I
В исходе мая тысяча восемьсот некоторого, и даже очень недавнего года, довольно высокая, хоть и не старая коляска, с почтовым четвериком в дышле, мирно стояла на дороге. Но много нынче дорог больших и малых, почтовых и коммерческих, шоссированных и железных — словом, проложенных более или менее искусною рукою человека, или просто кованным колесом, по воле невзнузданной лошади, пестрят и нашу дорожную карту. Есть и такие, которые и не пестрят её, но тем не менее существуют. На какой же мы дороге?
Посмотрите назад.
Солнце стоит высоко и прямо, жгучими лучами бьет в голую пыльную гору. По подошве горы, на крутых и ровных скатах, грудно стоит большой и своеобразный город. Дома все каменные, все с балконами и галереями, многие с плоскими крышами, то теснятся узкими переулками, по которым едва можно проехать, то разбегаются широкими улицами и площадями, и тогда уже принимают европейский характер. На вершине горы стоят угрюмо развалины какой-то старинной крепости, или замка с башнями такого же пыльного, желтоватого цвета, и безжизненно смотрят на расстилающийся у подножия город: и их беспощадно жжет солнце. Внизу, перерезывая город и проходя под самыми домами, с нависшими над нею балконами, шумно и бешено катится река. На противоположном берегу опять гора, но пониже; по ней тоже грудию теснятся плоскокрышие и многобалконные домики, но мельче и труднее. На улицах почти пусто; изредка женщина, в черном платье и белой чадре, лениво проходит по отененной стороне домов; проскачет парный извозчик; оборванный, но красивый, смуглый имеретин-тулукчи (водовоз) плетется в гору за серой лошадью, навьюченной кожаными мехами с водой; на базарах, в открытых лавках лениво работают, пекут, варят, куют и дремлют армяне и грузины. И на всем городе, улицах, горе и как глаз окинет окружной местности лежит какой-то знойный, желто-пыльный цвет; точно все выжжено жарким солнцем, точно все гнется, тоскует, замирает под его жгучими лучами.
Узнаете вы этот город? Если нет, я могу сказать вам, что это Тифлис. Не таков он в тихий осенний вечер, весь покрытый прозрачной синевой и отливами зари, с женщинами на балконах и кровлях, с садами, переплетенными созревшим виноградом, с пронзительными звуками зурны и песнью сазандара, долетающими издали — живой, страстный, полный прелести и неги. Не таков он ночью, когда с голубого, с чуть видными и едва мерцающпми звездами неба, полный месяц словно льет на него желтоватый, дребезжащий свет, а он стоит, тихо и таинственно покоясь; балконы и террасы его то выступают на свет, то уходят в заманчивую глубь, и только сердитая Кура и серные ключи шумят по каменистым ложам, и вам кажется, что вы обстановлены какой-то чудной декорацией, что на всех этих балкончиках, крышах, террасах происходят какие-то таинственные романы, слышится страстный, сдержанный шёпот, и вы ждете, что вот-вот выступят из тени, в своих живописных национальных костюмах, действующие лица и начнется чудная музыкальная драма.
Но до этого Тифлиса нам нет дела. В исходе мая в Тифлисе жарко, душно. Все, кто могут, уезжают из него в деревни, на дачи, на воды; потому и мы отправимся из него по большой дороге к Ставрополю, или, как там говорят, в Россию.
Не очень далеко от городской заставы, когда уж реже и реже, точно отставая одно от другого, попадаются строения, почти последним одиноко стоит каменный домик, с лицевой стороны весь покрытый навесом. Под навесом видны прилавок, стена, покрытая изображениями каких-то зеленых лошадей и всадников, и дверь. Это один из многих духанов — не то трактир, лавка, или кабачок, которые часто, встречаются по дороге. Но здесь обыкновенно прощаются уезжающие из Тифлиса, и духан этот носит грустное и поэтическое, как и все в том чудном крае, название Духана-Слез.
Возле этого духана стояла знакомая нам коляска. Костлявые лошади, понурив головы и расставив передние ноги во вторую позицию, как обыкновенно стоят разбитые лошади и ученики в танцклассе, были погружены в безвыходную апатию. Русский ямщик, избоченясь на козлах, почти лежал и, для развлечения, легонько похлестывал кончиком кнута иногда по воздуху, иногда по лошади. У самого Духана-Слез под навесом стояла группа людей, совершенно негармонировавших с его печальным названием.
