во время оно составляли любимейшую и недосягаемую мечту пожилых титулярных советников, ездивших за этим сокровищем даже в древнюю Колхиду. Вообще, изящные гвардейцы того времени с тонким вкусом и рыцарскими понятиями о чести, если не были застрахованы родительским благословением, то оказывались весьма падкими к теплым местечкам и имели талант их отыскивать. Да и то сказать, надо же было и удовлетворить чем-нибудь возвышенные вкусы и тонкие требования: таким господам преимущественно и предоставлялись в то время эти местечки.

В Нобелькнебеле была не даром немецкая кровь: он счастливо соединял в себе если не кротость, то по крайней мере прожорливость голубя с мудростию змия. Почуяв новые времена, он немедленно начал поговаривать о тяжести и неблагодарности службы и незадолго до приезда сына благоразумно подал в отставку.

Юный Нобелькнебель не обманул ожиданий родителя; он отлично кончил курс, потолкался года два в каком-то министерстве и, осмотревшись, хоть и неопытным, но от природы сметливым и в училище изощренным взглядом, смекнул дела, тотчас же переменил поприще и вступил, как и отец, тоже в какой-то необыкновенный «комитет особых лиц для особенных дел». Известно, что у нас много перебывало подобных комитетов, задуманных с одними прекрасными целями, но удовлетворявших другим, которых совершенно не имелось в виду при их учреждении. Устроить такой комитет для себя и воссесть в нём — было, разумеется, уделом немногих сильных бюрократов; но откопать подобный комитет, попасть в него и направить всю его деятельность на собственную пользу мог только неоспоримый бюрократический талант, и Нобелькнебель младший вполне доказал, что владеет им. Небезызвестно также, что каждый из выше упомянутых комитетов имел свою особенность. Так комитет Нобелькнебеля senior, невидный и скромный, как мы уже заметили, давал тысячные доходы: «не красна изба углами, красна пирогами», говорили про него провинциальные доки. Комитет же Нобелькнебеля junior, в противоположность комитету Нобелькнебеля senior, не только не давал никакого дохода, но отличался таким классическим бескорыстием, что чиновники его писали, на дому даже, деловые записки на собственной бумаге, собственными перьями, не имея и в помысле взять то и другое у экзекутора. Бескорыстие это простиралось до того, что бедного экзекутора раз чуть не выгнали из службы за то, что он осмелился предложить одному юному Аристиду склянку английских чернил для его употребления. Отличались они еще и необычайно строгим исполнением всех малейших мелочей и формальностей канцелярских установлений и в этом случае с зоркостью Аргуса следили друг за другом. Вследствие сего, всякого просителя или ходатая они донимали своим бескорыстием и строгим исполнением обязанностей хуже всякого взяточника и делали это с некоторым злорадством, как будто природа их мстила за свое извращение и говорила: «Ну да! мы бескорыстны, так на же вот тебе за наше бескорыстие! не доставайся же оно даром!» А когда являлся простак, который, видя их придирки, предлагал им в простоте душевной мзду, то если не было возможности за сие упечь его под суд, бывало творимо столько чернильной пакости, хотя бы его дело было белее воротничков их сорочек, что усомниться в бескорыстии юных администраторов не было никакой человеческой возможности.

Но зато комитет этот, — помимо того, что в нём столоначальники получали, под видом столовых и квартирных, генеральские оклады, — имел еще то достоинство, что счастливцы, в нём служащие, переносились с чина на чин с поразительною быстротою. В силу этого обстоятельства юный Нобелькнебель 28-ми лет был уже статским советником и смотрел в действительные.

Из себя юный Нобелькнебель был высокого роста, худ, с продолговатым лицом, таким же высоким живописно изогнутым и гладко обтянутым кожей носом, лоб у него был узкий, закинутый назад, волосы носил с английским пробором и имел те отменно вежливые манеры, которые говорят: «ты де, свинья, не забудь, что я тебе не чета!»

Приезд на каникулярное время этого расцветающего администратора и праздновал его родитель в своем имении.

