Read here

Поездка на кумыс

Михаил Васильевич Авдеев · 1852 · Free in the US

15,994 words · about 1 h 7 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1852 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Поездка_на_кумыс_(Авдеев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Михаил Васильевич Авдеев
Language
Russian
Published
1852
Length
15,994 words · about 1 h 7 min
Sections
4 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (4)

Continue:

Письмо первое. От Петербурга до Москвы

В бездомной жизни холостяка, домашний очаг которого удобно помещается в дорожном чемодане, есть наслаждение — поодичав немного в провинции, приехать в начале зимы в Петербург. Какой милый город Петербург зимою! Как удобна в нем вся хозяйственная, практическая обстановка жизни для человека, которого первое наслаждение — не иметь забот о домашнем хозяйстве! Как полна в нем спешная жизнь современным интересом! Да и где у нас этот современный интерес, кроме Петербурга? Где у нас эти теплые, еще животрепещущие новости, которых не вычитаешь в газетах, которые завозит в провинции — простывшие, перевранные — какой-нибудь заезжий? А опера, театры, маскарады, мокрые от типографского станка газеты, лошади цирка высшей школы, газовое освещение и прочее и прочее.

Да, есть высокое наслаждение прожить зиму в Петербурге, но еще высшее — уехать из него весною!

Пестрая разнообразными веселостями зима кончилась, прошел и Великий пост; немногие виртуозы, дававшие концерты, разъехались; снег раскололи и свезли, грязь счистили, двинулась вода в реке и каналах, двинулись барки, нагруженные мебелью для дач; на тротуарах Невского проспекта запестрела сплошная масса разноцветных зонтиков, защищающих личность прогуливающихся от безвредного петербургского солнца; появились дни, в которые можно было рискнуть выйти в холодном пальто, — наступила весна.

Зимой везде снег и мороз; но весною, когда все в природе встрепенется и закипит жизнью, когда усталая грудь с болезненным наслаждением жаждет свежего, ароматного воздуха, когда кровь бойко бежит в жилах и хочется человеку простора, а какая-то дремотная нега клонит его от рабочего стола, — в это время тяжело и досадно дышать пылью, слушать немолчный стук экипажей по серой горячей каменной мостовой, видеть кругом сплошные стены домов…

Под влиянием этого тяжелого чувства, к которому присоединялась нетерпеливость больного, боящегося упустить лучшее для пользования время, с первых чисел мая я жил в Петербурге и беспокойно ждал… попутного ветра. Наконец пахнул этот желанный ветер, и я мог выехать.

Но прежде, нежели поведу читателя по той дальней дороге, которую нам придется проехать, считаю нужным оградить себя от замечания, которое впоследствии он может мне сделать. Не имея ни права, ни желания занимать его любопытство своею личностью, я поневоле должен буду говорить иногда о себе — по той необходимости, что я описываю свою собственную поездку и, к несчастью, не могу вместо себя послать какую-нибудь интересную личность выдуманного мною героя. Говорю «к несчастью», потому что понимаю всю выгоду писателя, рассказывающего чужие похождения: во-первых, я бы постарался сделать моего путешественника таким интересным, что читатель готов был бы следовать за ним хоть на край света; во-вторых, путешествие его было бы полно самых разнообразных приключений, которых, бог даст, со мною никогда не случится; в-третьих, путешествия выдуманных героев производятся на счет издателей и стоят автору нескольких дней труда и нескольких листов белой бумаги. Но, несмотря на все эти выгоды, я все-таки не могу послать вместо себя какого-нибудь героя — не могу потому, что намерен говорить о том, что вижу, а не о том, что хотел бы видеть; не могу потому, ни на волос не будет мне легче, если заставлю растолстеть от кумыса моего героя; не могу потому наконец, что не хочу, сидя в кабинете, дразнить и раздражать свое воображение одною мыслью о том знакомом пути, о той любимой стороне, которые мне так хочется и так весело будет увидеть.

Итак, я собрался ехать на кумыс, в Оренбургскую губернию, куда меня призывали и расстроенное здоровье, и собственные дела. Оренбургский край нов и разнообразен; путь к нему пересекает пол-России. Много и мы, и иностранцы пишем про заграничные поездки, мало и редко наблюдательным взглядом путешественника смотрим по сторонам собственно наших дорог; поэтому я намерен в этих письмах говорить о своей поездке.