Большею частью это были молодые люди, статские и военные, иные в черкесках, а иные в сюртуках с аксельбантами. Все они окружали одного господина и группировались около него. Господин этот был среднего роста, плотен и даже немного тучен, в военном сюртуке, но без эполет. Лет ему было поменьше пятидесяти, но далеко за сорок; из-под нависшей черной папахи выглядывали черные волосы и красное лицо. Лицо было не казисто, но, что называется, и непротивно — обыкновенное, простое лицо; года и жизненные тревоги сильно помяли его; загар положил на него сплошную красную краску. От загара же, полагать надобно, а может, и с помощью кахетинского, нос принял более густой оттенок.
Около группы суетились духанщик-армянин, черный, с большим, как водится, носом, поросшим на кончике не то мхом, не то волосами; русский лакей, в жакетке, плотный, несколько мрачный, но проворно делавший свое дело, и высокий детина в казакине, малоросс, рябой, нелепый и непробудно глупый, не то деньщик, не то сторож, с рукой, на ладони которой аккуратный немец мог бы завести образцовую ферму. Можно было почти безошибочно сказать, что его звали Иваном.
Иван носил поднос со стаканами; другой человек и духанщик наливали шампанское.
— Ну, господа, сказал пожилой господин: — отъезжающим на воды надобно пожелать многие годы.
— Ха, ха, ха! Князь вечно с экспромтом, говорила, смеясь, молодежь; а один жиденький господин заискивающего свойства, нежно обеими руками потрепав князя за бока, поспешно схватил бокал и начал с князем цаловаться.
Все начали чокаться и обращались с своими стаканами к князю и другому молодому человеку, который стоял против него, прислонясь спиной к прилавку.
Молодой человек был довольно высокого роста, хорошо сложен, белокур и, судя по его продолговатому, но не худому и здорового, даже излишне нежного цвета лицу, не имел особенной нужды в целебных водах. Лицо его, с голубыми глазами, было несколько безжизненно и холодно, но правильно и красиво. Одет был он по-дорожному, в коротенькой жакетке, с желтой английской сумкой через плечо, в беловатой летней фуражке. Судя по его платью, белью и перчаткам, он был по-видимому, порядочно воспитанный человек, и молодые люди, обращаясь к нему, принимали, как с полузнакомым, особенно вежливые позы, а иные почему-то считали обязанностью говорить не иначе, как на французском диалекте.
— Князь, смотрите же, привезите к нам сюда мсьё Чолокова, сказал один господин в статском сюртуке.
— Непременно, непременно, подхватили другие.
— Мне так нравится здешний край и здешнее общество, господа, сказал молодой человек, которого называли Чолоковым: — что я почти наверное могу обещать вам воротиться сюда.
— И отлично! подхватил хор, допивая свои стаканы.
— Уж я его привезу — будьте покойны, сказал князь легким горловым басом: — от меня не отвертится. Ну, а теперь нам придется пожелать здоровья тем, кто остается, прибавил он, с особенно серьёзным видом, обращаясь к Чолокову.
Опять все засмеялись. Вино было налито и снова начали чокаться.
В это время из-за поворота дороги показался запыленный тарантас и приближался к духану. Пятерик потных и усталых лошадей, ленивой рысью, медленно влачил его к городу. Разумеется, на него обратилось внимание молодёжи.
— Кто это? спросил, прищуриваясь, господин с аксельбантом, таким тоном, как будто он был крайне удивлен, что кто-нибудь из неизвестных ему лиц может ехать мимо.
— Кажется, дама сидит, заметил молодой человек в сюртучке.
— Да еще и хорошенькая! прибавил другой, в черкеске, брюнет, с большим носом, с черными, как смоль, волосами — непременно грузин.
— Ну, уж у тебя и глаза разгорелись! У тебя все хорошенькая, возразил тоненький господин заискивающего свойства.
— А вот увидишь, что хорошенькая, отвечал грузин.
— Да что тут спорить: остановим их! сказал князь.
— Остановить! разумеется, остановить! закричали все. — Эй, вина, духанщик, и еще стаканов! Стой! стой! кричала толпа, приближаясь к тарантасу.
У духана оставался только Чолоков и господин с аксельбантом. На лице первого легла маленькая презрительная усмешка, которая хотела, кажется, сказать: «А! уж подкутили молодцы и начали проказничать!» Он глядел на толпу и думал: «выпить можно, но терять благоразумие и забываться — неприлично порядочным людям».