После обеда хозяин-отец, вообще весьма гостеприимный, но по своему изящному вкусу несколько морщившийся от общества разного залежавшегося по деревням хлама, предоставил не очень изящное большинство заботам сына, а сам устроил аристократическую партию и сел ее доигрывать в гостиной; дамы скучились около хозяйки, а большая часть гостей, любящих, особенно после обеда, простор и расстегнутость, отправились в кабинет, раскинулись на мягкой мебели, пили кофе и чай и курили неистово. Гости эти были преимущественно заматерелые и недвигавшиеся из пределов родной губернии помещики и уездные чиновники разной масти и статей, среднего возраста, холерического темперамента — с чернью из куче, меланхолического — со старшими и врассыпную. Был приглашен и сельский священник человек грубоватый, стертый, не вступавший ни в какие разговоры и на вопросы, курит ли он и пьет ли чай с ромом, отвечавший: «дерзаю». Духовный отец удивлялся, кажется, всего более тому, что видел себя в этом обществе и верно никогда не догадается, что он был этим обязан тому обстоятельству, что председатель комитета и непосредственный начальник юного Нобелькнебеля, человек игривого свойства, не могущий без трепета и улыбки видеть легкого пола, вместе с тем считал необходимым выказывать величайшую набожность и крестился, снимая шляпу, перед каждой церковью.

Юный Нобелькнебель занялся дамами, гости были предоставлены себе и внимание их сосредоточилось на молодом человеке, резко отличавшемся своей ловко сшитой и красивой одеждой от чересчур широких или узких, затрапезного вида и чистоты, одеяний уездных аборигенов.

Молодой человек был хорошего среднего роста, ладен станом, хотя худощав и нервен, с хорошо развитым лбом, и приятным лицом, с серыми умными глазами. Вообще он имел русский тип, что у нас между высшими сословиями встречается не очень часто, и был, как иногда говорится в паспортах, «из себя чист», что доказывало здоровую кровь. Лицо его, мягких и добродушных очертаний, как и все русские лица, можно бы было упрекнуть в недостатке резкого выражения, если бы подвижность мускулов около глаз и оконечностей рта не отражала легко и по произволу самые тонкие оттенки его мысли и не придавали ему множества разнообразных выражений. Такова впрочем у нас вся русская природа: небольшие и мягко очерченные горы, мелкий лист на деревьях, бледный цвет неба, а все вместе имеет свою особливую выразительность и если не поражает сильно и резво, то тем не менее глубоко действует на восприимчивую натуру.

Впрочем видно было, что жизнь не проложила еще на лице молодого человека своих определенных и резких линий, и только ряд небольших отвесных морщинок на лбу, набегавший на него в серьезные минуты, выказывал привычку вдумываться в вещи и не принимать их слегка. Молодой человек, про которого мы говорим, был местный помещик, назывался Дмитрием Петровичем Камышлинцевым, только что возвратился из-за границы и носил — что тогда было еще редко — бороду, мягко и курчаво обложившую его свежее лицо.

Гости, знавшие друг друга до мозга костей, были рады лицу, которого давно не видали и которое некоторым образом обновляло их затрапезную жизнь. Они занимались исключительно им. Сначала обзор производился с наружности. Люди, еще не сделавшиеся окончательно равнодушными в своей наружной отделке, спрашивали Камышлинцева: где он заказывал платье и что оно стоит, причем удивлялись доброкачественности материй и относительной дешевизне, а другие, люди экономные и уже равнодушные в бесплодной внешности, заключили, что это по пустякам брошенные деньги, что можно бы и попроще.

— Вот у меня ластиковый сюртук, — говорил один обстоятельный господин, — по 40 копеек, аршин, а отливает точно аглицкое сукно.

— Особенно, как замаслится, — заметил саркастически человек более современный.

Один добродетельный старец, знавший Камышлинцева с детства, не мог простить ему, что он отпустил бороду, и в третий раз приставал к нему.

— Нет, скажи, зачем ты бороду отпустил? Что это мода что ли такая пошла?

— Мода! — отвечал Камышлинцев усмехаясь: — с наших крестьян взята.

