Оглавление
Глава I · II · III · IV · V · VI · VII · VIII · IX · X · XI · XII · XIII · XIV · XV · XVI · XVII · XVIII · XIX · XX · XXI · XXII · XXIII · XXIV · XXV
Глава I
Около половины сороковых годов, зима в Петербурге, по уверению всех тогдашних фельетонистов, была превеселая. Состав недавно открытой итальянской оперы был великолепен: Рубини еще восхитительно допевал свои последние песни, Виардо была в полном цвете таланта, Тамбурини дополнял трио. Италиомания была в сильнейшем разгаре и вся начинающая карьеру бюрократия из лицеистов и правоведов более пли менее фальшиво напевала итальянские арии, произнося, впрочем, с твердою уверенностью только первые слова либретто, а остальные дополняя фантастическими три-ри-ля-ля или тум-ту-ри-ри. Полусвет толковал о великолепных балах княгини Белорецкой-Белонецкой, на которых, разумеется, не был, и рассказывал анекдоты о нескольких молодых повесах, которых не знал. В литературе начинали блистать имена: Белинского, Искандера, Тургенева. Майков пленял поклонников чистого искусства своими языческими антологиями и католическими поэмами, Фет безглагольными мелодиями, а Некрасов возмущал их своими исполненными силы, своеобразности и житейской правды небольшими стихотворениями, резко выделяющимися из нежного и млеющего хора других поэтов. Светская молодежь, преимущественно из военных, гремела победами над черкесами и светскими барынями, разнообразя жизнь теми шалостями, дуэлями и проказами, которые доставляли известность в обществе и высылку на Кавказ или в Оренбург по службе. Политическое положение нашего отечества также, по-видимому, не оставляло желать ничего более; небольшая Пруссия и мелко искрошенная Германия безмолвно преклонялись перед грозным русским колоссом — как тогда называли Россию. Австрия предательски жала ей руку; Франция с своим мещанским королем была вся погружена во внутреннюю борьбу и доставляла запас новостей всякого рода; — коварный Альбион коварствовал молча. Внутреннее положение России тоже, по-видимому, достигало идеального состояния спокойствия и порядка — торговля и промышленность, судя по официальным известиям, процветали и ни один недовольный голос не слышался громко на всем огромном пространстве отечества. Всеобщее убеждение в собственной силе было в полном разгаре, вера в закидание шапками — непоколебима и всякий гражданин, отрешаясь от своих мелких частных делишек и возносясь до рассуждения о положении своего отечества, с глубоким сознанием своего права на гордость, ударял себя в грудь и говорил: «мы русские», что́ было равнозначительно самодовольному: «знай наших!» Хор славословия, самодовольствия и самопохваления был неумолкаем и громогласен, и даже большинство просвещенной молодежи, везде более или менее склонной к легкомысленному вольнодумству, отчасти плененное спасительным бюрократизмом, отчасти отуманенное парами немецкой философии — не заявляло никаких необдуманных мыслей, и только небольшой кружок так называемых «ученых», на которых не только правительство, но и общество смотрело недружелюбно, только оно сквозь зубы и промеж себя таинственно говорило о ярких красках на грязном фоне и колоссе на соломенных ногах — да литераторы, у которых бесчисленное множество разнообразных цензур вычеркивало из сочинений лучшие куски создания и расслабляло мысль в её зародыше — только они, развертывая испещренные крестами корректуры, выражали свои чувства уже действительно нецензурными словами.
В это время Иван Григорьевич Махмуров жил в Петербурге в своем доме на Шестилавочной, которая ныне называется Надеждинской. Года за четыре перед тем он вдался в некоторые промышленные компании, начинавшие тогда заводиться в обществе, и, овдовев, нашел удобным переселиться в Петербург, где у него был доставшийся по наследству дом. Дом Махмурова не принадлежал по характеру ни совсем к барским, ни совсем к промышленным. Это был довольно опрятный трехэтажный дом, с небольшим количеством квартир и без мелочной лавки внизу. В доме жил сам хозяин и несколько частных жильцов непредосудительного занятия. Такие дома почти без вывесок еще встречаются и доселе в этой местности, мирно обитаемой зажиточным людом. Жена Махмурова, как мы сказали, умерла лет пять назад, старший сын его, Григорий, кончал курс в университете по юридическому факультету, младшие двое помещены были в училище правоведения, а две дочери в Екатерининский институт, откуда, по тогдашним правилам, не отпускали их домой даже на Светлое Христово воскресенье, а вывозили в город Петербург два раза в год в придворных каретах под великой охраной жандармов, чтоб обогнуть раза три балаганы на адмиралтейской площади.
