Поделом!
Из автобиографии бесхарактерного человека
I
Я не могу выразить, до какой степени она сделалась мне противна! Когда она не смотрела на меня, я пристально вглядывался в эту женщину с чувством не то недоумения, не то злобы на нее, на самого себя… Наблюдал каждое ее движение, вслушивался в ее голос, вдумывался в ее мысли — и никак не мог решить: да чем же она приворожила меня, куда делась та прелесть, которая еще недавно мерещилась мне в этой будничной, самой обыкновенной из обыкновенных женщине? Когда она оборачивалась ко мне, я старался равнодушно отвести свой взгляд или вставал и уходил зачем-нибудь в другую комнату… Потом я начал, к ужасу своему, находить, что она совсем глупа и глупа с претензиями — благодаря мне самому. Вспоминая прошлое, я бессильно злился на себя. Ведь, я ее убедил что она и умна, и хороша собою. Она поверила и теперь только равнодушно пожимает плечами, когда я осмеливаюсь оспаривать ее или недостаточно восхищаться этим широким и пухлым лицом, невыразительным, тусклым, белесоватым, как чухонская летняя ночь… Всего тяжелее, когда, разнежась, она начинает с видом избалованного котенка ластиться и от меня требовать ласк. Хуже всего то, что она искренно думает, будто я в такие минуты счастлив свыше меры!.. И я должен играть роль довольного, должен улыбаться, поддерживать эту, мною же созданную, ложь, повторять свои уверения, хотя бы для того, чтобы не быть смешным в глазах других!.. Чего я не делал только для этих других! Разуверясь сам в ее уме, я хотел убедить посторонних, что она чуть не гений. Я рассказывал из ее жизни, будто бы действительные случаи, обрисовывающие ее великодушие, находчивость, ум. Я словно нехотя сообщал об остроумных сравнениях и характеристиках, которые она никогда не произносила, и когда кругом с завистью повторяли обо мне: «Везет, право, Вардину! Какая у него умная жена и как он влюблен в нее до сих пор», я старался улыбаться и казаться счастливым, хотя у меня, именно, в такие минуты на сердце скребли кошки, а в голове гвоздем сидела мысль — уйти бы куда-нибудь от нее да подальше, уйти навсегда и не видеть ее больше… Совсем не видеть. Хоть на край света, что ли, хоть в ссылку. Часто мне казалось что ужаснейшие условие жизни будут сноснее этих, лишь бы мне остаться одному. Я помню — мы тогда жили в Ялте с нею, надоела в то лето она мне, до того, что когда мне рассказывали о чужих женах, бегавших от мужей с какими-то невероятными татарами, я прислушивался с завистью и, проходя потом по базару, присматривался к черномазым Мустафам и Абдуллам, мечтая, не лишит ли кто-нибудь из них и меня обладание этим сокровищем. Но увы! Очевидно, она только мне казалась привлекательной. Мои друзья перестали мало-помалу бывать у нас. Им было скучно с нею, а так как я создал ей репутацию умной женщины, то они, между собою, оправдывались тем, что она слишком для них серьезна. Целые вечера я томился до сумасшествие и должен был молчать. Я задыхался от бешенства и должен был улыбаться, я хотел ударить ее тою самою рукой, которою в эти минуты ласкал ее… Я отдыхал только тогда, когда, сидя на балконе один — любовался синевою в бесконечную даль уходившего моря и фиолетовыми массами скал, падавших в него своими обрывами. Сама природа под этими впечатлениями, облекалась для меня в какую-то неразгаданную грусть. Hа западе садилось солнце. Золотистые отблески, его горели на серых утесах Ай-Петри. Я тосковал, глядя на них! Мне казалось, что в моей жизни солнце закатилось навсегда и ночь ее будет без рассвета. Но и эти минуты продолжались недолго, очень недолго. Обыкновенно из комнаты показывалась она и, стараясь придать своему лицу остроумное выражение, нараспев говорила.
— Скажите пожалуйста, мы мечтаем… Солнце… море и скалы! как это поэтично!