— Они же нынче и у нас в ход пошли, — заметил другой, намекая на слухи об освобождении.

— Так уж, чтобы было больше сходства, и жителей надо бы туда напустить, присовокупил раздражительный, мрачного вида господин, весь поросший волосом.

Камышлинцев не счел нужным отвечать ему.

— Ну, а лучше ходить с этакой щетиной, как у вас, — возражал за Камышлинцева более современный человек: — ведь на Кавказе в таких камышах не только насекомые, кабаны водятся!

Большинство расхохоталось тучным и широкогрудным смехом.

— Что, господа, это все вздор, — сказал один помещик, считавшийся в своем кругу большим политиком и имевший дар угадывать все сокровенные помыслы великих деятелей по «Московским Ведомостям», единственной печатной вещи, им читаемой.

— А расскажите-ка нам, Дмитрий Петрович, что за границей поделывается? ну что Наполеон? — спросил он.

— Да прибрал так к рукам французов, что говорят в нынешней Франции не узнаешь прежней, — отвечал Камышлинцев.

— Вот молодец! так их и надо, подлецов, а то у них ум за разум зашел: они чёрт знает чего не затевали, — заметил мрачный и весь поросший волосом господин.

— Однако все-таки Наполеон — умная бестия! — заметил политик, сложил руки на груди, насупил брови и, изобразив Наполеона I, как рисуют его на скале Св. Елены, продолжал басом, не обращая внимания на то, что изображал дядю вместо племянника: — «вы, говорит, друзья мои, пойте и веселитесь, а дела предоставьте мне и в них прошу не вмешиваться. Можете, говорит, скуки ради, языком поболтать в парламенте,» без этого нельзя — заметил он своим голосом — он знает французов, что они не могут жить без болтовни, «можете, говорит, поболтать и болтайте себе, а в дела ни-ни! Иначе, видите вы, говорит, это? — и показывает на тот берег, на Англию. У неё Пальместрон (Наполеон, по мнению политика, почему-то находил удобнее называть Пальмерстона Пальместроном), у неё Пальместрон на часах и она не дремлет, а Пальместрона кроме меня никто не проведет!»

— Ну нет! французы молодцы! французы не то, что англичане: вот те, так скоты совершенные! А француз ничего! Француз — добрый, веселый малый; у нас и солдаты их любят и нынче в Крыму — дрались жестоко, а чуть перемирие, сейчас и бонжур мусьё и запанибрата, — возразил другой гость, более общительного свойства.

— Да, Пальместрон тоже у-у какая протоканалья! — заметили с единогласным одобрением многие.

— Ну, говорит, а я, говорит, и Пальместрона надую и мы ему отплатим старые долги! А французам, — заключил политик от себя, — стоит только показать на англичан и делай с ними что хочешь: ненавидят рыжих! «Виват, Наполеон», говорят, «делай что хочешь, только бы англичанам бока помять!» ну он и делает!

— Вы, может быть, верно изобразили Наполеоновскую политику, — смеясь заметил Камышлинцев, — только Луи-Наполеон ее не высказывал, да он и вообще говорить не любит, а все делает молча.

— Молча? — переспросил политик.

— Да, он большей частью молчит, а когда и говорит, то как древние оракулы, понимай, как хочешь: «молчаливый сфинкс с усами в виде фидибусов», как метко назвал его Герцен.

— Как? как? — послышались голоса.

— Молчиливый сфинкс с усами в виде фидибусов: он усы вот так носит, точно карандаш во рту, — и Камышлинцев показал на своих усах.

— Что такое свинкс, — спросил тихо один гость у другого, недоучившегося когда-то в кадетском корпусе.

— Статуя, звериное туловище с человеческой головой, в Петербурге на набережной стоят, из Египта привезены, — отвечал вполголоса тот.

— Что такое фидибусы, — спросил третий у четвертого, недоучившегося когда-то в университете.

— Бумажки такие длинные, свернутые трубочкой, трубки закуривать, — покровительственно ответил тот, сознавая все превосходство собственных познаний.