Махмуровы занимали в своем доме одну половину бельэтажа, но в эту зиму, воспользовавшись переездом одного из жильцов, хозяин не велел наклеивать билетики на окнах и отдавать кому-либо всю находящуюся под его жильем квартиру первого этажа, сказав своему управляющему, что ждет свою двоюродную сестру Анну Павловну и приказав меблировать и держать квартиру в исправности.
Действительно, в один сквернейший декабрьский день большой зимний возок четвериком подъехал по истертому серому петербургскому снегу к подъезду Махмуровского дома и с козел воска соскочил лакей, одетый в суконную шинель поверх полушубка, отворил дверцы, и из воска высадились сначала горничная, потом девушка, у которой дорожный, опушенный белым мехом капор обрамливал прелестное свеженькое личико и, наконец, худощавая, небольшая, закутанная в салоп и шали, женщина лет за сорок. Приезжая была та самая кузина Анна Павловна, которую ждал к себе Махмуров.
Кузина Анна Павловна была вдовой одного провинциального чиновника и помещика, по фамилии Шершанова, и приехала с дочерью хлопотать по земельной тяжбе в сенате, а кстати показать Петербург своей единственной дочке Лизаньке (другие дети были у неё пристрастные к службе и ученью — сыновья) и повидаться с любимым кузеном.
Задушевная семейная хроника Махмуровых говорила, что в дни своей молодости Иван Григорьевич был не совсем равнодушен к кузине Анне Павловне. Анна Павловна в свою очередь была совсем неравнодушна к кузену Ивану Григорьевичу, но безжалостные родители и неблагоприятные обстоятельства разлучили влюбленных. Прошли годы еще более безжалостные, и кузен женился, а кузина вышла замуж, нажили детей, и вот, через двадцать лет разлуки пятидесятилетнему кузену пришлось встретиться почти с пятидесятилетнею кузиною. Прежних чувств, конечно, не было уже и в помине, но осталась та память сердца, которая всегда связывает, и после этого будут понятны всем заботливость и радушие, которыми готовился встретить свою кузину Иван Григорьевич Махмуров.
В то, не совсем еще отдаленное от нас время Москва отстояла от Петербурга на 100 верст далее теперешнего по дороге (по шоссе считалось около 700 верст и до 70 часов по времени), ибо если экстра-почта между столицами с точностью хронометра совершала переезд с необычайной скоростью двух суток, то дилижансы и частные экипажи на переменных употребляли на это же расстояние суток трое или четверо. Телеграфа — кроме оптического, который связывал Петербург через Варшаву с Европой и вращал свою змееобразную стрелу на технологическом институте — не было и в помине. Поэтому молодому читателю будет понятно, что Анна Павловна не могла бы и при большем старании определить точно время своего приезда в Петербург. Так как она, хотя и горела желанием видеть кузена так же платонически, как некогда горело её сердце другим более пламенным и нежным чувством к кузену, не написала о том Махмурову еще из дому, решившись на поездку, то приезд её был почти неожиданный, мог случиться и неделей раньше, и двумя позже. Узнав по дорожному экипажу и от вошедшего лакея об имени приезжих, швейцар велел доложить господам, что Анна Павловна приехали; затем в доме поднялась некоторая беготня, а сверху сбежали по лестнице к разоблачавшимся от зимних одежд приезжим сам Иван Григорьевич и сын его Григорий Иванович,
Надобно сказать правду, что встреча двух когда-то влюбленных друг в друга особ, через промежуток двадцати лет — была исполнена некоторой радости и очень многих разочарований. Увы! грустно смотреть на когда-то милый облик и заметив сразу, как весь, так сказать, наружный переплет его истерся, помялся и сморщился — с каждым словом, взглядом, делать новые и печальные открытия; так, вместо стройного, живого и полного мечтаний молодого человека, к Анне Павловне торопливо спустился пожилой, с круглым брюшком и совсем белой головой, человек вежливых и мягких манер, хлопотун и приобретатель, что́ всегда сейчас отражается на наружности, и она, дрожащей среди радостного возгласа ноткой грусти, воскликнула:
— Жан! Вы ли это? — и ей даже стало совестно, что она назвала этим когда-то нежным и юным для неё именем такого почтенного и степенного человека. В свою очередь, по мере того как небольшая женская фигура высвобождалась из-под груды капора, платков, салопа и шали, Иван Григорьевич на грустной улыбке увидал еще несколько румяное, но уже изрезанное мелкими складочками лицо, живо напомнившее ему разницу между яблоком свежим и яблоком испеченным; вместо невысокого, стройного, девственного стана, в широком дорожном капоте свободно болталась жиденькая и поджаристая фигурка.
