Read here

Муж и жена (Шеллер-Михайлов) — ДО

Александр Константинович Шеллер-Михайлов · 1884 · Free in the US

23,974 words · about 1 h 41 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1884 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Муж_и_жена_(Шеллер-Михайлов)/ДО&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Константинович Шеллер-Михайлов
Language
Russian
Published
1884
Length
23,974 words · about 1 h 41 min
Sections
14 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (14)
  1. I. about 6 min
  2. II. about 10 min
  3. III. about 11 min
  4. IV. about 9 min
  5. V. about 5 min
  6. VI. about 9 min
  7. VII. about 13 min
  8. VIII. about 7 min
  9. IX. about 17 min
  10. X. about 2 min
  11. XI. about 6 min
  12. XII. about 3 min
  13. XIII. about 1 min
  14. XIV. about 1 min

Continue:

I.

«Да оставитъ человѣкъ отца и матерь свою и прилѣпится къ женѣ своей и будутъ два плоть едина». Къ этимъ словамъ я должна была прислушиваться въ ту минуту, когда я навсегда соединялась съ Максимомъ. Но я ихъ не слыхала тогда. Я только недавно, прочла ихъ случайно, задумалась надъ ними. Только теперь я поняла ихъ глубокій смыслъ, только теперь я поняла, что все счастье супружеской жизни зависитъ отъ исполненія этой заповѣди, и что исполнить эту заповѣдь не могли ни Максимъ, ни я. Вотъ почему мы оба были несчастны. Впрочемъ, нѣтъ. Несчастна была только я, а онъ даже и не подозрѣвалъ о моемъ несчастіи…"

Часъ тому назадъ я прочиталъ эти строки въ тетради, исписанной мелкимъ почеркомъ моей жены.

Я прочиталъ ихъ совершенно случайно, отыскивая въ ея столѣ чистый конвертъ. Я прочелъ ихъ совершенно невольно, безъ задней мысли, безъ всякихъ подозрѣній.

Дочитавъ послѣднюю строку, я какъ-то безсмысленно положилъ тетрадь снова на старое мѣсто и хотѣлъ выйти изъ комнаты. Я дошелъ уже до дверей и, словно что-то внезапно вспомнивъ, опять вернулся назадъ, опять взялъ эту тетрадь и сталъ перелистывать ея страницы.

«Я не вдругъ поняла, что я не пара Максиму, что я не могу быть съ нимъ счастлива, — говорилось въ дневникѣ. — Онъ человѣкъ закаленный въ нуждѣ, нашедшій себѣ опредѣленное, полезное дѣло, а я вполнѣ дѣвочка, съ неопредѣлившимися стремленіями, съ какими-то смутными порывами.

Онъ цѣлый день занять своей практикой, посѣщеніемъ бѣдныхъ больныхъ, учеными изысканіями, а я — я цѣлый день остаюсь одна дома, не зная, что съ собою подѣлать. Выѣзжать въ общество одной, веселиться на балахъ, когда онѣ трудится и для пользы человѣчества, и для поддержанія своей семьи, — мнѣ стыдно. Играть роль благотворительницы, ѣздить по филантропическимъ комитетамъ — я не могу: онъ пріучилъ меня не вѣрить въ пользу нашей филантропіи, да мнѣ и неловко было бы тратить на благотворенія его деньги, добываемыя упорнымъ трудомъ и нужныя на болѣе полезныя его предпріятія. Я могла бы заняться домашнею работою, работой жены и хозяйки, но развѣ я могу это сдѣлать? У него есть мать, у него есть тетка. Эти добрыя и честныя старушки давно уже посвятили ему всю свою жизнь и дѣлаютъ все, что нужно дѣлать въ домѣ. Отнять у нихъ право на эти хлопоты и заботы, лишить ихъ значенія хозяекъ было бы съ моей стороны безсердечіемъ, — да я и не сумѣла бы исполнить все то, что исполняютъ онѣ. Меня не пріучили ни къ чему: я была барышней и только; теперь играю роль любовницы своего мужа, и не болѣе того. Да, я во жена, не хозяйка, а любовница своего мужа. Я живу у него на содержаніи и отплачиваю за это только тѣмъ, что позволяю ему ласкать себя въ то время, когда онъ свободенъ отъ занятій. Эти часы рѣдки. Иногда мнѣ даже кажется, что онъ могъ бы вовсе обойтись безъ этихъ ласкъ, такъ какъ онѣ уже не составляютъ для него необходимой потребности; онѣ, можетъ-быть, гораздо нужнѣе мнѣ, чѣмъ ему. И то сказать, я еще такъ молода, а онъ уже пожилъ, онъ уже почти отжилъ. Я чувствую иногда какое-то униженіе. Я краснѣю отъ стыда, когда порою я вхожу къ нему въ кабинетъ, обнимаю его, ласкаюсь къ нему, какъ ребенокъ, а онъ, цѣлуя меня нѣжно въ голову, говоритъ маѣ:

« — Ну, голубка, у меня еще есть спѣшная работа…

„Я ухожу смущенная, сконфуженная; я мѣшаю ему своею любовью… Впрочемъ, я всѣмъ мѣшаю въ этомъ домѣ, и если меня здѣсь не оскорбляютъ, такъ это только потому, что всѣ люди здѣсь безконечно добры. Вмѣшиваясь въ хозяйство, я мѣшаю его матери; принимаясь за шитье, я мѣшаю его теткѣ; начиная скучать, я безпокою и тревожу всѣхъ, потому что они но понимаютъ на моей тревоги, ни моей скуки и, любя меня, стараются доискаться причины моего недовольства жизнью, боятся за себя, полагая, что они сдѣлали какую-нибудь непріятность мнѣ… А я не могу успокоить ихъ, сказать имъ правду, сказать имъ, что я стрекоза въ муравьиномъ гнѣздѣ, что для нашего общаго счастья нужно одно: мнѣ нужно уйти отъ нихъ“,

Я сталъ вдумывался въ каждую фразу, перечитывалъ каждое слово. Я, кажется, хотѣлъ заучитъ все написанное наизусть, какъ старается школьникъ заучитъ трудный урокъ.