— Сфинкс с усами в виде фидибусов! — повторил политик. — Метко сказано. А кто этот господин Герцын?

Камышлинцев объяснил им.

— Однако ж позвольте! — возразил политик, — как же позволить себе выражаться так хоть бы о Наполеоне? Я понимаю, если это было сказано тогда, когда мы были с ним в войне: тогда со стороны господина Герцына это было бы дело похвального патриотизма; но Англия? Англия была с Наполеоном заодно, как же она дозволила так выражаться о своем союзнике? Ведь это могло навлечь большие неприятности? Ведь тут порохом могло кончиться! А ну как Наполеон скажет, — и тут политик опять сложил руки на груди и начал басом, который всегда употреблял для передачи слов великих особ, полагая, вероятно, что они не могут говорить обыкновенным голосом, — ну как он скажет им: «Я ваш верный союзник! Недавно мы вместе с вами сокрушали твердыни неприступного Севастополя, — а теперь вы позволяете выражаться обо мне неприличным образом — и кому же? добро бы своему же брату, англичанину — а то выходцу той самой России, против которой мы вместе проливали кровь?» Что тогда Пальместрон должен отвечать ему?

— Да ответит, — улыбаясь сказал Камышлинцев, — что в Англии нет цензуры, а каждый пишет что хочет и сам за себя отвечает.

— Как? всякий может бранить высокие лица или осуждать правительственные действия и за это ничего ему не будет?

— Нет! если кто оскорблен, тот может жаловаться суду, а правительственные действия обсуждай как хочешь? Да и министры там не обидчивы, не только на них, и на королеву карикатуры беспрестанно являются.

— Это чёрт знает что! но положим, Англия это и терпит у себя, но Россия может взыскать с своего подданного.

— Англия не выдает политических преступников, — отвечал Камышлинцев.

— Так господин Герцын и пишет там, что хочет? — спросил политик с недоумением.

— И пишет! — отвечал Камышлинцев и рассказал им несколько анекдотов, вычитанных им заграницей в «Колоколе».

Слушатели безмолвствовали, как народ в «Борисе Годунове».

— Как же это позволяют? это чёрт знает что! — воскликнули многие.

— А умная должна быть шельма этот Герцын! — заметил наконец один.

— Вы с ним незнакомы? — спросил он вполголоса.

— Нет, я в Англии не был, — отвечал Камышлинцев.

В это время вошел Нобелькнебель младший.

— Вы говорите, кажется, о Герцене, — спросил он, услыхав конец разговора.

— Да, дивные вот вещи рассказывает Дмитрий Петрович, — сказал политик, показывая на Камышлинцева и весьма довольный, что может от достоверного человека узнать, не морочит ли или — как выражаются у нас об обыкновении, весьма любимом в прежнее время — не вышучивает ли домоседов приезжий господин. — Дивные вещи рассказывает Дмитрий Петрович! Какой-то русский господин Герцын набедокурил что-то знаете по этой части (политик подмигнул и кивнул головой в ту сторону, где предполагал Петербург), бежал в Англию и там завел русскую газету, пишет в ней что хочет, отзывается непочтительно о высоких особах, — положим хоть и не русских, — и ему ничего сделать не могут! Англия не выдает!

— Да-с! — наставительно отвечал Григорий Нобелькнебель, консерватор и поклонник Англии. — Государственный строй Англии сложился и выработался так своеобразно, что нам в нём многое должно казаться странным и даже предосудительным. Печать, например, достигла в ней полной свободы и конечно представляет некоторые неприятные стороны. Но там цензуру заменяет высокая общественная нравственность, которая не терпит ничего предосудительного и выходящего за пределы приличия. Конечно, «Колокол» представляет печальное явление, но это оттого, что он издается на языке английскому обществу непонятном, иначе оно подавило бы его своим презрением.

— А действительно хлестко пишет этот Герцын? — спросил один из гостей.

— Да, у него перо очень острое и, — прибавил Нобелькнебель, понизив голос, — между нами сказать, это был бы опасный бич для некоторых господ из нашей высшей бюрократии, если бы он осуждал только некоторые злоупотребления, а не развивал нелепые и в высшей степени вредные социальные идеи!