Господин с аксельбантом, кажется, понял мысль его и сказал:
— Вас это удивляет? Надобно вам объяснить, что у грузин есть обычай останавливать проезжающих, которые встречаются во время проводов, и просить их пожелать доброго пути отъезжающему. По их мнению, это приносит счастье, и отказать им — значит обидеть.
Сказав это, господин с аксельбантом привалился спиной к духану и посмотрел с таким видом, который говорил: «видите, это извинительно; но я нахожу это неприличным». Однако ж Чолоков был другого мнения: в его глазах происшествие приняло занимательность местного колорита, и он тотчас же нашел его прекрасным и любопытным.
— А! я не знал! В таком случае пойдемте к ним: мне этот обычай чрезвычайно нравится.
Чолоков пошел, и господин с аксельбантом поспешно за ним последовал.
Между тем, заслышав крики «стой, стой!», ямщики немедленно остановили лошадей: точно только и ждали они, чтоб их кто-нибудь остановил, и самые лошади повиновались им, кажется, не без удовольствия, но скрыли это под таким апатичным видом, как будто им было совершенно все равно бежать или стоять на месте.
— Извините, господа, начал князь, подходя к тарантасу: — извините, что мы, по здешнему обычаю...
Но в это время высунувшийся из экипажа, с озабоченным и заспанным лицом, толстенький господин испустил такое протяжное «а-а!» как будто он тащил его с последней станции.
— А-а, князь! воскликнул он: — здравствуйте! Куда это вы?
— Ба! ба! ба! Василий Семеныч!
И князь с Васильем Семеновичем трижды звучно чмокнули друг друга в мягкие щеки.
— Давно ли из Георгиевска? спросил князь.
— Да вот к вам, в Тифлис, дельцо есть; неделю уж тащимся...
— Здравствуйте, князь! сказал звонкий голос из тарантаса, покрывая ответ Василья Семеновича.
И, высунувшись из-за спины путника, показалась здоровая, раскрасневшаяся от жара и довольно приятная лицом барыня.
— Ах, матушка, Анна Петровна! простите, я вас за этим толстяком и не видал! сказал князь, торопливо перебегая на другую сторону экипажа.
— Где уж меня заметить! торжественно, не веря себе в душе, сказала дама и протянула пухленькую и влажную руку без перчатки.
Князь схватил руку и несколько раз с апетитом поцаловал.
— Куда это вы, князь? продолжала дама.
— На воды, Анна Петровна, в Пятигорск.
— Знаю я, зачем вы на воды едете! тилутовски заметила дама:
— Как зачем? сказал князь, коварно улыбаясь: — известно зачем! минеральная вода — се бон пур л’эстома!
И он, в подтверждение слов, щелкнул себя пальцем но брюху.
— Полноте! полноте! ведь мы кой-кого встретили!
— А где вы их встретили? торопливо спросил князь, несколько смешавшись.
— В Найсанауре лошадей ждали.
«Эге! вон уж они где!» подумал князь и, чтобы переменить или замять разговор, воспользовался приближением духанщика с подносом и, налив стакан, подал его даме.
— Пожелайте ж нам счастливого пути, Анна Петровна! сказал он, подавая стакан.
— Желаю! сказала дама, взяв стакан и чокаясь.
Она отпила немного.
— Матушка! нет, нельзя; пейте все!
— Ну, разве пожелать вам еще кой-чего? Воротиться к нам с молоденькой, хорошенькой женой, лукаво заметила дама и отпила.
Князь ухмыльнулся.
— Нет, еще, еще, матушка!
— Нет, князь, не могу.
— Ну, родная, пожалуйста!
— Право, не могу.
— На колени стану!
— Ах, какой вы, право, князь!
Пока продолжались эти переговоры, Василий Семенович здоровался, разговаривал и чокался с мужчинами, которые ему, кажется, большею частью были знакомы. Выпил он за здоровье князя. Подруга его, краснея и как будто с неудовольствием, подала князю пустой стакан. Князь, приняв его, сказал: «Вот так!» и еще раз бросился цаловать ручку, и они наконец простились.
— Пошел! сказал Василий Семенович.
— Смотрите же, князь, исполните мое желание! звонко кричала дама, высунувшись из экипажа и грозя князю пальцем.
Князь самодовольно улыбался и махал папахой.
— Однако ж, господа, сказал он, обращаясь к молодёжи: — сколько нам ни возиться, а надобно проститься.
— Ну, еще по прощальному — живее!
Стаканы снова налились. Князь видимо начал торопиться. Опять чоканье и наконец прощанье. С князем все лобызались в три темпа. Чолокову жали руки до излома костей и желали разных приятных вещей, большею частью по-французски.