«Дура — молчи!» — так у меня и вертелось на языке, — но это было бы слишком большою противоположностью тем нежностям к которым я уже приучил ее. Я улыбался болезненно, виновно и, вздыхая, уходил домой слушать ее глупости и любоваться ее неуклюжестью!.. Она мне отравляла все — каждый час, каждую минуту. Я, видимо, сам для себя опускался, терял интерес к жизни, к знакомствам и ждал только ночи, чтобы, потушив огонь, хотя не видать ее, если уже нельзя было не слышать. Она имела отвратительную привычку дышать во сне так тяжело, что я долго не мог, бывало, заснуть. Мне удавалось это только после того, как, несмотря на жару, с головою, я укутывался в одеяло… Утром я долго не хотел открывать глаза, потому что знал: первое, что увижу, будет ее толстое и широкое с раскрытым ртом лицо, кажущееся каким-то серым пятном на белых наволочках подушек… Дошло до того, что я вздыхал с завистью, когда мне передавали: «А знаете, такой-то на днях овдовел!.. Бедный, безутешен до последней степени. Сказывают, в первую минуту чуть не сошел с ума»…
О, я бы не сошел с ума!.. Нет, напротив, он вернулся бы ко мне.
Именно, вернулся бы. Ведь был же он у меня, ведь десятки женщин до нее находили меня интересным, не скучали со мною, искали моего общества. Но с нею, я — чувствовал, что начинаю глупеть… Я уже был не тем, чем прежде. Теперь со мною действительно соскучились бы все. Мозг мой точно застилал какой-то туман. Я делался вялым, и равнодушным. Мне казалось, что самые инстинкты жизни мало-помалу гаснут во мне. Раз, помню, в темный вечер я сидели в павильоне над морем. Меня не видели в сумраке и я слышал, как около двое знакомых говорили:
— Что сделалось с Вардиным?
— А что?
— Да он ополоумел совсем… Разве ты не видишь?
— Правда, изменился и к худшему. Его узнать нельзя.
— А все потому, что слишком серьезную жену взял. Она, ведь, гораздо умнее его, ну, он не может, разумеется, не чувствовать этого и привыкает молчать. Она подавляет его своим превосходством.
— Притом же он и влюблен в нее как!
— До сумасшествия!.. Ты замечал, как он не отводит глаз от нее. Особенно, когда она говорит!
Дураки!.. У меня кипело все внутри: не мог же я им крикнуть, что не отвожу от нее глаз из боязни, чтобы она не сказала какой-нибудь крупной глупости, чтобы иметь время и возможность этой глупости придать особенный смысл, осветить ее так, чтобы она вдруг стала и глубокомысленной, и остроумной…
— А когда ее нет, он ходит, точно в воду опущенный, — продолжали милые люди.
— Ревнует он ее?
— Ну, если ревнует, так уж это ему не делает чести.
— Почему?
— Нужно быть очень дурного мнения о вкусах своих друзей, чтобы заподозрит их в желании ухаживать за его женою…
— Да, признаюсь… Она очень умна; все, что хочешь, но, правду сказать, такой ординарной, женщины я не видел.
— И не только ординарной, а знаешь, что называется — затрапезной.
— Ты заметил ее манеру одеваться?
— Претензий — Бог знает сколько. Турнюр наденет, точно у нее кулак позади торчит и непременно набекрень… Платье — непременно измято. Тесемки какие-то висят, лиф загнется обязательно. Из-под мышек складки.
— Руки, как у кухарки.
— А ее манеру мазаться ты заметил. По серому фону — красные и белые разводы.
— Вардину нравится. Вообще, надо сказать правду, он убил бобра!
— Да!.. А тут еще…
Мои добрые друзья пошли дальше, и я уже не слышал конца их разговора… Я вернулся домой, словно приговоренный к смерти; мне казалось, что к ногам моим привязаны пудовики, — а на пороге, в порыве нежности, она бросилась ко мне на шею и навалилась всею тяжестью своего тела…
— Что ты сегодня так холоден? — сказала она. — Или мне не к лицу голубой галстух?
Голубой галстух!.. Если бы он обратился в виселичную петлю, он был бы ей очень к лицу!..
— Нет, так, я не совсем хорошо себя чувствую.
— Ну, так поди ко мне… я тебя приласкаю и все пройдет.