— Завирается значит: ум за разум зашел! — пояснил господин свирепого вида.

— Однако ж знаете, Григорий Федорович, — заметил политик, — что вы там ни говорите о свободе печати и силе общественного мнения, а я твердо убежден, что Англия этим только прикрывается, а держит подобных господ из злорадства, чтобы насолить другим державам, да поселить в них смуты. Когда захотеть, так как не заставить замолчать! Ну положим, законно или гласно этого нельзя, так на это есть другие способы! Ну министр, или начальник тайной полиции, или хоть генерал-губернатор придерется к чему-нибудь, призовет г. Герцына к себе в кабинет, да такую головомойку задаст, что тот и внукам своим даст завещание пера в руки не брать.

— Ну нет-с! Там этого нельзя, — несколько обидевшись за Англию, заметил Нобелькнебель; — там нет административных наказаний, там всякий отвечает только перед судом и законом, а суд не испорчен той страшной язвой взяточничества, которая разъедает нашу юстицию.

— Э, полноте, почтеннейший Григорий Федорович! — задобривающим голосом сказал политик и ласкательно потрепал по бокам Нобелькнебеля, как бы выпрашивая его допустить в Англии меры административной распорядительности и уклонение от закона. — Полноте! разве мы не знаем, что такое закон? Ведь закон-то люди исполняют! Припрет генерал-губернатор дверь, да скажет: «Вы, ми-ло-сти-вый гу-су-дарь (политик прищурил глаза, сжал губы и изобразил из себя рассвирепевшего человека, который грозит пальцем чуть не касаясь носа провинившегося), вы у меня на закон не ссылайтесь! я вас без закона туда пошлю, где Макар телят не гонял! Вы у меня в Индии места не сыщете!» — энергически крикнул политик, и ропот одобрения пронесся по комнате.

— Разумеется! ну конечно! такую пудру задаст, что до седьмых веников не забудет! А там судись после с ним! — послышалось со всех сторон.

— Да! дерзнет! — заметил священник своему соседу.

Нобелькнебель и Камышлинцев рассмеялись и не сочли нужным возражать, чем еще более убедили всех в справедливости заключения.

— Да вот, вы говорите, свобода печати! у нас, например! цензура есть, а пишут — заметил один господин — такие вещи, что ну-ну-ну! А еще цензора! Чего они смотрят? Недавно одного станового так отделали, что просто я вам скажу в республике этак не отделают!

— Да чего уж тут до смысла, — заметил другой, — хоть бы грамматикой господа цензора занялись! недавно мне попалась у меня в прихожей книженка, — мальчишка у меня эдакой есть литератор, все книжки читает, — прибавил он иронически, — заглянул я в нее, чёрт знает, что за безграмотность! А рассмотрена цензором! Нет, коль ты цензор, так исправь, как следует: — ведь они, говорят, председательское жалованье получают. А то экая штука подписать: «печатать дозволяется, представить столько-то экземпляров» — это и я могу подписать!

— А ну ее Англию и печать, — сказал один молчавший доселе смышленого вида господин, — расскажите-ка лучше господа, что министры? не слышно ли каких перемен?

— Ну это не по моей части, я с министрами не знаком, — сказал Камышлинцев.

— Ничего особенного, — отвечал Нобелькнебель. Государь изволил выехать за границу.

— Да, это есть в ведомостях заметил политик: изволил выехать по Варшавскому тракту.

— Ну, а как это дело? — таинственно решился спросить смышленый господин. Он осмотрелся и, удостоверившись, что никто из прислуги не слышит, прибавил: — насчет освобождения?

— О каком освобождении вы изволите говорить? — отменно вежливо, но несколько строго спросил Нобелькнебель.

У бедного помещика мурашки пробежали по спине.

— Извините, я может быть не так выразился, — покраснев продолжал он, — но общий говор и притом отзыв всего дворянства насчет этой эмансипации крестьян… — помещик не окончив остановился.