— Кузина, как я рад! — воскликнул Иван Григорьевич, поспешив поцеловать руки кузины, и при этом действии кузен не мог не заметить, как сморщилась и очерствела кожа на небольшой, уже дрожащей несколько руке.
— А я как рада! — сказала кузина, по обычаю целуя наклоненную голову Ивана Григорьевича.
Но голова была слишком наклонена и кузина не могла не заметить больших, красных проталин между редкими белыми волосами, а на маковке искусно прикрытую, еще несколько уцелевшими и взбитыми кверху кудряшками — настоящую круглую лысину; тем не менее кузен и кузина, нежно улыбаясь, смотрели друг на друга. При этом кузен тотчас заметил, что у кузины недостает одного мелкого и когда-то белого, как жемчужина, зуба и вообще все жемчужины пожелтели; что её когда-то темно-голубые и глубокие, как море, глаза полиняли, как вымытый плохенький ситец и жестоко обличили, обнаружив самым предательским образом, вместо неисчерпаемой глубины, совершенно обыкновенное серенькое дно. А кузина не без грусти заметила дряблое лицо, сильно развившееся брюшко и одышку у своего поэтического стройного кузена.
Но автор не стал бы выставлять этой грустной картины, правдивость которой половина его читателей испытала, а другой придется, вероятно, испытать на себе, если бы в то же время он не имел в виду другой, более улыбающейся сцены.
Гриша Махмуров и Лиза Шершанова виделись в последний раз года четыре назад. Лиза воспитывалась в московском институте, и там Гриша видел часто свою миленькую 12—13-летнюю троюродную сестру. Он очень любил маленькую Вету или «Веточку», как называли ее тогда все, переделав это имя из сокращенного Елизавета, но любил ее сын Махмурова как ребенка, ибо его четырнадцатилетнее сердце, несколько уязвленное Ольгой Меклешевой, теперь всецело принадлежало одной полной и дебело-красивой артистке императорских театров, исполнявшей роль наперсниц и деревенских дев. С своей стороны Веточка тоже очень любила несколько нахмуренного, с всклокоченными курчавыми волосами кузена Гриню, хотя любила тоже как мальчика, ибо её юное сердце было отдано страстному чувству к учителю русской словесности, которого они «обожали» всем классом.
С переездом Махмурова в Петербург, юные родственники должны были расстаться. Веточку незадолго до выпуска тоже взяли из института, потому что страстно любивший ее отец безнадежно заболел и перед смертью хотел непременно еще раз увидать ее. После его смерти, мать, не менее отца любившая единственную дочку, не решилась из дому отпустить Веточку. И вот, теперь Веточка и Гриша через четыре года разлуки снова стоят друг перед другом.
— Веточка! Вы ли это? — радостно говорил сбежавший с лестницы, после отца, Гриша и помимо маменьки, рассматривавшей его родителя, прямо обратившийся к дочке.
Гриша схватил обе маленькие руки, только что закинувшие за уши светло-русые кудри, перевитые дорогой, и радостно смотрел на Веточку. Вместо маленькой девочки, перед ним стояла прелестная, только что развивающаяся девушка. Стан и лицо её уже приняли первые округленности юности, но сквозь её нежные покровы, в некоторой угловатости плеч и неуверенности еще как будто просвечивала отлетающая незрелость детства. Веточка была среднего, почти небольшого роста, но стройность и счастливая соразмерность тонкого стана показывали ее выше, чем она была. Густые русые волосы имели сероватый оттенок, что́ лишало их блеска и делало матовыми. Под их несколько волнистым напуском — автор не ручается, что эта волнистость не была искусственная — ласково и добродушно глядело прелестное круглое личико, с небольшим прямым носом, маленьким ртом и нежным румянцем, а те темно-голубые глубокие глазки, которых тщетно искал Иван Григорьич Махмуров на лице кузины Анны Павловны, радостно светились и весело смотрели с лица Веточки на его Гришу.