В одно прекрасное петербургское утро, когда не было ни солнца, ни дождя, ни ветра, а было нечто серенькое, очень хорошо известное жителям Петербурга, именно 18-го мая в одиннадцатом часу, я простился с северной Пальмирой, чтоб отправиться в сердце России. Перед, окном моей квартиры, на шоссе Обуховского проспекта, стоит старинный гранитный верстовой столб с солнечными часами и с надписью: «От Царского села 25 верст, от Москвы 725 верст». Накануне я посылал в Царское село по железной дороге, и мой посланный возвратился чуть-чуть не через час; прочитав надпись верстового столба, которая в переводе значит: трое или четверо суток езды, я отправился на станцию петербургско-московской железной дороги.

Русское простонародье зовет железные дороги чугункой. Есть у него название и паровозу, название, которое так и переносит вас в сказочный мир непонятных чудес: он называет паровоз чортовым конем. Но не думайте по этому имени, чтоб это изобретение запада казалось ему до того непостижимым, что он объясняет его себе содействием нечистой силы. Вообще не так легко озадачить чем-нибудь простого русского человека. В первый раз он как будто и удивится, и окажет: «Ишь, штука какая!», а потом будет смотреть на эту штуку как на вещь весьма обыкновенную, потому что хотя и не совсем поймет, а смекнет ее. Он уж и смекнул ее, он говорит: «Чортов-конь — огневке брат», а огневка на его метком языке значит пароход.

Изо всего мною сказанного нисколько не следует, чтоб я думал именно об этом, подъезжая к станции железной дороги. Напротив, я был в прекрасном расположении духа и думал совершенно о других предметам, даже, кажется, ни о чем не думал. Мне просто было весело проститься на четыре месяца с милым городом Петербургом, с его толками, новостями, веселостями, пылью, стуком; я только наслаждался расставаньем с милыми предметами, потому что есть большое удовольствие покинуть милые предметы, когда видишь их сряду девять месяцев.

Жителям столицы нечего говорить о прекрасном здании петербургской станции железной дороги. Это двухэтажное здание с двумя воротами по бокам, из которых в одни ввозятся товары, назначенные к отправлению в Москву, а из других вывозятся грузы и выезжают приезжие из Москвы.

В одиннадцатом часу приехавшие из Москвы уж спокойно бреются в своих квартирах, и извозчики, их ожидавшие, уж разъехались. Экипажи, привозящие отъезжающих, не остаются; только незначительное число их, ожидающее возвращения провожавших, стоит в отдалении. Подъезжают торопливо путешественники к большому подъезду, берут свои вещи с помощью собственного слуги или извозчика и скрываются с ними в двери; у здания опять пусто и спокойно. Но в большой со сводами зале, в которую входишь, сейчас бросается в глаза суетящаяся толпа отъезжающих. Тут все торопятся, хлопочут, беспокойно чего-то ищут.

Первое, к чему бросается неопытный путник, — это полукруглый, со стеклами, фонарь, внутри которого стоят весы и сквозь который виден разрез крытого двора с чугунной сетью стропил наверху и параллельными рядами рельсов на земле. Всякий торопится скорее сдать свои вещи.

— Потрудитесь принять мои вещи, — говорит отъезжающий, складывая в стороне от других свои чемоданы и коробки.

— Билет есть? — спрашивает приемщик, когда доходит до них очередь.

— Билета еще не взял, — отвечает путник.

— Так не угодно ли взять его вон там?

— Да нельзя ли принять вещи, а я билет уж после возьму, — продолжает отъезжающий.

— Нельзя! — отвечает приемщик, втаскивая сквозь отнятую раму другой чемодан.

— Да отчего же нельзя?

Приемщик продолжает взвешивать чужие вещи, и отъезжающий господин справляется, где раздают билеты; ему показывают бюро налево от входной двери, и он отправляется к нему.

— Билет на место первого класса! — говорит он.

— Позвольте паспорт, — отвечает кассир. Он показывает паспорт.

— Он не прописан, — говорит кассир, отрезывая и штемпелюя билеты для других требователей.

— Да где же его прописать? — слегка побледнев, говорит неопытный господин, воображая, что ему надобно ехать куда-нибудь прописывать паспорт и пропустить час отхода поезда. Но кассир показывает ему на другое бюро; отъезжающий успокаивается и спешит пробраться к нему. На дороге ему встречаются знакомые и приятели, приехавшие его проводить, но ему не до них: он еще не уверен, поедет ли он, потому что число отъезжающих велико, а число мест ограничено.