Слава Богу, что в комнате были сумерки и она не заметила взгляда, полного ненависти, которым я обвел всю ее противную толстую фигуру, на которой все сидело именно — как на корове седло. И каким слащавым тоном она сказала это!.. Но, Боже мой! что я почувствовал, когда она, бесцеремонно неловко, бухнулась ко мне на колени. Она не умела даже сесть на них, а как-то кидалась с размаху, и, обнимая мою шею и прижимаясь ко мне лицом, всегда ухитрялась или помешать мне свободно дышать, или запачкать пудрой и белилами мой сюртук. Но что же было делать! Ведь, я сам, семь лет тому назад, с полным убеждением уверял ее, что она хороша собой и грациозна… После этого она и не была особенно виновата, приняв все за чистую монету!..
Боже мой, с какою завистью я смотрел на других жен!.. Их мужья казались мне счастливцами?
— За что им достались такие сокровища!
Я ревниво следил за этими «сокровищами», вчуже любовался ими, их простотой и наивностью, их грацией, мелодией голоса, ласкою, которая слышалась в каждом их слове, виделась в каждом их взгляде, и отрывался от этих грез, чтобы услышать какую-нибудь глупость из бескровных уст моей собственной супруги…
Она была зато счастлива!
Правда, за нею никто не ухаживал. Тем было хуже для меня. Она требовала, чтобы я ей заменил всех. Она была совсем довольна. Удивительно, что мы от счастья — умнеем; женщины, напротив, — глупеют.
И подумать, что так, в этой вечной каторге, прошло уже семь лет, семь долгих лет. Чтобы понять мои муки, помножьте эти годы на дни, часы и минуты… Подумайте, что каждая такая минута падала на мою бедную голову, словно холодная капля на бритое темя помешанного! Не страшно ли это? Не странна ли моя бесхарактерность? Оставаться, терпеть, притворяться и ни разу не дать вырваться на волю всему, что накипело на душе. Какая, каторга могла сравниться с этою мукой — мукой жизни вдвоем с ненавистною женщиной.
II
Ялта в этом году была особенно оживлена.
Я не помню, чтобы когда-нибудь прежде сюда съезжалось столько эффектных и просто красивых женщин. Одна из них — из Москвы, обращала на себя общее внимание. Говорили, что здесь лечился, никуда не выходивший ее муж; зато если его никто не видел, — она показывалась всюду. Я ее встречал то на лошади, на кровном карабахе, золотистого цвета, то в легком шарабане, плетеном из тростника, то гуляющею на берегу моря — и всегда окруженною, всегда веселою, улыбающеюся, жизнерадостною. В самом деле, от нее так и веяло довольством, счастьем, здоровьем. Вот уж именно каждым нервом жила она, от каждой минуты брала все, что могла дать ей эта минута. Смех ее, заразительный и искренний, до сих пор звучит в моих ушах и я помню, что мне в первое время было даже противно его слышать! Противно — или неприятно, что я не могу принять в нем участие — теперь уже не помню. Я, случалось, уходил из аллей Мордвиновского сада, с набережной, когда этот смех долетал ко мне навстречу… Если хотите, она не была красавицей — в строгом смысле. Напротив, каждая черта ее лица оказывалась неправильною. Лоб немного низок, глаза прорезывались чуть-чуть вкось, как у калмычек, нос вздернут кверху, губы слишком полны и румяны, но в общем от нее трудно было оторваться взгляду и десятки блиставших тут же львиц большого света отошли назад с ее прибытием. Жизнь, жизнь, вот чем брала она! Про нее рассказывали чудеса. Говорили, что она была необыкновенно сильна и неутомима. Из дальнейших экскурсий верхом ее кавалеры возвращались осовелыми и усталыми, а она, напротив, будто только что села в седло. Плавала она дальше всех; ныряя, держалась под водою дольше других. На балах, дававшихся в местном «собрании», танцевала до упаду, не уставая, ходила на горы как заправский татарин, выросший на их стремнинах. Зато — чуткая на всякий скандал, местная молва совершенно умалчивала о ее