Князь расплатился, духанщик подсадил его под руку в коляску, за что и получил абаз на водку. Рядом с князем сел Чолоков, и дверцы захлопнулись.
Ямщик подобрал вожжи и кончиком кнута вывел лошадей из мечтательной задумчивости. Неуклюжий Иван, отличавшийся особенною неповоротливостью во всех случаях жизни, на этот раз как-то изловчился и, Бог весть когда, успел, должно полагать, поднести себе порядочную чарку, потому что, держась рукой за рессору, несколько раз бесплодно старался поставить ногу на ступицу колеса, чтоб усесться на запятках, где была предусмотрительно постлана бурка.
— А, ты опять никак!.. мрачно сказал князь, заметив его манёвры.
— Что я! Я ничего! отвечал Иван, тыкая ногой в ступицу,
— Но...о...о...о!
Голос князя принял такую интонацию, что Иван, молча, собрал силы, шагнул в спицы и громко хлопнулся на запятки, усевшись лицом к дороге. Другой слуга, Чолокова, тоже, как кажется, хлебнувший, нисколько от того не распустился, а напротив, сосредоточился в себе, проворно сел на облучок и сурово крикнул: «пошел!»
— Прощайте! до свиданья! прокричали с обеих сторон, самые искренние и растроганные голоса; на лицах у всех изображалось трогательное участие; фуражки и папахи замотались в воздухе; коляска поскакала.
Отъезжающие смотрели ей вслед и некоторое время имели удовольствие сквозь клубы пыли видеть зад экипажа и обращенного к ним лицом Ивана, который, держась руками за стоячия рессоры и, свесив ноги, болтался на запятках. Пыль поднялась гуще. Один из толпы чихнул, и все поворотили к своим экипажам.
— А жаль князя: добрый он малый! сказал кто-то: — глуп только больно!
— А по-моему, господа, так этот Чолоков должен быть дрянь, решил другой, садясь в пролётку, и экипажи провожавших тоже тронулись обратно.
Пыль задымилась справа и слева и, постояв в душном воздухе, медленно и тяжело стала опускаться. Армянин залез в свою каморку, и Духан-Слез одиноко смотрел на горячую опустевшую дорогу. Солнце жгло беспощадно, и цветущая Грузия томительно задыхалась в полуденном зное.
II
Между тем, как знакомая нам дорожная коляска более или менее успешно подвигается вперед, скажем несколько слов о положении в свете её путников.
О князе говорить много нечего. Фамилия его Мухрубакаев; род — происхождения смешанного. Князь был одинок, холост и занимал хорошее место. Кроме того, он имел состояние и на Кавказе считался прекрасным женихом. В молодости князь любил кутнуть; не прочь был от этого и в позднейшем возрасте: к женскому полу был слаб, но вообще чувствовал робость к нему. Давно заброшенный судьбою на Кавказ, в его тревожной бивачной жизни, в одиноких станицах, он не имел возможности часто бывать в хорошем обществе, а впоследствии тяготился в нём и облегчал эту тяжесть игрою в карты по крупной. Таков был князь Мухрубакаев. Совсем не таков был его спутник.
Алексей Николаевич Чолоков принадлежал к старинной и довольно богатой дворянской фамилии Н-ской Губернии. Дома он воспитывался, как обыкновенно воспитываются дети хороших семейств, то есть постепенно переходил от русской кормилице к няньке-англичанке, потом замененной дядькой-немцем, пока не поступил окончательно в ведение гувернёра-француза. Ознакомясь таким практическим способом с различными национальностями, он поступил в одно из высших учебных заведений Петербурга, где и окончил полный курс. Затем Чолоков поступил на службу, в Петербурге же.
Надобно перебрать, одно за другим, все впечатления детства и юности, проследить тщательнейшим образом всю обстановку и происшествия этих возрастов, чтоб определить и сказать положительно, отчего молодой человек приобретает те или другие наклонности, становится таким, каким мы его видим. Отчего, например Иван А* помешан на приличиях в то время, как папенька его не выходит из засаленного сюртука, за исключением приезда Б*, которого имением управляет он, и отчего сын этого Б* только и счастлив в той компании, где строгия приличия оставляются в прихожей? Отчего Сережа В*, сын мирного чиновника, не может без душевного трепета видеть какого-нибудь рысистого жеребца Сарданапала, а Коля Г* не возьмет в руки разряженного ружья, и, кутаясь в шубу, с уважением обходит разбитую клячу Ваньки, когда в жилах его течет кровь незнакомого со страхом и фуфайкой ветерана? Отчего Алёша Д*, честно проживая благоприобретенное на службе имение родителя, не может без благородного негодования говорить о лихоимстве, а сын ученого Ж* чувствует пристрастие только к одного рода картам, издаваемым в пользу Воспитательного Дома. Отчего также З*, имевший родителем откупщика, а дедушки неимевший вовсе, находит, что в жилах его течет аристократическая кровь, и не пьет ничего, кроме шампанского? Отчего это? отчего все эти несообразности? отчего?