Наконец паспорт его прописан и на нем положен штемпель; отъезжающий начинает совершать обратное путешествие от бюро к бюро: получает билет, причем спрашивает, сколько он стоит, хотя знает наперед объявленную цену, сдает вещи, расплачивается за них у другого бюро, получает ярлыки с номерами билетов, наклеенных на чемоданах, бережно укладывает их в бумажник и, спокойный, довольный, отправляется в толпе отыскивать своих приятелей.

Между тем отворяется боковая дверь, и толпа отъезжающих с дорожными мешками в руках проходит через две комнаты в большую и красивую залу, уставленную по стенам и посередине лакированными деревянными скамьями: здесь ожидают минуты отъезда. Зала эта представляет совершенную противоположность предыдущей: тут все тихо, все сидят или стоят со своими знакомыми группами около своих мест; вое в ожидании звонка хотят поговорить с отъезжающими, передать им какую-нибудь просьбу, поручить какую-нибудь комиссию, и все или помалчивают, или говорят пустейшие фразы; забытая вещь, несказанное слово вспоминаются уж обыкновенно тогда, когда свистнет свисток паровоза…

Но вот первый звонок. Растворяются двери на платформу, все хватают дорожные мешки, наскоро прощаются и спешат в свои вагоны, как будто боясь не попасть в них. Через несколько минут на галерее за балюстрадой остаются одни провожающие; между ними и вагонами пустое пространство, по которому ходят кондукторы и распорядители. Из окон вагонов виднеются разнохарактерные головы, кивающие друзьям и делающие им прощальные знаки руками. И опять тишина и ожидание; нет разносчиков газет и мелких торговцев, предлагающих на заграничных дорогах пищу для ума или желудка отъезжающих; все тихо, чинно.

Наконец послышался третий звонок, с ним вместе слился пронзительный звук свистка, клубы густого пара ударились в железную кровлю дебаркадера, и вот слышите вы тяжелые и резкие вздохи паровоза и постепенное звяканье натягиваемых колец, которыми соединены вагоны. Вот звякнуло кольцо вашего вагона, и вся галерея с пестрым рядом провожавших отодвигается назад; отодвинулось, кажется, и самое здание; чаще и чаще послышались взлеты вырывающегося пара; здания и пустые вагоны, ожидающие клади, замелькали перед вами — и вы полетели.

В первое время пассажиры молча осматриваются по сторонам дороги, осматриваются вокруг себя. Но дорога идет по безжизненным болотам, и личность спутников удерживает за собою права на внимание. На лицах людей, считающих себя весьма образованными оттого только, что они безусловно восхищаются всеми современными открытиями, видно самодовольствие: они гордятся торжеством ума человеческого, изобретшего паровозы. Вообще очень удобно ехать по 50 верст в час по гладкой дороге, в спокойной карете и гордиться этим торжеством ума, споспешествуя его развитию несколькими рублями за перевоз своей особы. Люди более скромные, отдавая должную справедливость гениальному изобретению, немного побаиваются его; они будут им гораздо довольнее, складывая свои вещи на извозчика. Остальные наконец, к которым принадлежит большая часть пассажиров третьего класса, принимают вещь очень хладнокровно и благоразумно: они не восхищаются ею и не боятся, а едут потому, что нынче стали так возить. Есть еще разряд пассажиров, которые принимают всякое изобретение и открытие, стоящее человечеству стольких трудов и времени, как дань, подобающую их особе, и очень недовольны человеческим умом, который не может отвратить легкого сотрясения, происходящего от быстроты езды.

Но вот раздаются два свистка, вслед за ними слышится скрип тормозов, и поезд останавливается.

— Что такое? — торопливо спрашивают явно встревоженные скромные путешественники.

— Что это мы остановились? — спрашивают с не менее сильным, но более скрытым беспокойством соревнователи и жаркие поклонники ума человеческого, невольно подумывая: не сплоховал ли немного человеческий ум, встретив какое-нибудь непредвиденное обстоятельство?

— Зачем мы остановились? — спрашивают небрежно первоклассные пассажиры, очень недовольные остановкой в стремлении их особы к Москве, в то время, когда они не имели желания останавливаться.

Кондукторы отвечают, что здесь запасаются водою, и все успокаиваются. Некоторые любезные кавалеры, за минуту встревоженные, с улыбкою легкой насмешки над трусостью женщин начинают уверять своих дам, что им бояться нечего. Многие пассажиры выходят на платформу, но не отходят от своих вагонов, боясь остаться. Но через несколько минут раздается звонок, все спешат на места, паровоз засвистел — и поезд снова двинулся.