— Гриня! Ах, да какой вы стали большой! — говорила Веточка своему кузену, силясь в свою очередь пожать крепко те большие руки, которые сжали и крепко держали её маленькие. И Веточка с радостью и удовольствием рассматривала высокого юношу, который стоял перед ней. Она нашла, что он был красив — но ей нравилось его молодое, умное и несколько нахмуренное, но в сущности веселое и добродушное лицо под густыми и взъерошенными и курчавыми волосами, хотя эти волосы, по настоятельному требованию университетского начальства, были коротко острижены. Понравился Веточке его крепкий и сухощавый стан и вообще весь характер его наружности, в которой виднелся ум, и сила, и прямодушие. И, как бы думая вслух, Веточка, глядя на кузена, сказала:
— А видно, что вы все-таки остались таким же хорошим, как и были! — И Веточка немного покраснела и весело рассмеялась.
На это Гриня отвечал тем, что стиснул руки Веточки, так что та чуть не вскрикнула, и не мог не сказать:
— А вы, Веточка, ужасно похорошели!
Отчего Веточка покраснела еще более, вовсе не скрывая удовольствия, которое доставило ей это замечание.
Не известно, долго ли добродушные, серые глаза Гриши смотрели сверху вниз на прелестное личико, а темно-голубые глаза снизу вверх смотрели на Гриню с приподнятой головки, но опытная зрелость поспешила благоразумно прекратить тот взаимный осмотр, который ежеминутно доставлял прискорбные открытия — вдруг, как по уговору, обратилась к молодой группе и нарушила её приятное любование.
Дядя и тетка почти повторили те восклицания, которые вырвались у молодых людей при первой встрече.
— Неужели это Гриша? спросила Анна Павловна своего кузена, взглянув на его сына: — Боже мой, уже совсем молодой человек! — И она с удовольствием подала руку и поцеловала щеку Гриши, оставшись вообще довольна его видом, хотя не могла не заметить про себя, что её Жан был в свое время хотя не так высок, но гораздо очаровательнее.
— А эта прелестная особа — маленькая Веточка? — воскликнул Иван Григорьевич и протянул к ней руки, а когда она подала ему свои пальчики, скомканные и едва разжавшиеся от пожатия Гриши, он взял её руки и поцеловал племянницу в её беленький лоб.
«Вот она, Анета моя „молодая“, подумал он, но Анета с каким-то менее сентиментальным, но не менее прелестным оттенком». И Иван Григорьевич, изменив этой Анете и забыв прежнее чувство — грешный человек — с гораздо бо́льшим удовольствием любовался дочерью, нежели её, когда-то дорогой мамашей.
Веточка нашла дядю мало изменившимся и таким же ласковым и милым, только как будто немного меду прибавилось в его взгляде на нее. А Гриша, глядя на тетку, которую он видел в первый раз и заметив её сходство с дочерью, подумал: «неужели и Веточка будет со временем такой же добренькой, сухопарой старушенцией?»
— Вот ваши комнаты, сказал Иван Григорьевич, прекращая первые впечатления встречи, и повел дам в их комнаты, приказав вносить туда же их вещи. И затем он показал им квартиру, при обзоре которой Анна Павловна, повторив несколько раз «отлично», «прекрасно», заключила, словами:
— Ах, да это нам слишком много, — бросила на кузена нежный и благодарный взгляд.
Введя гостей во владение, отец и сын оставили дам отдохнуть от дороги и поправить туалет, а сами поспешили отдать еще несколько приказаний, исключительно имеющих целью удовлетворение аппетита и доставление различных удобств милым гостьям.
Глава II
Прошло несколько времени. Жизнь Махмуровых и Шершановых смешалась до некоторой степени и приняла определенную складку. Утром Махмуров занимался своими делами, Гриша ходил в университет, Анна Павловна хлопотала по делу, ездила по магазинам, или отыскивала и посещала своих знакомых; обедали и завтракали все вместе, вечером в театр, концерты, или Иван Григорьич с Анной Павловной составляли домашнюю партию в карты, а молодые люди занимались друг другом. Гриша исполнял поручения тетки и кузины, доставал им билеты, сопровождал их в театр и, надо правду сказать, гораздо более занимался своими родственницами вообще и кузиной Веточкой в особенности, чем университетом. Приобретение научных знаний, конечно, несколько пострадало и остановилось на одной точке, но за то развитие той стороны знания, которую принято почему-то относить к области сердца — делало огромные успехи.