Можно бы с помощью тончайшего анализа разъяснить эти по-видимому мало естественные вещи самым ясным образом и доказать, как дважды-два, что оно иначе и быть не могло, точно также, как доктор после смерти больного всегда легко находит очень хорошую причину его смерти; но чтоб избежать многословия и психологических тонкостей, допустим просто, что есть в человеке нечто, которое развивает и делает человека таким, как он есть, отклоняясь или нет от вероятностей.
В силу этого нечто, мы находим Алексея Николаевича Молокова совершенно порядочным молодым человеком, лет, этак, тридцати, как и все молодые люди. Правда, фамильные связи Молокова и субсидии, присылаемые родителем, давали ему возможность бывать в лучших домах столицы; но один, на свободе, в Петербурге, он весьма легко мог бы себе приобресть совершенно другие наклонности... Мог — однако ж не приобрел. Бывал он и на веселых холостых пирушках, и в обществе дам, небывающих в обществе, но всегда только с молодыми людьми порядочными, неизменно держал себя с тем тактом, который составляет непременную принадлежность порядочных людей, и никогда двусмысленная история не коснулась его репутации. Не знаем, был ли Молоков в строгом смысле честный человек, но можно смело сказать, что честь его была незапятнана; историй за ним, как мы сказали, не водилось; должишки были, но он платил их по мере возможности. Касательно этого пункта, то есть возможности, надобно сделать некоторые объяснения. Воспитывался Молоков и получал, говоря иносказательно, родительское благословенье от тысячи с небольшим душ; но когда, по закону неизменного порядка, родитель его умер (матери он лишился в детстве), то ему на его долю пришлась только седьмая часть наследства, потому что следовало делиться с семью братьями. Средства его значительно убавились оттого, что прежде Чолоков получал более других братьев, которые, будучи старше его, менее нуждались в пособии. Имением управлять, при всем своем такте, Чолоков не умел, и потому серьёзнее занялся своей службой, строже глядел на свою будущность, и таким образом дошел до тех тридцатых годов, около которых колеблется еще грань молодости. Тут Чолокову дали поручение в Тифлис.
В Тифлис он приехал зимою, пробыл в нём около четырех месяцев, и Тифлис ему понравился. Он стал подумывать перейти на службу в этот чудный край, который так богат и просторен для служебной деятельности; но прежде, нежели решиться на этот шаг, он испросил себе отпуск, чтобы на минеральных водах отдохнуть и освежить силы, и между тем сделать окончательный выбор. Незадолго перед отъездом, он познакомился с князем Мухрубакаевым, который также ехал на воды, и они решились ехать вместе: князю было это приятно, Чолокову удобно.
Таково было нравственное положение наших героев; физическое было тоже довольно сносно. Покачиваясь в коляске, они спустились в долину Куры и поехали крутым её берегом. Вот на повороте показалась еще серебристая река, а за ней, на выдавшейся вершине горы, развалины какого-то монастыря.
Чолоков, жадно осматривавшийся кругом, вдруг встрепенулся:
— Князь! какая это река? спрашивал он.
Князь начинал ужё дремать.
— Где? А! это Арагва!
— Она тут впадает в Куру?
— Впадает.
— Так вон там на горе должен быть тот самый монастырь, в котором томился Мцыри.
— Какой Мцыри?
— А у Лермонтова, помните:
— Ну коли там, так здесь должно быть, весьма основательно заключил князь.
Молоков пришел в поэтическое настроение и попробовал декламировать далее; но, сказав еще стиха два, заметил, что эти стихи, кажется, принадлежат уж ему, Молокову, а не Лермонтову. Он оставил свою импровизацию и опять обратился к князю:
— А вы знали Лермонтова?
— Знавал! на правом фланге, лениво отвечал князь, сильно томившийся от внутреннего и наружного жара.
— Каков он был?