Время идет, версты мелькают мимо; кругом всё болото, поросшее мелкими соснами; даль, как будто кружась, отодвигается назад, но вид не изменяется: все тот же лес и болото; пассажиры свыкаются со своим положением, ищут удобства в своем кресле и входят в свои роли.

Исключительная особенность русского путника, особенность, происходящая от характера и от малочисленности поездок или привычки делать их в своих экипажах, состоит в том, что он в дороге не эгоист. Если он хочет быть эгоистом, хочет иметь все удобства, он ищет себе отдельного места и готов заплатить за него втридорога; но раз садясь в общественный поезд, в почтовой ли карете, дилижансе или вагоне, он держит в нем себя совестливо, отрекается от своей личности, делается уступчив, услужлив и нетребователен. Нет у него ни спора за открытое окно, из которого в него дует, ни ссоры за место для своих ног, которое занял сосед своим мешком: он наперед обрекает себя на эти маленькие неприятности; от этого, может быть, мы вообще не любим дешевых мест и общественных экипажей.

Так все тихо и мирно шло в нашем поезде: не было ни у кого ни сегодняшней газеты, ни какого-нибудь «Путеводителя» в руках, все занимались друг другом или углублялись в самих себя. Это право ничего не делать и не заниматься в дороге многие находят одним из ее наслаждений. Только в первоклассном вагоне две дамы вынули из дорожных мешков французские романы миниатюрного брюссельского формата, да одна во второклассном — о, милая женщина! — начала читать русский роман; но вскоре предпочла ему апельсины и исключительно занималась ими большую часть дороги. Многие выразили сожаление, что не взяли с собою карт — не карт дороги, а обыкновенных наших игорных карт; один какой-то растрепанный и самоуверенный юноша, прожив в Петербурге два месяца, горячо начал рассказывать о нем своему соседу, а сосед его, почтенный человек лет сорока пяти, в первый раз выехавший из Петербурга, слушал его с большим интересом. Молоденькая дама, у которой в лице было много игры и, как говорится, физиономии, живо болтала с тремя кавалерами, сидевшими рядом и против нее; а одна девица, лет сорока, с очень добрым, хотя и неказистым лицом и едва ли имеющая собственное хозяйство, свое я, а, как кажется, долженствующая проживать весь век у родных и знакомых в качестве кузины, тетки или компаньонки, едва познакомясь с своими соседками, сказала им: «Мне вчера княгиня У* говорила, что мы очень хорошо доедем». Хотя никто из ее соседок не знал княгини У* и еще менее мог знать, почему княгине У* известно, что мы хорошо доедем, но никто не улыбнулся этой невинной заметке, и все, по-видимому, были очень довольны и предсказанием княгини, и соседкой, которая была знакома с нею. Но более всех остался доволен этим замечанием сосед мой, которого исполненные таланта и наблюдательности статьи я не могу назвать (они так известны публике, что это значило бы назвать его по имени) и которого счастливый случай послал мне в спутники.

Собственно о сооружениях железной дороги я говорить не буду: они так значительны и серьезны, что нельзя говорить о них вскользь, и описание их может быть предметом специальной статьи. Но нельзя умолчать, что все эти сооружения так изящны, удобны и часто великолепны, что не только в России, где они появляются в первый раз, но и в Европе дали бы полное право нашей петербургско-московской дороге на одно из первых и почтеннейших мест в огромной линии ее железных дорог.

Один из самых живописных видов, которыми так небогата наша дорога, находится на пересечении ее с Волховом и потом с Веребьею, через овраг которой поезд мчится около полуверсты по огромнейшему мосту, на двадцать сажен высоты от дна. Часто останавливается поезд, согласно назначению, на 5 или 10 минут на станциях для принятия пассажиров и для снабжения водою. На одной из этих станций вас ждет готовый завтрак; не торопясь, вы можете в 10 минут достаточно удовлетворить требования желудка и мчитесь далее. В Малой Вишере, за 150 верст от Петебурга, мы в первый раз остановились на 30 минут.