внутренней жизни, о ее сердечных движениях. Очевидно, их не было у этой сильной, смелой и здоровой женщины. Не было обычных увлечений, которые даже и не удивили бы никого. Или она умела их прятать? Да если бы такие и оказались то во-первых, здесь это в порядке вещей, а во-вторых, жена такого больного мужа казалась бы и не особенно виноватой. Но ее всегда окружала толпа, она жила так «на глазах» у всех, что о ней даже солгать нельзя было никому из присяжных вестовщиков Ялты. Звали ее, как это ни странно, Анфисою Васильевной. Муж ее — старый полковник, женился на молоденькой купеческой дочери, которую за него отдали ради его чинов и дворянства. Училась ли она где-нибудь — не знаю; держала она себя слишком развязно. По-французски и по-английски говорила она без всякого акцента и подолгу живала заграницей. Вероятно, врожденная славянская талантливость помогла ей, и — как это ни странно — стоило ей бывало заговорить по-русски и тотчас же вы различали в ней и волжский выговор и обороты, от которых веяло на вас пристанью и косной лодкой; манеры ее при этом становились резки, даже порою угловаты. Совсем нижегородская ярмарочная купчиха, выхоленная у слабохарактерного мужа, не позволяющего себе тешиться над нею. Но только что начинала Анфиса Васильевна говорить по-французски, и вы ее не узнавали — точно другая женщина делалась. Ее приемы становились сдержаннее и самая речь — изящнее; обороты последней оказывались «обворожительными», как говорили у нас селадоны старого доброго времени. Я, впрочем, не на ней одной замечал такие контрасты. Заграницей немало российских наших барынь удивят вас столь же резкою двойственностью.
Анфиса Васильевна, болтая по-русски, бесцеремонно толкнет бывало локтем и подмигнет совсем уж «по-макарьевски», а расхохочется — так в другом конце Ялты услышишь. Впрочем, этот жанр имел своих любителей, и именно описываемая сторона ее характера нравилась больше всего окружавшей ее молодежи. Как-то в знакомой семье моя жена без меня встретила Анфису и познакомилась с нею. Более противоположные натуры трудно себе представить. Воображаю это свидание! По крайней мере, потом жена не могла, не вздрагивая, вспоминать об этой «Кунавинской Фее», которая с первого раза затормошила ее так, что она едва могла отдышаться. Когда на другой день Анфиса приехала с визитом, жена моя спряталась в спальне…
— Отчего ты не приняла ее? — спрашивал я, вернувшись домой.
— Помилуй, да эта торговка на целую неделю меня подарила бы мигренью!
— Говорят, она очень остроумна и весела?
— Извозчики еще остроумнее бывают! — с раздражением проговорила она. — Да я уверена, что и тебе она бы не понравилась!
— Почему это?
— У нее нет ничего общего со мною! Мы с нею две крайности! Я, ведь, знаю, что тебе нравится.
Нашла чем ее уронить в моих глазах!
— Я, ведь, знаю, что тебе нравится! — подчеркнула она еще раз. — Понимаешь — ничего, что ты так хвалил во мне. Смеется она, как приказчик, и ни с кем не церемонится. С одним юнцом даже бороться вздумала. Предлагала мускулы свои пощупать. Скандал! Мы все глаза опускали. А какие вещи говорит… Это просто ужас.
— Однако, если она была у тебя с визитом, значит, ты с нею хорошо сошлась.
— Я не понимаю с чего, только она просто бросилась на меня, засыпала вопросами, наговорила, что ей столько рассказывали о моем уме. Я даже растерялась… Ну, о тебе-то, мой бедный, она совсем невысокого мнения!..
И жена откровенно расхохоталась.
— То есть? — спросил я ее.
— Она говорит: «Мне вас жаль (с первого-то разу — каково воспитание?). Вы меня простите, я откровенная. У вас такой бирюк-муж. Неразговорчивый, невеселый. Я его встретила как-то, идет ночь-ночью. Он ипохондрик верно! Или только для вас бережет себя, не тратится на других?» Каков жаргон, а? Я первый раз в жизни видела такую. Надеюсь и в последний!