— Никакой эмансипации не будет и никакого освобождения правительство не имеет в виду, — внушительно и ясно сказал Нобелькнебель, — по крайней мере насколько мне это известно: а я полагаю, что имею случай довольно близко знать обстоятельства дела… — он приостановился, сбираясь чихнуть и ища платка в кармане.

Слушатели все замерли от внимания и проникнулись высоким мнением о юном государственном муже.

— Кому же знать, помилуйте! — заметили некоторые.

— Действительно! — высморкавшись продолжал оратор — есть речь о желании правительства у-луч-шить быт крестьян (Нобелькнебель растягивал слова и очевидно желал придать им вескость). Об этом улучшении быта собираются сведения и обсуживаются меры, но улучшение быта крестьян не есть освобождение от крепостной зависимости, как мечтают и желали бы сделать некоторые юные утописты, не имеющие понятия о складе русской жизни и потребностях государства. Нарушать учреждение, вызванное высокою государственной необходимостью, вследствие особого положения нашего отечества, — учреждение, которое легло в основу всего строя нашей жизни, — ломать и уничтожать такое учреждение — это значило бы потрясти все здание! этого нельзя-с! этого могут желать наши враги, но никто, любящий свое отечество и понимающий его потребности, этого желать не должен и не будет-с!

Нобелькнебель говорил с горячностью и сам себя заслушивался.

— Конечно! совершенно справедливо, — послышались голоса со всех сторон, — это будет такое потрясение, что избави Бог.

— Извините господа, — сказал вставая Камышлинцев и лицо его несколько зарумянилось, — я с вами не совсем согласен… Крестьянский вопрос действительно лежит основным камнем в нашей государственной жизни и по этому самому должен быть решен окончательно и — сколько я понимаю, сколько слышал наконец — таково в самом деле намерение правительства. Я знаю, есть в Петербурге партия, которая противодействует этому намерению, но едва ли ей удастся остановить или исказить его: против неё сила вещей и самая могучая воля в России. Вы, Григорий Федорович, — сказал он, обращаясь к хозяину, — так положительно уверяете в противном потому, что следуете мнению вашего начальника, который, говорят, кричит по Петербургу против освобождения и желал бы затормозить дело, но он и его партия кажется напрасно надсаживают грудь! Поэтому, утверждая, что дело кончится каким-то улучшением быта, вы рискуете ввести в заблуждение людей, которым не близко известен ход дела.

Слушатели пришли в смущение и не знали кому верить.

— Если я это утверждаю, значит имею на это основательные причины! — наставительно сказал Нобелькнебель Камышлинцеву. — Да! — подтвердил он, утвердительно кивнув головой. — Повторяю, господа, — продолжал молодой хозяин, обращаясь к гостям, — что дело идет об улучшении быта крестьян и этим оно ограничится. Мне это известно положительно.

— Да? — спросил, прищурив глаза, Камышлинцев.

Нобелькнебель еще раз молча многозначительно кивнул ему головой. Камышлинцев задумался. — Впрочем все может статься, — сказал он, пожав плечами, и, нахмурившись, повернулся, отворил стеклянную дверь и вышел в сад.