Представьте себе прекрасное, почти эллиптическое каменное здание, обнесенное крытой галереей. Близ этого здания, за исключением другого — круглого, назначенного для помещения и пожинки локомотивов — на десятки верст болото и пустыня, а между тем с утра в нем начинается деятельность: повара готовят обед на сотню кувертов, прислуга накрывает в большой зале длинный общий стол и несколько маленьких столов по бокам и уставляет его различными винами в бутылках или полубутылках, на которых вывешена их цена; несколько буфетов уставлено разными закусками. Кругом тишина и пустыня, а между тем в известный час прислуга, в черных фраках с медными значками в петлице, уже ждет на своих местах, и маленькая группа дам, принадлежащих к семействам должностных при дороге лиц, появилась на галерее в ожидании неизвестных гостей. Но вот вдали на одной паре чугунных рельсов, одиноко пересекающих пустыню, показывается белая струйка дыма; через несколько минут долетает звук свистка; и едва успевают поставить пятую тарелку с горячим супом над четырьмя другими, составляющими каждый прибор, как уж длинная нить вагонов стоит у галереи, и из них один за другим выходят сотни гостей, бросаются к столам и в минуту усаживаются вокруг них самой разнообразной нитью. Несколько служителей беспрерывно принимают тарелки, другие обносят блюда с кушаньем; очень порядочный общий обед состоит из пяти блюд; наконец вам предлагают тарелку, на которую вы должны положить взамен всего съестного и испиваемого маленькое количество сребра или злата. Через полчаса слышится звонок, потом свисток — и новый локомотив, сменивший отъехавшего свою дистанцию, уносит поезд. Вокруг галереи снова пустыня, в большой зале тарелки с остатками кушанья, пустые бутылки и рюмки, прислуга, их прибирающая, и буфетчики, считающие деньги…

Ошибается тот, кто думает, что нельзя позавтракать в десять минут или пообедать в полчаса; можно не только пообедать, но выпить чашку кофе или чая и несколько минут для моциона проходить по галерее. Вообще опытный путешественник все делает не торопясь и никогда не опаздывает. По мере удаления от Петербурга все до некоторой степени приобретают этот практический навык. Останавливается поезд на пять минут — большая часть пассажиров выходит на галерею, прогуливается и по звонку мерно усаживается на своих местах.

Вечером на станции Бологовокой вторая и последняя получасовая остановка. Эта станция стоит ровно на полдороге, и потому лоезды, в одно время выходящие из Петербурга и Москвы, сходятся в ней. Езда по железной дороге так аккуратна, что в то самое время, когда мы входили в залу с одной ее стороны, в противоположные двери входили московские путники, подъехавшие с другой стороны здания, и мы не знаем, кто из нас приехал ранее. Опять все наскоро удовлетворяют возобновившимся требованиям желудка. Петербургцы большею частью пьют чай, московцы ужинают и потом перемешиваются, чтобы поглядеть друг на друга и посмотреть, нет ли между приезжими кого-нибудь из знакомых. Опять звонки, опять разъезд…

Между тем наступила ночь, не та светлая петербургская ночь, которая вдохновляла поэтов и при которой можно читать газеты, — ночь потемнее, но все-таки довольно светлая. В вагонах зажгли свечи, но скоро в свечах не оказалось надобности: всякий, кто мог дремать, дремал, иные просто спали. Беловолосый юноша, сидевший около молоденькой дамы, у которой было много физиономии, единственный ее поклонник, потому что остальные вышли на дороге, закутавшись в испанский плащ, говорил тихо, но глядел большими глазами, если можно так выразиться, очень громко. Дама его, доселе живая и веселая, вероятно, показалась ему томной: ей хотелось спать. Вскоре она сняла шляпку, свернулась как-то эластично в маленький комок, удобно поместившийся в кресле, и заснула. В вагоне стало тихо, и среди этой тишины только слышались мерный, частый стук паровоза, да некоторые невинные души иногда всхрапывали так же громко, каждый своим собственным всхрапом, как они имели обыкновение еженощно это делать на своей постели.

На солнечном восходе, под Тверью, над нашим поездом промелькнула темная тень небольшого моста: это московское шоссе, пересекающее железную дорогу. Незаметно, едва потревожив его двумя мостиками, проскользнула под шоссе эта дорога. Что сталась теперь с пожарскими котлетами в Торжке, и с яжельбицкими форелями, кофеем с вафлями и медвежьей ветчиной Померании, и с этими пресловутыми валдайскими баранками, с поцелуями продавиц, которые в последнее время, как будто предчувствуя свое падение, вдруг постарели, так что баранки утратили свою лучшую приправу?.. Все это теперь сделалось воспоминанием, и чрез несколько лет сохранится только в местных преданиях.