Я заставил себя улыбнуться хотя сердце щемило и вышел на балкон, чтобы положить конец этой неприятной беседе. Надо заметить, что к величайшему моему благополучию жена страшно боялась загореть. Таким образом, с одиннадцати утра до двух пополудни наш балкон был для нее местом ужаса; иначе не знаю, как и назвать его. Для меня же он, по этому самому, являлся убежищем и от ее глупости, и от ее ласк. Тут я был спокоен и знал, что она только изредка окликнет меня из прохладных, в тень прятавшихся комнат, а сама и носу не покажет под эти щедрые и горячие лучи южного солнца. На этот раз на балконе особенно пекло, но я любил и до сих пор люблю это. Я сел в камышовое кресло и стал любоваться чудною далью моря, уходившего сегодня в какой-то лазурный туман… В самом деле, оно сливалось с небом в полувоздушные тоны, в одну заманчивую марь, откуда, незримо в ней рождавшиеся, катились прямо к нам ленивые, медлительно вздымавшиеся и еще тише падавшие волны. С глухим шумом набегали они на золотые пески берега, где размоины пены казались широко раскинутыми причудливыми кружевами. Пена уходила вместе с соленою влагою в песок, но на смену ей являлись и разбрасывались новые каймы этих фантастически-красивых кружев… А дальше, я различал в голубой дали какой-то большой пароход, шедший на запад под парусами. Подняв свои белые крылья, бежали куда-то лодки, исчезая из глаз. Легкий ветерок — остаток ночной бури, которая развела на море такую волну, — изредка дышал прохладою в мое лицо и, пробегая по розовым кустам внизу, шаловливо срывал с них благоуханные лепестки и уносил их дальше, прямо к мрачным и величавым кипарисам, которые, точно молитвенно сложенные ладони, торжественно поднимались к самому небу. И небо это сегодня было удивительно! Такой темной синевы, строгой и благоговейной в одно и то же время я не видал до сих пор даже и в Крыму. Какою-то мистическою тайною веяло из его глубины. Я надел соломенную шляпу, потому что солнце стало припекать, и погрузился уже было в сладкую дремоту, как вдруг меня разбудила громко произнесенная моя фамилия.
Я открыл глаза. В первую минуту подумал: уж не зовет ли меня кто?
Под балконом шла Анфиса Васильевна с двумя молодыми людьми. Они ей болтали что-то, очевидно, обо мне и, вероятно, смешное, потому что она откровенно хохотала. Я убедился в этом, когда один из них, увидя меня, запнулся, растерялся и оборвал рассказ.
— Ну, что же далее? — торопила она его, вся блистая и свежим румянцем щек, и белизною зубов, и яркостью глаз, и нетерпением и Бог знает чем еще.
Тот что-то проговорил ей вполголоса.
Анфиса Васильевна подняла голову и пристально посмотрела на меня. Должно быть, я, нахмуренный и недовольный, действительно был смешон в эту минуту, по крайней мере она не могла удержать насмешливой улыбки.
— Да! — точно соглашаясь с ним ответила она своему проводнику. — Здравствуйте! — бесцеремонно крикнула она мне.
Я с удивлением приподнял шляпу.
— Вы, верно, мсье Вардин?
— Да…
— Пожалуйста, не хмурьтесь… Ваша жена дома?
— Нет, нет! — торопливо заговорил я. Мне показалось противоестественным и странным, чтобы эта уверенная, бодрая, веселая и счастливая красавица вошла теперь с своею насмешливою улыбкою и наблюдательными глазами в наши темные комнаты, к этой бесцветной и скучной женщине, которая так неприветливо и так кисло встретит ее там. Она, ведь, поймет ее сразу. Эту барыню не надуешь, как мне удавалось надувать других!..
— Нет, нет… Она ушла гулять…
И мне самому так стало досадно на себя и за свой торопливый тон, и за свои опасения, что я готов был повернуться и уйти в комнаты, не ожидая ответа от этой чуждой и далекой для меня барыни.
— Жаль! — еще раз засмеялась она. — Очень жаль. Я так хочу еще раз повидать милую madame Вардину… Пожалуйста, поклонитесь ей от меня!
И когда она отошла от балкона, до меня опять донесся ее громкий смех.
Очевидно, он относился ко мне. Никакого сомнение не могло быть в этом!
— С кем это ты разговаривал? — послышалось из тени наших комнат за мною.
Я повернулся к дверям.
— С Анфисой Васильевной.
— Ах, ты Боже мой… Вот спасение нет! — раздраженно заговорила жена. — Чего же ей надо было?