Раз, вскоре, после приезда, Анна Павловна, справляясь о тех и других своих родных и знакомых, сказала:
— Ах, здесь должен быть Александр Петрович Полярский: когда он был прислан к нам, он у нас стоял на квартире и бывал почти каждый день. Гриша, не знаете ли вы его: он пишет где-то в журналах.
— Полярский, автор? — Это один из талантливейших молодых писателей! — сказал Гриша: — кто ж его не знает! Я его видал, но незнаком с ним. Впрочем, нет ничего легче, как отыскать его, сто́ит только справиться в редакции «Отечественных Записок», где он пишет.
— Ах, Гриня! сыщите его, — сказала Веточка, — и скажите, что мы здесь: это милейший человек — такой умный и такой добрый, он был со мной всегда очень ласков и я так люблю его.
— Какой это Полярский? Это не московский ли родственник покойному Петру Ивановичу Горихвостову, — спросил Иван Григорьич, сделав на слове «родственник» какое-то особенное ударение, оставшееся непонятным только для Веточки.
— Да, этот самый, — отвечала Анна Павловна: — пылкая голова, но умница и прекрасный человек. Мне его было ужасно жалко, когда его прислали, а он ничего себе — и режет, и режет. Ах, я говорю, Александр Петрович, не договорите вы до добра. Впрочем, предобрый! Веточку как любил — а уж кто детей любит, тот не злой человек. Слышно было, что он женился и тоже как-то странно.
— Да! Увез девушку, которую за него не отдавали и притом родственницу, — сказал Иван Григорьич. — Признаюсь, я не читаю беллетристических статей, — прибавил он, — и не знаю, каково он пишет, но он, слышно, имеет очень незавидную репутацию в смысле благонадежности.
— Ну, полноте! — горячо заметила Анна Павловна: — он мог увлекаться в юности, а теперь, конечно, остепенился, он даже служит здесь где-то в министерстве.
Анне Павловне никак не хотелось допустить, что её знакомый мог считаться не совсем благонадежным с правительственной точки зрения, хотя она сама ни о внутренней, ни о внешней политике благонамеренных, ни неблагонамеренных мнений не имела.
— Я, ежели угодно, розыщу Полярского, — сказал Гриша, — и уведомлю его о вашем приезде.
Грише самому очень хотелось познакомиться с человеком, талант которого ярко начал выделяться.
— Пожалуйста! — повторила Анна Павловна. — Я так буду рада его видеть.
Вследствие этого разговора, Григорий Махмуров на другой же день отправился в редакцию «Отечественных Записок», где ему и сообщили место жительства Полярского. Рискнув пропустить лекцию, Гриша отправился по указанному адресу.
Хоть тогда не существовала еще нумерация домам, или если существовала, то в таком порядке, что могла скорее сбить с пути, чем навести на него, но Махмуров легко отыскал в одной из улиц дом, где квартировал Полярский, и довольно успешно добился от дворника указаний о самой квартире. Во втором этаже, по чистой и выходящей на улицу лестнице, он позвонил у квартиры, на дверях которой на медной дощечке значилось имя отыскиваемого, и вскоре отворивший двери слуга сказал ему, что Александр Петрович дома.
— Доложи, что студент Махмуров желает его видеть, — сказал Гриша.
Слуга, заметивший по одежде Махмурова, что он принадлежит к классу «господ», ввел Гришу в небольшую залу и оставил его тут, а сам вошел в кабинет. Благодаря тонкой перегородке, разделяющей обыкновенно петербургские комнаты, Махмуров слышал, как слуга доложил о нём, переврав, но не очень много, его фамилию.
— Студент? — переспросил чей-то голос.
— Точно так: они сказали «студент», — отвечал слуга.
— Скажи, что сейчас выйду.
Слуга вышел и повторил слышанные уже Махмуровым слова, а вслед затем послышался стук отодвинутого кресла и в комнату вошел Полярский.