Получив такое положительное подтверждение отрадной для себе вести, слушатели встрепенулись и вдруг почувствовали в себе силу и самоуверенность несокрушимые. Встав с мест и скучившись около молодого хозяина, все уверяли друг друга, а в тоже самое время и самих себя, что иначе и быть не может. Доказательства во множестве были приводимы необыкновенно сильные и тем более казались неопровержимыми, что никто их не думал опровергать: хор пел в унисон. Тут было говорено и о неприкосновенности собственности, и о священных правах дворянства, и о том, что крестьян, как детей, нельзя предоставить самим себе и что без благодетельного надзора помещика они развратятся и пропадут. Некоторые пошли далее и заметили, что и улучшать быт крестьян нечего, потому что этот быт ничего не оставляет желать лучшего; а когда Нобелькнебель поведал обществу о существовании в западных государствах пролетариата, положение которого несравненно бедственнее, то собрание пришло в некоторого рода восторг и у иных от умиления показались даже слезы на глазах. Затем речь пошла вообще о благоденствии и раздолье нашего отечества. При этом особенное удовольствие доставило сравнение необъятного пространства его с пространствами других стран и огромность нашего войска в сравнении с иностранными. Упоминание о мелких немецких княжествах с тремя с половиной солдатами возбудило гомерический хохот. Вообще все пришли к заключению, что у нас, благодарение Богу, все идет прекрасно и не нужно нам никаких иноземных улучшений: над всякой вещью у нас есть свой начальник, и мирный гражданин, не обязанный ни о чём заботиться, может за ним спать спокойно; а если бы нужно еще поощрить кого, то это класс помещиков, который то посвящает себя служению престолу, то, отслужив, непрестанно должен пещись о благоденствии крестьянства и приобретении средств к жизни, для того, чтобы достойно поддержать славу русского гостеприимства, для чего вынужден часто входить в долги и даже продавать свои имения.

Разговор, коснувшись восхваления горячо любимого нами отечества и своего сословия насчет других стран и разных забавных немцев, мог бы продолжаться до бесконечности, но один молчаливый, тучного и угрюмого вида господин, давно поглядывавший на лежащие крестиком на игорном столе колоды карт, не выдержал и, подойдя к столу, заметил, что чем говорить о пустяках, лучше бы заняться делом. Предложение это было принято утомленными от глубоких соображений ораторами с единогласным одобрением. Молодой хозяин, сам весьма любивший коммерческие игры, поспешно исполнил желание гостей и с свойственной ему изысканной вежливостью поднес каждому карту, не обойдя и священника, который на вопрос, играет ли, скромно отвечал: «дерзаю». Но как по справке оказалось, что он играет не на деньги, а так только, на шереметевский счет, то партнеров ему не оказалось и он остался «посмотреть». И затем, через несколько минут, за каждым столом водрузилось по три или по четыре бойца и все, за исключением священника, предались тому мирному занятию, которое у нас не только —

II

Камышлинцев, выйдя в сад, прошел задумавшись по длинной, тенистой липовой аллее, вплоть до конца, повернул в другую, ей параллельную, которая шла обратно к дому, и, дойдя по ней до террасы, безотчетно поднялся по отлогим ступеням и вошел в растворенные широкие двери. Комната, в которую он вступил, была большая, прохладная гостиная. Высокие окна её, выходящие на террасу, были закрыты синими шторами, направо от входа был раскинутый карточный стол и за ним сидело четверо играющих, влево другой стол, который ждал игроков. Играющие были: уездный предводитель, высокий, толстый и ражий, вследствие жиру и важности неговорящий, а только мычащий, он и выбран был преимущественно за эту наружность: «представителен де», — потом Мытищев старший, старик лет 70-ти, высокий, худой, согнутый, со всклокоченными белыми как лунь волосами и впалыми, но проницательными глазами: несмотря на летнее время он был в бархатных полусапожках, — далее брат его, человек лет 50-ти, с темными, с сильной проседью как хороший бобер, и гладко причесанными волосами, благообразным, правильным лицом и исполненным достоинства спокойным обращением: он был женат на дочери Нобелькнебеля, — наконец сам Нобелькнебель, пожилой, но еще статный человек, с несколько отекшим лицом, манерами избалованного барина, в тончайшем белье и шармеровском платье; казалось, это был милейший и беспечнейший пожилой джентльмен, если бы иногда взгляд его, смышленый и холодный, не выдавал энергическую, в деле приобретения, натуру обрусевшего немца.

По другую сторону двери у боковой стены стоял диван со столом и несколько покойных кресел, окруженных деревьями и цветами: тут разместилось дамское общество, именно: сама госпожа Нобелькнебель, дама русская, широких размеров, считавшая в своем роде какого-то князя из казанских татар и имевшая, вследствие этого, притязание на аристократизм; дочь её, лет 22-х, что была замужем за Мытищевым, невысокая, но стройная, прелестная женщина с нежными чертами лица и светло-пепельными волосами, которые вились колечками на лбу и были так взбиты сверху, что мягким и пушистым овалом ложились вокруг головки. Она была изящно одета, как умеют одеваться только хорошенькие женщины с тонким вкусом.