— Тебя спрашивала.
— Так!..
— Я сказал, что ты ушла гулять.
— За это большое спасибо! Я тебя поцелую, поди ко мне!..
И холодные бледные губы коснулись моего лица.
Я тотчас же постарался подставить его горячим лучам солнца!..
Сказать ли правду, я был в одно и тоже время и оскорблен и заинтересован этою красивою женщиной. Я мысленно бранился, называя ее неистовою анфискою и как будто наперекор мне ее яркий сияющий образ становился рядом с моей женою тусклой и бледной…
Сравнение было не в пользу последней.
III
Мало-помалу я усвоил себе привычку каждое после обеда уходить куда-нибудь вон из Ялты.
Очаровательные долины, окружавшие ее, прохладные горы, где так легко дышалось, идиллические татарские деревушки, затерявшиеся на их стремнинах и лицом к солнцу повернувшиеся своими окнами, — были уже милы мне по прежним прогулкам. Я уходил к ним, точно к старым друзьям, и забывался с ними и среди них ото всего, что так меня мучило в городе. Тут хоть час был да мой!
В самом деле! Для моего маленького счастья достаточно было только природы и одиночества. Когда за мною отходили назад последние дома Ялты и пустынная дорога, капризно извиваясь между орешниками и чинарами, ложилась впереди — я будто перерождался, быстро шагая по ней. Делалось весело, грудь дышала легче, все казалось светлее и ярче, невольно хотелось смеяться, петь. Я молодел, чувствовал себя сильнее. Тучи, там обволакивавшей меня отовсюду — как не бывало. Солнце грело и разгоняло туманы, в которых задыхалась и билась моя мысль. Тут и думалось шире, хотелось жить и жилось вовсю, может быть, именно, потому, что я знал, как недолго должно длиться это крошечное, убогое счастье.
Раз, как ясно я помню все это! — из одного, заслонившегося ото всего света черешневыми деревьями, айвами и виноградными сетками, домика — я возвращался вниз по довольно крутой дороге, пугая ящериц, гревшихся на изумрудных просветах солнечных лучей, пронизавших зеленую чащу… Мало-помалу я прибавлял шагу и, наконец, побежал ни с того, ни с сего. Просто хотелось подвигаться, даже устать немного. На повороте я наскочил на какую-то даму, за которою татарин вел двух лошадей. Одна, ее, была под богато расшитым седлом. Я, правду сказать, не обратил и внимание на эту встречу, даже не взглянул в лицо барыне, и прошел мимо. Верно, думал, кто-нибудь из ялтинских, а этого было уже достаточно, чтобы я и не старался узнать ее.
— Мосье Вардин! — послышалось за мною.
Я остановился и приподнял шляпу.
Анфиса Васильевна — это оказалась она — отбросила вуаль и засмеялась.
— Вот не ожидала от вас такой прыти! Совсем юноша! Что же вы не поклонились мне?
Странно, взгляд ее глаз был ласков, даже нежен.
— Не имею чести быть с вами знакомым.
— Вот что! Позвольте тогда представиться. Волкова!..
— Вардин! — попал ей в тон и я.
— И чудесно… Пойдемте вместе. Никак не думала я, чтобы вы способны были, бегать по горам…
— Почему же это?
— Вы так серьезны, солидны… Я иначе вас и не представляла себе как в виде монумента. Такой бука! Всегда хмурый, сосредоточенный, неразлучный с своим балконом. Мне даже приходило в голову, что Гончаров именно с вас писал Обломова. Впрочем, вы моложе. И притом вы — муж такой умной женщины, — чуть-чуть насмешливо подчеркнула она. Точно плетью ударила меня.
Я, должно быть, поморщился, потому что она засмеялась.
— Разумеется, умной женщины… при которой состоять немалая честь.
— А ваш муж умен! — серьезно спросил я ее.
— Зачем вам это? Он болен. Что за вопрос?
— Так. Потому что уж вы-то при больном должны были бы состоять. Хотя бы в качестве сестры милосердия. Или вас райские венцы вовсе не пленяют?
— Вопрос о мужьях вовсе не интересен, кажется.
— Точно так же, как и о женах, полагаю.