Это был человек лет тридцати, среднего, даже скорее небольшого роста, но широкоплечий и вообще сильно и коренасто сложенный. Его каштановые, откинутые назад волосы были длинны, что́ считалось в то время, да еще чуть ли и не доныне, признаком вольнодумства, и волнисты; они открывали широкий умный лоб, слегка уже покрытый складками, следами частых, хмурых и строгих мыслей. Иссера-голубые глаза смотрели проницательно и вместе с тем блестели холодно. В умном, несколько мясистом лице было что-то сильное, львиное, хотя лицо это было овально и крупные черты его были приятны.
Вам угодно было меня видеть, — спросил он, подходя к Махмурову и приветливо глядя на него голубыми глазами.
Махмуров сказал свою фамилию снова, назвал себя студентом и передал ему поручение тетки.
— Анна Павловна! — воскликнул Полярский. — Так она здесь? Очень рад буду увидать ее и много вам благодарен, что вы известили меня, сказал он, подавая руку Махмурову и откровенно пожав ее. — А её прелестная дочурка Веточка, где она?
Махмурова немножко покоробило от слова «дочурка».
— И Елизавета Николаевна здесь, — сказал он холодно.
— Ах, да, я все позабываю: ведь этому уже сколько лет назад! Теперь, я думаю, она совсем большая.
— Да, ей 17 лет, — отвечал Махмуров.
— И такая же хорошенькая, как обещала быть.
— Она сдержала обещание, — сказал Махмуров.
— А в таком случае у вас завидная кузина.
— Надя, Надя! сказал Полярский, отворив дверь в комнату, из которой вышел, очевидно подчиняясь потребности впечатлительной и живой натуры сейчас же поделиться впечатлением. Та добрая женщина, у которой я стоял на квартире в Угрюмске и которая — помнишь, я тебе сказывал, — жалобно все говорила со мной, как с несчастненьким и кормила отличными булками с кофеем — она здесь, и с своей хорошенькой дочкой.
На этот зов мужа из другой комнаты вышла молодая, стройная женщина, с правильным, красивым и спокойным лицом.
— А я рада за тебя. — Ты, конечно, будешь у неё.
— Вот молодой человек, их родственник. — Да не хотите ли присесть? — Это моя жена, — сказал Полярский, указывая Махмурову на вошедшую и вместе приглашая его войти в следующую комнату.
— Благодарю вас; мне некогда, — сказал Гриша, которому действительно было некогда, по отказался он от приглашения просто потому, что чувствовал неловкость беседы, на которой ему приходилось только отвечать.
— Ну, до другого раза. — Надеюсь, ближе познакомимся с вами у вашей тетушки, и тогда милости просим к нам. А Анне Павловне и её дочке скажите, что непременно на днях буду у них.
Он пожал руку Грише и тот, раскланявшись с Полярской, вышел весьма довольный своим новым знакомством.
Глава III
Полярский сдержал слово и вскоре побывал у Анны Павловны. Гриша Махмуров был в это время у тетки и имел случай ближе познакомиться с замечательным человеком. Полярский любил говорить и почти один вел беседу; разговор его был блестящ, особенно тогда, когда Полярский был несколько возбужден удовольствием встречи. Изредка у него прорывались меткие и глубокие мысли, но вообще тон беседы был таков, что не мог дать ему повода высказывать серьёзные взгляды. Когда он уходил, Гриша нашел, что и ему нужно куда-то отправиться и, как оказалось, по пути с Полярским, который пошел пешком. Дорогой они разговорились и разговор стал занимательнее; сначала Полярский выспрашивал более Махмурова, видя в нём одного из молодого поколения, готового выступить на сцену и желая, кажется, ознакомиться с образом мнений и с направлением этого поколения, но потом, увлекаясь привычкой высказываться, говорил сам.
Из всего слышанного Гриша составил себе понятие о Поярском, как о человеке необыкновенно восприимчивом, живом и любившем блеснуть своим умом, но того задумчивого, глубокого взгляда, который он видел в его сочинениях, Гриша еще не имел случая заметить. Некоторые выражения Полярского были действительно блестяще-остроумны и метки, но иногда прорывались и неудачные, как это бывает с человеком, который хочет постоянно сказать что-либо острое. Впрочем, из всего слышанного на молодого Махмурова более всего произвело впечатление одно замечание Полярского. Вскоре по выходе из дому, Полярский, говоря об оставленных, сказал Грише:
— Прелестная девушка вышла из Веточки: только вы, смотрите, не влюбитесь в нее.