Мы очнулись от сонной дремоты на подмосковных станциях. Молодая дама, у которой было много физиономии, причесала голову карманным гребнем, надела шляпку и по-прежнему стала весела и кокетлива, но юный кавалер ее потерял всю свою любезность: он несколько осовел. Галереи станций, у которых мы останавливались, были украшены березками, и свежий запах едва распустившихся срубленных деревцов разливался в утреннем воздухе; некоторые вагоны тоже украсились зелеными ветвями; по этому старинному русскому обычаю, имеющему свою поэтическую прелесть, но стоящему жизни нескольким тысячам деревьев, можно было узнать, что настал Духов день. Поезд мчался так же быстро, как и прежде, но его движение казалось нам уж медленно: так скоро человек ко всему привыкает и всем пресыщается.

Наконец в урочный час — в девять часов утра, ровно через двадцать два часа по выезде из Петербурга, поезд остановился у дебаркадера московской станции; чрез несколько минут по предъявленным ярлыкам нам выдали вещи, и новый утренний прилив петербургцев рассыпался по улицам Москвы. Княгиня У*, сказавшая накануне одной из наших спутниц, что мы доедем прекрасно, оказала правду. Но при настоящем устройстве и отличном порядке нашей новой железной дороги можно смело пророчить прекрасную поездку для ее проезжающих: это предсказание всегда сбудется.

Письмо второе. От Москвы до Нижнего Новгорода. — От Нижнего Новгорода до Казани

Прямо со станции железной дороги я отправился в почтамт и успел найти место в почтовой карете, которая в этот же день отходила в Нижний Новгород. Устроив свой отъезд, я пошел в гостиницу, шагах в пяти от почтамта, куда отправил уже мои вещи.

Между множеством различных гостеприимных городов и стран, предлагающих приют проезжающим: между «Европой», «Парижем» и «Дрезденом», стоящими на Тверской, «Лондоном», отодвинувшимся к Охотному ряду, и «Лейпцигом» у Кузнецкого моста — я выбрал «Берлин» на Мясницкой. Вообще я сделал привычку к «Берлинам» с тех пор, как прожил полтора года в очень плохом «Берлине» Ярославском, который, впрочем, пользуется такою местною известностью, что в подражание ему есть в Ярославле другая гостиница, под фирмою «Малый Берлин», уж окончательно неудобообитаемая. Надобно отдать справедливость московскому «Берлину», что он, с своей стороны, тоже довольно плох; но его делает привлекательным для беспечных людей близость к почтамту, так что приезжая или имея намерение отправиться в почтовом экипаже, всего ближе отдать ему на несколько часов сохранение своей особы.

Первое, что делает в Москве большая часть петербургских приезжих, — это переводит часы. В то время, когда Петербург начал жить половину десятого, Москва уж истратила ее и принималась за одиннадцатый час. Мы, приезжие, в двадцатидвухчасовой переезд потеряли полчаса жизни: мы их не жили. Нам остается утешение наверстать их в обратный проезд.

Москва в день нашего приезда праздновала Духов день обычным гуляньем в Сокольниках. Московское гулянье не то что петербургское. В последнем гулянье это — развлечение, произвольная забава; в Москве это дело, обычай, налагающий обязанность выполнения. И надобно видеть, что такое, например, гулянье в Духов день в Сокольниках! Все, что может двинуться в этот день, непременно двигается в Сокольники; все, кто могут блеснуть чем бы то ни было, непременно стараются обратить на себя внимание; и вот опять московская особенность — желать непременно чем-нибудь выказаться, отличиться. Взгляните на здешних франтов — что у них за туалеты! Ничего простого, ничего без эффектно-изящного, везде и всюду претензия. Точно то же и на гулянье: для него нарочно делают новые экипажи, новую одежду кучерам, и если не могут этого сделать, то по крайней мере закладывают эти экипажи как-нибудь иначе, чем обыкновенно; тут вы увидите четверню в ряд, а кучеров, одетых ямщикам.и; пролетки, заложенные тройкой, с раззолоченной дугой, бубенчиками и разноцветными лентами в лошадиных гривах, и рядом с ними старинная карета, скрипящая и звенящая, карета, в которой еще более претензии, чем в раззолоченных купеческих экипажах, потому что ее только раз в год, в этот день, проветривают на свежем воздухе. Все это пестро, оригинально, отчасти эффектно, а отчасти забавно, потому что почти в каждом из этих экипажей едет шагом какая-нибудь расфранченная личность, которая посматривает на пешеходов такими глазами, сидит в такой позе, что так и хочет сказать: «Эй вы! Любуйтесь мною, знай наших!»