— Значит, можно изъять их из обращения? — насмешливо спросила она.
— Как вы выражаетесь, точно чиновник, — поморщился я. — Изъять!.. А знаете ли Анфиса Васильевна, о чем я хотел вас просить, между прочим?
— Например?
— Проходя под моим балконом, вам бы следовало потише говорить обо мне.
— А разве что-нибудь было сказано такое?
— Вы изволили смеяться с каким-то глуповатым и ушастым теленком надо мною, — наугад сказал я, и наверно не ошибся, потому что она вспыхнула.
— Разве вы слышали??
— Да.
— Это не хорошо!.. Подслушивать!
Она помолчала с минуту.
— Я только и сказала, что влюбленные мужья похожи на озадаченных индюков, — Волкова расхохоталась. — Это не к вам относилось.
— Разумеется, не ко мне, если вы говорили о своем полковнике. Вам его знать лучше.
— Еще бы мне не аттестовать вас так. Вы ни на кого не обращаете внимания. — Совсем уж некстати заговорила она, как будто сбитая с позиции.
— Потому, что не стоит.
— Никто не стоит
— Никто!..
— А я?
— И вы, Анфиса Васильевна, нисколько не лучше других. Так, знаете, разбитная барыня, по утвержденному образцу. Немного вульгарная даже. В провинции еще туда сюда. Ну, а в столице надо быть более изящной и сдержанной, — подчеркнул я.
— Однако вы откровенны!.. Ну, не злитесь. Так я, по-вашему, значит, такая же, как и все? — спросила она, немного помолчав.
— Да!.. Штампованная.
— Это еще что?
— Наши барыни, как новенькие пятиалтынные, выпущенные из монетного двора — одна в одну. Смешай в кучу, не разберешь.
— Ну, надо признаться, бывают и стертые… Например, счастливые жены влюбленных мужей.
— Бывают… И захватанные тоже…
— Это еще что?
— Монета, в разных руках перебывавшая.
— Вы кажется, хотите сказать мне дерзость.
— Помилуйте. Я достаточно оригинален, чтобы не иметь надобности подражать вам.
— Ну, будет, квиты!
И Волкова подала мне руку. Я в первый раз заметил, как мала и изящна была она. Анфиса Васильевна не надела почему-то перчаток сегодня.
— Догадайтесь же предложить мне свою. Ей Богу, вы невежа.
— Невежей быть гораздо удобнее.
— Почему?
— А хоть бы потому, что можно не идти под руку.
— Даже со мной?
— А вы что за исключение?
— Нет, знаете. Вы совсем не такой, как я думала. Вы любопытный тип. Я еще такой спокойной наглости ни в ком не встречала… А, может быть это даже и не наглость?.. Просто накипело на душе, человек и срывает злость где может. Вы мне гораздо больше нравитесь теперь; это, разумеется, вас нимало не интересует?
— Вы угадали.
— Ну, погодите, — поплатитесь за это! Хотя вашему напущенному равнодушию я не верю, вы притворяетесь! Вам, напротив, очень хотелось бы предложить руку такой хорошенькой женщине, как я.
— Не нахожу этого.
— Вы не находите меня хорошенькой?
— Нисколько. Судите сами — лоб у вас маленький, глаза как у калмычки, губы…
Но тут я посмотрел и запнулся… Полураскрытые, ярко пылавшие в эту минуту, над двойным рядом великолепных зубов, они были действительно прелестны. Я не знаю, как бы я кончил свою фразу, если бы Волкова, как раз в это мгновение не споткнулась и не упала мне на руки.
Я испугался даже, до того это было неожиданно.
— Ну, вот видите, как скверно, что вы не поддерживаете меня. Тут круто. Не Абдулке же предложить мне руку.
— И сердце, по здешнему обычаю?
— Ну если бы я в этом нуждалась, я бы выбрала не татарина.
— Значит кого-нибудь из этих телят, которыми вы окружены? Кстати — обстригли бы вы уши им. Уж очень торчат весело.
— Нет, я, если хотите, выбрала бы вас.
— Не советую.
— Почему.
— Напрасно. Я не гожусь; не похож на таких, да, по правде сказать, и не желаю быть похожим.