— А если бы и так, что́ же тут дурного? — возразил, улыбаясь, Гриша.
— Дурного ваши годы, сказал Полярский; и вы для неё слишком молоды, и она для вас тоже.
— Как же это? — спросил Махмуров.
— А вот, если бы вы были десятью годами её старее, вы бы годились ей в мужья; если бы она была десятью годами старее вас, она бы сама сумела устроить свои отношения к вам. А теперь между вами стоит стена обычая. Что́ вы прикажете с ней делать! Жизнь интеллигентного общества так сложилась, что молодые люди в самой лучшей и первой поре их развития всего менее могут принадлежать друг другу. В то время, как молодежь вынуждена тратить избыток свежих сил с самыми непарными или развратными женщинами, девушка осуждена заглушать лучшие требования молодой природы и ждать, пока какой-нибудь полуистасканный господин, вздумавший остепениться, не соблаговолит разрешить ей пользование удовольствиями жизни с своей особой.
— Что́ же делать с этим? — спросил Гриша с свойственной всей молодежи заблуждением, что руководящий человек сейчас обязан указать средство — излечивать всякое зло и устраивать жизнь по желанию.
— Что́ делать? Да ничего! Ведь если условия сложились именно так, а не иначе, значит, жизненные удобства и необходимость требовали, чтобы они так сложились: ведь никто этого не устанавливал? Вон, крестьянская жизнь этого не требовала — там и отношения остались естественными. А теперь в нашем кругу каждый выбивайся как знаешь, до тех пор, пока жизненные условия или требования изменятся. А когда изменятся, тогда постепенно будет являться больше и больше исключений установившегося порядка и, наконец, исключения сделаются правилом, а устаревшее правило исключением. Это неизбежный ход вещей там, где в дело не вмешивается какая-нибудь сильная воля.
Гриша задумался над этими словами, а Полярский сделал какой-то вопрос, который перевел разговор на другую колею и уже не возвращался к прежнему предмету.
Разговор этот еще более ознакомил Полярского с молодым Махмуровым и, расходясь, он повторил приглашение бывать у него.
— По вторникам у меня собираются иногда приятели чай пить: заходите, когда удосужитесь, я очень рад буду, — сказал Полярский, пожимая руку Гриши.
Нечего и говорить, как молодой человек был доволен этим приглашением, которым решил воспользоваться при первом случае. Расставшись с Полярским, Гриша задумался более всего над словами его об отношениях молодых людей. Надо признать, что его не столько занимало самое воззрение на предмет Полярского, сколько замечание его, сделанное мимоходом, оставшееся без ответа: «смотрите, не влюбитесь в нее» — сказал Полярский. И Гриша задал себе вопрос: «не поздно ли сделано предостережение?»
Да! Что́ значит, в самом деле, это возбужденное состояние, в котором Гриша чувствовал себя с самого приезда Шершановых? Отчего то радостное и приятное изумление, которое почувствовал он при первом взгляде на Веточку, — это сладкое ощущение, когда он держал её руки — отчего они живут в нём до сих пор непрерывно? Отчего он ложится с мыслью о кузине, о поручениях, которые надо выполнить для неё, об удовольствиях, которые надо доставить ей или её матери — и с ними просыпается? Откуда у него явилась эта готовность бегать по поручениям Анны Павловны, старание угождать ей во всем? Отчего с тех пор, как он увидел нынче Веточку, он перестал быть самим собою, утратил ощущение собственного «я» и взамен того, что́ бы он ни делал, о чём бы ни думал, он чувствовал, что в нём сидит что-то постороннее, какое-то другое «я» поселилось в нём и завладело им, и руководит его волей, и заставляет думать о себе более, чем о собственном его, Гришином, «я».