Никому не нужно и, конечно, не будет интересно знать, как я провел несколько часов в Москве. В шесть часов вечера, в то время, когда все экипажи мчались по направлению к Сокольникам, почтовая карета повезла нас к Рогожской заставе, от которой идет нижегородское шоссе.

Мы ехали, как я уже сказал, с тяжелой почтой.

В сумерки мы приехали на первую станцию, Горенки. На ней впервые в ожидании перекладки пассажиры выходят на шоссе отдохнуть от переезда и испробовать, долго ли им предоставляется удовольствие прогуливаться или дремать на своих местах. Тут впервые сквозь сумерки всматриваемся в лицо спутников н хотим угадать, кто они и что они; но лица моих спутников были, к несчастью, неинтересны. Какой-то немец с общенемецкой физиономией, какой-то пожилой господин со стриженными усами в рыже-зеленом сюртуке с бронзовыми пуговицами, какая-то старушка в чепце — все добродушные лица с маленькими претензиями, умещающимися в наружных местах.

Впереди по шоссе тянулись двухэтажные здания фабрики; около них гуляли фабричные, то есть не то чтоб прогуливались, а гуляли, справляя праздники, как обыкновенно гуляет и празднует мастеровой человек. Позади нас стоял на шоссе красивенький домик для шоссейного сбора; эти домики своей свежей и опрятной наружностью производит приятное впечатление, все они украшены маленькими палисадниками и цветниками, что заставляет предполагать, что их смотрители большие любители ботаники или цветоводства.

Немного надобно времени, чтоб взглянуть на все это, гораздо больше его потребно было на перекладку тюков. С неприязненным чувством ко всем отправителям посылок, ко всем любезникам, посылающим по почте подарки, ко всем провинциальным потребителям, выписывающим себе разные потребности из столиц, поручая закупать их своим знакомым, смотрел я, как ямщики перекладывали грузные тюки. Некоторые из этих тюков были адресованы в Иркутск — сколько раз по дороге придется им переваливаться из одной телеги в другую! Многие были составлены из майских книжек журналов. Как негодовал я на вас, толстые петербургские журналы, за вашу толстоту! Как я был рад, что из нескольких сот тысяч читающих и нечитающих людей, составляющих нашу образованную публику, у вас едва наберется по четыре тысячи подписчиков! Как я был доволен нашим обычаем попросить у своего знакомого какой-нибудь книжечки почитать и потом зачитать окончательно эту книжечку! Что бы было в самом деле с проезжающими в почтовых экипажах, если б всякий образованный человек выписывал у нас книги или журналы, когда и теперь грузят их на каждой станции более получаса семь ямщиков на семь телег и везут на семи тройках!

Вслед за Горенками над живописно разбегающейся речкой Пекрою стоит барский дом, — дом действительно барский. Взглянув с шоссе на этот каменный двухэтажный дом с бельведером и флигелями, соединенными колоннадой, взглянув на весь широкий размер этого богато и живописно востановленного и природой, и искусством барского дома, воображение невольно рисует грациозные, живые и разнообразные лица общества, которыми хотелось бы населить это прекрасное место; невольно зарождается в голове нить игривого и полного жизнью романа, которую хотелось бы сплести и развязать в этой богатой обстановке… Но досужее воображение проезжающего, писателя едет мимо — в том или другом экипаже, по той или другой дороге, и темна для него та жизнь, которая вдруг иногда выставится наружу живописной стороною, затронет и пробудит в нем, как стаю спуганных птиц, неясную группу каких-то образов и скроется за перелеском или горою. Впрочем, Пекра, о которой теперь я говорю, была счастливее других мест, если только в этом есть какое-нибудь счастье: ее избрал граф Жюльвекур местом действия для своего весьма нелепого французского романа «Natalie, ou faubourg St. Wermain Moscovite». Помню, как сквозь сон, что, верный правилам нелепой французской школы, этот роман рассказывал какие-то нелепые вещи, и с тех пор Пекра потеряла для меня много своей прелести: все мне видится в ней какая-то графиня, влюбленная в урода-карлика, или карлик, утопающий в реке от безнадежной любви к какой-то графине, все слышится одна нелепая фраза, как на зло уцелевшая в памяти от всего романа: «â vos places, rebiata, — говорит дворецкий нарядным гребцам. — â vas places, rebiata: voilé la barienia qui vient avec ses gosti…» — и живописный бег реки, широко разлившейся и теряющейся в группах кустов и деревьев, навсегда обезображен для меня какими-то уродливыми картинами.