— Кто?.. правый фланг?
— Нет, Лермонтов?
— Хороший был офицер.
Дальнейшие расспросы Молоков счел излишними, и князь скоро погрузился в томительную дремоту. Между тем они поворотили влево по Куре, и на противоположном берегу перед ними открылась живописная группа Мцхета, когда-то резиденция грузинских царей, а теперь церковь с полуразвалившимся строением вокруг, несколько грузинских домиков и гробовые плиты,
Молоков по этому случаю помечтал о суете мира; князь дремал. По каменному мосту, изогнувшемуся и упирающемуся со скалы на скалу, переехали они через Куру, повернули почти назад, миновали Мцхет и его растреснувшуюся сторожевую башню, которая сердито грозит бросить часть своей стены в любопытно приподнятую голову проезжающего по ущелью. Любопытно приподнятая голова была на этот раз Молокова, а княжья, пасмурно опущенная, болталась, погруженная в дремоту.
Вскоре путники наши приехали на Арцискарскую Станцию, замечательную тем, что в ней не только люди, но и куры страдают от лихорадок: тут князь проснулся.
— Живее лошадей! проворчал он наспанным басом, выходя из коляски.
Избитый до костей лихорадкою смотритель, закутанный сверх сюртука в тулуп, стоял на крылечке и, лениво развертывая подорожную, отвечал:
— Нет лошадей.
— Лошадей! крикнул князь, и в голосе его послышалась хрипота.
— Лошади, ваше сиятельство, только что воротились, попробовал было ответить смотритель, успевший в подорожной прочитать чин и звание князя.
— Лошадей! закричал князь с таким переливающимся в горле гневом, что смятенный смотритель юркнул в коридор и там, встреченный требованиями другого проезжающего, который уже давно посвистывал на станции итальянские арии, только развел руками, приподнял плечи в виде «что прикажете делать?» и указав на князя, скрылся.
Чолоков несколько смутился гневом князя и, в качестве порядочного человека, недоумевал, как можно выходить из себя; но каково же было его удивление, когда, подойдя к князю, он нашел его совершенно равнодушным и спокойным! Видимый гнев был не что иное, как привычка в известном случае возвышать голос до самых грозных нот.
Чрез несколько минут они поехали, правда, на лошадях едва живых, но все-таки поехали, сопровождаемые поклонами смотрителя, получившего несколько абазов, и сердитым взглядом проезжающего, который снова принялся насвистывать арии.
То погружаясь в отрадную тень скал, чинар или орешника, то снова выезжая под утомительный зной, то по горам, то по нависшему берегу Куры или Арагвы, ехали наши путники по цветущей Грузии. Они миновали Душет — первый от перевала и последний на выезде, грузинский городок, в третий раз переменили лошадей в Анануре с его бесподобным монастырем и поздно вечером приехали в Найсанаур. Чолоков всю дорогу жадно любовался беспрерывно сменяющимися один прелестнее другого видами. Князь, давно знакомый с этою дорогою, мирно дремал и сквозь сон лениво удовлетворял любопытству своего спутника.
— Когда здесь были Лысковы, больной старик с семейством, в двух экипажах? спросил князь у сторожа дома и вместе ресторатора.
— В полдень уехали, васе сиятельство, отвечал жидок: — только цай Арагва вряд ли перепустила.
— А что Арагва?
— Играет, васе сиятельство: мост снесла!
— А есть что есть?
— Суп з курицы, катлетки, заркое.
— Давай всего.
Они поужинали, запили привезенным с собою кахетинским, и Чолоков уже начал с любовью посматривать на деревянные диваны, думая, чего бы помягче подостлать на один из них, как его вывел из задумчивости Иван, доложивший, что лошади готовы.
— Разве мы не ночуем здесь? спросил Чолоков.
— Нет, знаете, днем жарко ехать. Мы лучше по холодку, отвечал князь.
Чолоков попробовал сделать замечание насчет темноты ночи, дурной дороги и тому подобного, но получил на все ясное опровержение; он ехал в чужом экипаже, еще не коротко ознакомился с князем: спорить ему, как порядочному человеку, не приходилось; он постарался примириться с обстоятельствами и они поехали.