— Да! она прелестна, как ангел, и я люблю ее, как никогда никого не любил, — решил Гриша. Он это чувствовал давно, но не говорил себе. Теперь — чувство сознано, и слово выговорено, и Гриша немедленно повернул домой, хотя имел намерение идти к одному товарищу за выписками из лекций. Какие тут лекции! Он сделал открытие, и ему нужно было проверить его, нужно было поглядеть на Веточку с сознанием, что он любит ее, высмотреть ее всю, овладеть всем её обликом, насколько глаз может овладеть им, потому что он чувствовал уже потребность обладания и ему казалось, что глаза его теперь приобрели какую-то особенную силу прозрения, способность не только видеть, но усвоить себе, поглотить в себя и там внутри отпечатать обожаемый образ.
Гриша почти прибежал домой — так быстро шел он, сам того не замечая, и первым словом швейцару было:
— Дома ли Анна Павловна?
Швейцара этот вопрос нисколько не удивил, ибо с самого приезда Шершановых его молодой барин, Григорий Иванович, входя в дом, постоянно делал этот неизменный вопрос.
— Анна Павловна выехамши. Поехали к поверенному, — доложил швейцар, снимая шинель, — а барышня дома, — как-то наставительно и выразительно прибавил он, вешая шинель на гвоздь, и прибавил потому, что твердо знал по опыту, что если о барышне не упомянуть, то второй неизбежный вопрос Григория Ивановича был бы:
— А Елизавета Николаевна с нею?
Грише стало почему-то совестно и досадно от этого ответа. Его рассердило выражение, с которым швейцар ему доложил о барышне. Как будто швейцар вместо своей конуры под лестницей самовольно заглянул в его, Гришину, душу и увидал там предмет, который Гриша вовсе не желал показать не только ему, глупому отставному гвардейскому унтер-офицеру Бабаеву, но никому на свете!
— Стряхни прежде снег хорошенько с воротника, а потом уже вешай, — сказал Гриша сердито, и поспешно вошел в дверь к Шершановым.
Швейцар угрюмо дал два щелчка по воротнику, потом посмотрел в след Грише и подумал про себя:
«Ну, уж ты не финти с воротником-то. Ишь — приспичило!»
Из чего можно было заключить, что глупый отставной гвардейский унтер-офицер Бабаев был не лишен наблюдательности.
Веточка сидела одна в гостиной и работала какую-то прошивочку. Вскинув голову и увидав, что входить Гриша, она весело улыбнулась.
— Вернулись? — сказала она с маленьким удивлением. — А я думала, что вы надолго пропадете, мама то же уехала к стряпчему и я приготовилась скучать.
— Вы одни? — спросил Гриша.
— Совершенно: даже Дуняшу услала за шелком.
Мурашки пробежали по спине у Гриши. Он поздоровался с Веточкой за руку и, не выпуская её руку, смотрел ей в глаза.
— Что́ с вами? — спросила Веточка. — С вами как будто что́ случилось, или вы новость какую-то узнали?
— Да, случилось! — отвечал Гриша, — и я действительно узнал новость.
Гриша продолжал стоять перед Лизой, держать ее за руку и смотреть на нее влюбленными, упивающимися глазами.
Веточка зарумянилась более обыкновенного, сердце почему-то сильно забилось в её маленькой груди, но она принудила себя храбро смотреть на Гришу, хотя и чувствовала, что, сама не зная отчего, была несколько смущена.
— Что же такое? Не секрет? можно узнать? — спросила она.
— Для вас не секрет, — сказал он. — Хотите знать?
Лизе стало и жутко, и сладко.
— Если можно, то, конечно, хочу, — сказала она, храбрясь, хотя в душе и боялась, и ждала чего-то, и сердце еще сильнее забилось в ней.
— Я узнал, — сказал Гриша, понизив голос, и голос его почему-то стал хрипл и на две ноты ниже, — узнал, что люблю вас, Веточка, без ума люблю!
Гриша выговорил это, и ему стало не по себе: он боялся, хорошо ли сделал, что высказался, боялся, что Веточка огорчится, что она не любит его и станет держать себя с ним строже и холоднее, и их милая короткость и дружба исчезнуть.
Веточка тоже смутилась. Она любила Гриню, она подумывала, что любит его более, чем следует любит кузена, замечала, что нечто волнующее входить в её чувства к нему. Но чувство это было так приятно, оно казалось ей так невинно, что она и не пыталась определить его; оно было так хорошо, как оно есть, что она и не хотела, чтобы оно менялось.
И вдруг признание! признание ясное! Несмелой рукой Гриша снимает покрывало с их взаимного чувства и спрашивает, что́ оно такое?
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of В сороковых годах.