Мы ехали далее, и Пекра осталась за нами. Вот и города начали попадаться на пути: вот Богородок, потом Покров. Если вы в первый раз едете в почтовом экипаже по этому тракту, вы с удовольствием мечтаете о приезде в город. Прошли десятки лет с тех поф, как Пушкин описал уездные гостиницы и станции, сбылись отчасти его мечты, и шоссе пересекли много земли в подмосковных губерниях, а трактиры для приезжающих все те же, и не изменили их ни время, ни порядочные дороги, ни общественные экипажи и увеличившийся проезд. Года пролетели над ними, а не сняли с них ни одной пылинки. И поневоле позавидовал я двум моим спутникам, верным старине и едущим с многочисленными узелками. С завистью и невольной улыбкой смотрел я, как старушка в дорожном чепце и пожилой господин в рыжевато-зеленом казакине, спросив себе одной горячей воды, предлагали друг другу попробовать чайку, взятому ими в Москве, и сравнить его достоинство. Развязали узелки и очутились окруженные разными сдобными и жареными подорожниками, плодами собственной предусмотрительности и кухни или нежной заботливости своих знакомых…

На другой день, часу в третьем, мы были во Владимире и могли кой-чем удовлетворить аппетит в гостинице, известной оригинальностью своей карты, замеченной графом Соллогубом в его «Тарантасе»: тут можно найти и говядину на глаз, и арерус со стерлядью, и заманчивое пирожное, носящее название шпанских ветров. Не имея намерения говорить об исторических памятниках, впрочем довольно редких на пути, не имея возможности увидать в них что-либо новое, смотря из окна почтовой кареты, я должен предупредить читателя, что в этих письмах он не найдет никаких исторических заметок, — я просто пишу очерк того длинного пути, который лежит передо мною, очерк тех картин, которые промелькнут перед моими глазами; не придаю этим очеркам претензии на серьезный труд и только желаю моим читателям не повстречаться в них со скукой.

На первых верстах за Владимиром экипажи наши остановились: они не могли проехать сквозь толпы народа. С высоты пригорка нам было видно, как по прямой полосе шоссе волновалась и медленно двигалась пестрая и длинная масса богомольцев. Это было 20-го мая — день, в который из Боголюбова монастыря, лежащего верстах в двенадцати от Владимира, ежегодно переносят в город икону Боголюбовской Божией Матери. Это шествие сопровождается всегда многочисленным стечением народа. Ровно год назад, в этот самый день, здесь случилась страшная катастрофа. Один из мостов над довольно глубоким оврагом, загруженный народом, не выдержал его тяжести, колыхнулся, затрещал и обрушился, а толпа, шедшая сзади, продолжала двигаться и напирать и к первым жертвам прибавила новые…

Рано утром на третий день мы спустились по крутой горе и очутились в Вязниках. Вязники — очень порядочный уездный город, лежащий под горою, скат которой густо усеян яблонями, бывшими уж в цвету. В Вязниках есть изрядная гостиница, помещенная в большом каменном доме. Гостиница эта замечательна не отделкой своей в купеческом вкусе с расписанным потолком и картинами, деланными, кажется, одной с потолком кистью, но тем, что в ней есть очень хорошие сафьянные диваны на пружинах — вещь, которая единожды встречается в гостиницах всего моего двухтысячеверстного пути. Она замечательна еще тем, что спросите ли вы себе чаю или обед, прежде, нежели исполнять по возможности ваши требования, вам предложат непременно купить русского холста — точно так, как в Кельне ко всему подадут бутылку одеколона.

Мы напились чаю и ожидали, пока труба кондуктора возвестит отъезд, и во время этого ожидания между моими спутниками завязался интересный разговор. Спутники эти были, как я уж говорил, немец пожилых лет и в рыже-зеленом казакине наш соотечественник, которого значение в обществе до сих пор остается мне загадкой. Этот господин, покинутый своей спутницей-старушкой, оставшейся во Владимире, сделался гораздо сообщительнее; он отпил чай вместе с немцем, и у них зашел следующий разговор.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…