Узкая дорога под нависшими скалами вилась над самою рекою: князь погонял. Арагву они, перекрестившись, переплыли в брод, и хорошо сделали, что перекрестились, потому что чуть-чуть их не опрокинуло водою. Часа два с помощью десятка осетин поднимались они по усыпанному камнями квишетскому подъему первой ступени на горы, и Чолоков имел удовольствие видеть с него густой предутренний туман, сплошь застилавший самый цветущий вид по всей дороге: Кайшаурскую Долину. Уже совсем белело, когда они въехали на Кайшаурскую Станцию. Кругом близились и надвигались голые горы. Было холодно не на шутку. Князь, едва открыв глаза, крикнул опять: «лошадей!», но потом, увидев на дворе два знакомые ему тарантаса, сказал Чолокову:
— А, впрочем, здесь и вздремнуть можно.
Чолоков только того и ждал.
— Есть свободная комната? спросил он.
— Пожалуйте налево: там незаняты.
Чолоков бросился на диван, не мечтая уже, чего бы помягче подостлать на него.
III
Мы оставим наших путников делать перевал — трудный и утомительный переезд через горы, и догоним их в узкой долине или, правильнее, в ущелье, по которому падает Терек, именно в Ларсе.
Ларс — небольшое местечко, приютившееся у подножия гор на каменистой площадке. Все оно состоит из казармы и казенных домиков, в которых помещается команда, да пяти или шести избушек и почтового дома, составляющих единственную улицу, спускающуюся от казарм к Тереку. На этой-то улице вечером того дня, который Чолоков радостно встретил сном, стояли виденные нами в Кайшауре два тарантаса и коляска. Экипажи были забрызганы грязью, запылены, покривлены; они были целы, но на них легла печать разрушения, как на лицо человека, пережившего тяжелые минуты: переезд через горы, в жизни экипажей, должен играть роль разрушительных и бурных страстей человеческой жизни.
Вечер был ясный, тихий. Бесплодные горы, обступившие местечко с трех сторон, и скалы, высившиеся по ту сторону реки, стояли точно мертвые; последние лучи заката грустно, как чахоточный румянец, играли на их верхушках, и весь маленький Ларс засыпал в мертвенном спокойствии, среди которого шумел однообразный, неумолкаемый рев Терека. Но деревянный, немного сбоченившийся пятиоконный домик для приезжающих кипел жизнью и резко отделялся от окружающего усыпления. Люди бегали взад и вперед через улицу от него к противоположному духану, нося подносы, чашки, самовар и прочее; в духане сквозь растворенную дверь виден был разведенный в печи огонь; в домике были проезжие.
У открытого окна, в кресле, обложенный подушками, сидел старик, седой как лунь, с всклоченными волосами. Лицо его правильное, красивое, с длинными седыми усами, было бледно и изнурено; взглянув на него, сейчас можно было узнать старого служаку, сбитого с военного поля болезнью. В самом деле, бедный старик сидел неподвижно по необходимости: он не мог ходить.
В углублении выбеленной комнаты, на кожаном диване, сидела маленькая старушка в чепце, худенькая, живая, с приятным меленьким лицом, которое, лет тридцать назад, должно быть, было очень мило. Она часто и торопливо нюхала табак, иногда вскакивала, суетилась и хлопотала.
Старушка — Катерина Степановна Лыскова; старик — Семен Гаврилович, муж её. Между ними, на стуле, помещался князь Мухрабакаев.
На столе, покрытом красной ярославской скатертью, стоял самовар и чайный прибор. За ним хлопотала довольно высокая, полная женщина, лет сорока, в чепце, капоте и платке, веселая, бойкая, по манерам среднее между горничной и дальней родственницей, называвшаяся Матрёной Тихоновной — должно полагать, нечто в роде экономки или компаньйонки из русских.
На другом диване сидела девушка лет 18-ти, блондинка, с золотистыми, густыми, вьющимися волосами, которые пышно лежали по обеим сторонам пробора; рост она имела средний, стан перехваченный низко, хорошо округленный, гибкий и мягкий, точно без костей, очень грациозный стан, но который современем, при распущенности, мог пополнеть. Продолговатое лицо, с голубыми, переходящими в синие и подернутыми влагой глазами, было довольно полно, бело и горело румянцем. Цвет его был даже резок, если б не смягчался особенною нежностью кожи, какая бывает только у сильных блондинок. Вообще, лицо и волосы готовы были перейти в тот оттенок, которым римские поэты восхищались, величая его золотистым, а мы без метафор называем рыжим; но он остановился именно на той счастливой грани, где сохраняется вся нежность и теплота красок этого оттенка, и нет ничего резкого, несчастнокоричневого. Прибавьте к этому маленький с малиновыми выдающимися губками рот, продолговатый, не совсем правильмый, с седельцем, но небольшой и хорошенький нос и — вы будете иметь понятие о дочери Лысковых, Ольге Семеновне. Ее нельзя было назвать красавицей, но, при встрече, не выдержишь, чтоб не сказать: какая хорошенькая!