— Это-то и интересно. Однако, сколько глупостей мы наговорили! Ну, давайте, будем друзьями.
— С одним условием, если вы хотите искренно этого! — совершенно серьезно предложил я.
— С каким?
— Вы никогда не будете у нас бывать?
— Почему это?
— Потому, что моя жена не любит общества. Совсем не любит — понимаете?
Она зорко взглянула на меня, вспыхнула и потупилась.
— Абдулка — мы пешком вернемся в город. Вы можете ехать одни.
Когда вдали замер стук от копыт, Анфиса Васильевна, шедшая все молча, вдруг остановилась.
— Какой вы, однако, странный человек!..
— Чем это.
— Такой… Непонятный. Я совсем о вас иначе думала… Что же, этак лучше. И знаете, вы… красивый! — Она вдруг расхохоталась своей откровенности. — Да, положительно красивый, только вас рассмотреть надо… и чтобы понять — тоже вглядеться. А все-таки мне вас ужасно жалко. Что делает ваша жена?
— Что делает ваш муж?
— Лежите спит, кашляет, принимает лекарство, ворчит, молится, пишет и переписывает духовные завещания.
— Моя жена читает, думает и ходит. Своевременно ест, пьет и спит. Позвольте еще одно условие, Анфиса Васильевна.
— Какое?
— Я ни слова о вашем муже, но с тем, что вы ни слова о моей жене.
— А если я не согласна?
Тогда вы можете отправляться в Ялту одни… Мое почтение.
— Постойте, постойте… Смеркается, а вы меня оставляете…
— Принимайте мое условие тогда.
— Но это бесчестно… Я отослала лошадей!
— Ваше дело. Я не предлагал вам этого. Итак?
— Согласна… О чем же мы говорить станем?
— Хотя бы о вас.
— Ну, предмет не интересный! — кокетничала она.
— Совершенно верно, да ведь о чем-нибудь нужно же говорить?
— Говорите.
— Сколько вам лет?
— Двадцать три.
— Отлично… Сердце ваше свободно?
— Совершенно.
— Еще лучше… Мне тридцать, и я ни в кого не влюблен…
— А ваша жена?
— Условие!.. Прощайте, Анфиса Васильевна.
— Не буду, не буду… Что же из этого?
— Из этого следует, что судьба недаром свела нас здесь и удалила татарина Абдулку: мы должны влюбиться друг в друга… и чем скорее, тем лучше.
— Почему?
— Потому что иначе я могу раздумать.
— А что, ежели я вам нарву уши?
— Это будет оскорбление.
— Вполне заслуженное!
— А за оскорбление мстят… Женщинам — по особому кодексу.
— Так вот же вам!
И она, выхватив у меня руку, действительно исполнила свою угрозу.
— Вот вам.
И прежде чем она успела опомниться, я схватил ее и поцеловал.
— Как вы смели, — чуть не задохнулась она.
Я спокойно улыбался, глядя как она то краснела, то бледнела.
— Как вы себе могли позволить?..
— Вы были предупреждены! На что же вы претендуете? Да, полноте, ведь вы совсем и не злитесь даже…
Она, не отвечая ни слова, пошла вперед — я нарочно остановился… ее стройная фигура пропала за поворотом дорожки.
Я спокойно сел на камень…
— Мосье Вардин! — послышалось издали.
— Что вам угодно.
— Отчего вы не идете за мною?
— Потому что не хочу…
— Я вам позволяю… Темно становится…
— Я вашего позволение не спрашиваю и остаюсь здесь.
— Что же мне делать?..
— Вернуться назад, во-первых.
— А во-вторых? — и она опять показалась в нескольких шагах.
— А во-вторых, дать мне клятвенное обещание никогда не убегать от меня и не давать воли рукам.
— И вы тоже не позволите себе того, что вы только что сделали?
— Не ручаюсь.
— Ну, и я не ручаюсь, — смеялась она.
— Следовательно, нашего договора пункт второй: я нижеподписавшийся, дозволяю г-же Волковой давать волю рукам, за что обязуюсь всякий раз целовать ее в губы…
— Которые вы находите уродливыми.
— Учитель же бьет линейкой по рукам ученика. Разве это значит, что он должен находить их красивыми.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Поделом!.