Мытищева совсем не походила ни на кого из своих близких, у неё были темные глаза, мягкие и умеющие смеяться, с темными же бровями, что при светло-пепельных волосах придавало лицу чрезвычайно красивую тень. Лицо это с небольшим прямым носиком и маленьким ртом было необыкновенно мяло и оживленно и вся она, нежная, легкая, грациозная, была полна той особенной прелести, которую мы называем женственностью.

Третьей собеседницей была девушка лет 18-ти, высокая, стройная, с овальным красивым лицом, умными карими глазами, пушистыми, темными дугой бровями и энергическим выгибом переносья над небольшим прямым и смелым носом. Она была гладко причесана, одета просто, но ловко, в её румяном лице и свежем стане было видно много здоровой крови, но вся её наружность, красивая, стройная и простая, теряла несколько от сближения с Мытищевой: она была как-то жестка, не было в ней того нежного, затрагивающего, женственного, что было в Мытищевой. Девушка эта была дочь небогатого, добродушного помещика, соседа Нобелькнебеля; она была расторопна, сведуща в хозяйстве, и Дарья Степановна всегда приглашала ее, когда у неё были гости: она ей помогала принимать и вообще исполняла должность чиновника особых поручений. Она понимала, для чего ее зовут, и никогда бы не принимала приглашения, но отец её считал это за большую честь и удовольствие и всегда настаивал, чтобы дочь выезжала с ним. С Мытищевой они были хороши, но кажется мало симпатизировали друг другу: между ними не. было ничего общего. Называлась она Анна Ивановна Барсукова.

Камышлинцев подошел к играющим.

— Ну что, как везет? — спросил он старика Мытищева.

— Видите, все с дышлом, — отвечал тот сердито.

Камышлинцев подошел к женщинам.

— Что вы не играете? — спросила г-жа Нобелькнебель, не хотите ли в мою партию?

— Благодарю вас, — отвечал Камышлинцев, — вы знаете, я с барынями не люблю играть в карты, да и вообще сегодня не расположен играть.

— Я думала, что вы из-за границы воротились любезнее, — сказала хозяйка, нисколько впрочем не сердясь за откровенность. — А что там, садятся?

— Нет еще.

— Пойти однако найти себе кого-нибудь, а то пожалуй и без партий останешься!

И затем она вышла, но вскоре возвратилась, ведя за собой двоих партнеров, и водрузилась с ними за приготовленным уже столом. Вчетвером она не любила играть в преферанс, говоря, что сдающий попусту время тратит, сидя без игры.

— Подсаживайтесь-ка к нам, — сказала Камышлинцеву Мытищева. — Вы что-то не в духе? — заметила она, глядя ему в лицо.

Барсукова вслед за нею, молча, но пристально поглядела на Камышлинцева.

— Да! — отвечал Камышлинцев, — слышал скверную весть, но к этому не привыкать.

Мытящева по чувству приличия промолчала, по самое это молчание было косвенным вопросом.

— Я уверен, — сказал улыбаясь Камышлинцев, — что вас мучит любопытство узнать, что это за весть.

— Разумеется, — отвечала Мытищева, — и вы бы должны быть мне благодарны, что я интересуюсь тем, что близко касается вас.

— Именно! — сказал Камышлинцев, слегка кланяясь; — но позвольте думать, — продолжал он, — что вы точно также сгорали бы любопытством, если б это дело и не до меня касалось.

— А вам очень бы хотелось, чтобы я уверяла вас в противном? — в свою очередь спросила Мытищева.

— Весьма. было бы приятно. Впрочем известие не касается меня непосредственно.

— Так отчего же вы огорчились?

— Да ужасно досадно разочаровываться.

Мытищева опять промолчала.

— Ваш брат уверяет, что крестьянское дело окончится каким-то улучшением быта, — сказал Камышлинцев.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…