На другом конце дивана сидел Чолоков. Наружность его нисколько не потерпела от дороги; он как-то умел хорошо сохраниться, как будто и не выходил из комнаты. Князь, напротив, был сильно помят; волосы его в беспорядке, галстук растрепан, и черная щетина невыбритой в узаконенный срок бороды резко проступала на щетках.
— Что это, Матрена Тихоновна, кажется, от самовара чадом пахнет? спросила Ольга.
— Ну, матушка, у вас уж вечно самовар чадит! Отчего ему чадить? А вы бы, чем здесь в духоте-то сидеть, пошли бы на крылечко: я бы вам туда и чай принесла.
— В самом деле, пойдемте, сказала Ольга.
Чолоков встал и пошел за нею. На широкие скамьи, под навесом крыльца, постлали персидский ковер, и они уселись. Князем овладело некоторое беспокойство; ему тоже видимо хотелось отправиться за Ольгой, по он не посмел и остался со старушками.
Во время длинного перевала, где, то поднимаясь на горы, то спускаясь с них, спутники часто должны были выходить из экипажей, Чолоков сделал странное открытие: по его наблюдениям оказалось, что бойкий и беззастенчивый говорун в холостом кругу, или с бесцеремонными дамами, князь был труслив и робок с Ольгой Лысковой. Было ли это вообще следствием непривычки его к женскому обществу, или затронута тут была другая, более нежная струна, которая многих, и половче князя, делает неловкими, только он вел большею частью под руку старушку, да иногда отпускал шуточки Матрене Тихоновне, так что Ольга предоставлена была исключительно внимательности Чолокова. Как молодёжь, они часто опережали стариков; князь порывался к ним, иногда пытался вступить в их разговор, но робость одолевала его, он видимо казнился и ретировался к старичкам.
Зато Чолоков вполне воспользовался своим положением. Как человек светский, он вообще не чувствовал в каком бы то ни было обществе того затруднительного положения, когда на душу находит какое-то невидимое смущение, и телу кажется, что его жмет платье.
Душа и тело Чолокова чувствовали себя всегда очень просторно; но, при встрече с Ольгой Лысковой, он сейчас нашел, что он выше её, выше не каким-либо духовным развитием или нравственными качествами, а просто своей привычкой, к свету, знакомствами и связями — словом, что он доселе принадлежал и вращался в более высшем кругу, нежели она, недавно выпущенная институтка. Должно с горестью заметить, что превосходство последнего рода в обыденных отношениях нашей жизни имеет перед первым, то есть нравственным, большое преимущество. Если б Чолоков был фат, он бы сейчас начал немножко ломаться; но, как человек порядочный, он, не теряя собственного достоинства, очень снисходительно и ловко стал в уровень с положением Ольги и, удержав за собою то нравственное влияние, которое давала ему его светскость, очень скоро сошелся с нею.
Во всяком человеке, не исключая и прекрасный пол, есть маленькая врожденная слабость, которая бессознательно заставляет нас охотнее сближаться с высшими, нежели с равными, или низшими. Ее можно, пожалуй, тоже назвать благородным стремлением к высокому в обширном смысле слова, и мы именно приймем эту слабость в значении достоинства, потому что она была и в хорошенькой Ольге. В силу его, Ольга очень скоро сблизилась с Чолоковым и чувствовала себя с ним, как с давно знакомым. Они вместе восхищались цветущей красотой Грузии и диким величием Кавказа; опираясь на руку Чолокова, Ольга с крутого обрыва старалась заглянуть в глубокую пропасть, и Чолоков, бережно поддерживая ее, останавливал и упрашивал отойти подальше, что ему доставляло двойное удовольствие и за себя и за Ольгу.
В разговоре узнал Чолоков, между прочим, что Ольга полгода как вышла из института и приехала в Ш*, где служил отец её, что в Ш* очень много фруктов, но еще более скуки; что отец Ольги по болезни должен был выйти в отставку и после вод намерень ехать на житье в свою тамбовскую деревеньку; что Ольга этому очень рада; что князь бывал у Лысковых раза два в Ш* и видался иногда в Тифлисе, и что он кажется Ольге очень забавным; наконец, что сама Ольга очень умненькая, живая и милая девушка.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Порядочный человек.