Въ комнатѣ послышались чьи-то шаги… и я поспѣшно сунулъ тетрадь въ столъ. Въ моей головѣ мелькнула мысль, что что идетъ жена.. Но я тотчасъ же горько усмѣхнулся, вспомнивъ, что моя жена не можетъ придти въ эту комнату теперь, что, можетъ-быть, она не придетъ сюда никогда.

— Отвѣть-съ будетъ? — раздался позади меня голосъ нашей горничной.

— Отвѣть? Что же я могу отвѣчать! — воскликнулъ я, не сознавая, что говорю.

— Такъ прикажете лакею идти? — спросила еще разъ горничная.

— Лакею? — пробормоталъ я, потирая лобъ и стараясь понять въ чемъ дѣло.

— Вы приказали ему ждать вашего письма, — пояснила горничная. — Онъ уже часа два ждетъ.

— А! да, да! — вспомнилъ я. — Сейчасъ, сейчасъ… Я искалъ конверта…

Я взялъ конвертъ, надписалъ адресъ, вложилъ написанное мною письмо и отдалъ его горничной.

Я никакъ не думалъ, что провелъ въ кабинетѣ моей жены такъ иного времени. Два часа! Мнѣ казалось, что его была одна минута, тяжелая, мучительная минута, въ теченіе которой я передумалъ обо всей нашей прошлой жизни. Да, эта тетрадь, какъ молнія, внезапно озаряла предо мною картину моего прошлаго, и я съ ужасомъ отступилъ предъ этою картиною. Я въ ней не узналъ копіи съ коей мирной, счастливой, спокойной семейной жизни. А между тѣмъ, это была вполнѣ вѣрная, вполнѣ правдивая копія съ этой жизни. Гдѣ же у меня были глаза прежде? Почему я не видалъ прежде того, что я угадалъ теперь? Отчего я не понималъ совершающейся въ моемъ домѣ драмы? И развѣ трудно было ее понять?

Вѣдь все совершившееся, все, о чемъ говорится въ запискахъ моей жены, было въ порядкѣ вещей, было неизбѣжно; если бы дѣла сложились иначе — это было бы чистою случайностью. Я долженъ былъ понять все это раньше. Но не понялъ, не считалъ нужнымъ понимать, наниматься этими мелочами жизни. Я, во что бы то ни стало, хотѣлъ быть счастливымъ; я хотѣлъ наслаждаться счастьемъ безъ думъ, безъ размышленій; я анализировалъ все постороннее мнѣ, судилъ обо всемъ не касавшемся нашей семейной жизни, являлся строгимъ критикомъ людскихъ отношеній и закрывалъ глаза только передъ тѣмъ, что совершалось у моего домашняго очага, закрывалъ ихъ такъ плотно, такъ упорно, что понадобились эти записки, чтобы я очнулся, чтобы я трезво взглянулъ на самого себя, на свое поведеніе. Конечно, все равно, самъ ли проснется человѣкъ, или его разбудятъ, но не все равно, въ какое время настанетъ пробужденіе. Иногда могутъ разбудить слишкомъ поздно. Это случилось и со мною: меня разбудили, быть-можетъ, слишкомъ поздно и хуже всего то, что я проснулся только для того, чтобы понять, что я почти убилъ любимое, дорогое мнѣ существо — свою жену. И съ какою чисто „мужскою“, чисто „докторскою“ тупостью, съ какою безсердечностью, съ какимъ отсутствіемъ всякой чуткости совершалъ я это дѣло! Я видѣлъ заплаканные глаза и говорилъ: „вѣрно нервы расходились“, „погода вліяетъ“. Я видѣлъ блѣдность лица и ораторствовалъ „о недостаткѣ моціона“, „о вредной привычкѣ женщинъ сидѣть дома“, „о пользѣ рюмки краснаго вина за столомъ“, „о необходимости сырой говядины“, „о женщинахъ, по своей винѣ страдающихъ малокровіемъ“, „объ узкихъ корсетахъ“. Я слышалъ первые припадки кашля и сердился на легкіе наряды, въ которыхъ такъ не трудно простудиться послѣ бала, послѣ театра. Скажу болѣе, я ощущалъ даже какое-то радостное чувство, замѣтивъ однажды, что у жены являются какіе-то новые капризы, что ея лицо получило какой-то особенный цвѣтъ, — и осторожно старался вывѣдать, не объ испытываемыхъ женою страданіяхъ, а о томъ, не готовитъ ли судьба для меня новой радости, не буду ли я отцомъ. А внутренняя жизнь жены? О, о ней я не подумалъ, не спросилъ ни разу! И что было спрашивать? Жену всѣ любятъ, мы обожаемъ другъ друга, она не терпитъ недостатковъ, она полная хозяйка въ домѣ. Чего же спрашивать о ея внутренней жизни? Это свѣтлый рай. И вотъ теперь я узнаю, что этотъ свѣтлый рай былъ мрачнымъ адомъ для моей жены.

Она подробно описала эту жизнь, и это описаніе является обвинительнымъ актомъ въ отношеніи ко мнѣ. Я ничего не стану, не могу отрицать изъ того, въ чемъ обвиняетъ меня этотъ документъ. Я просто, какъ подсудимый, только разсказу свою предшествовавшую жизнь, — разскажу ее, впрочемъ, не для того, чтобы получить прощеніе — тутъ дѣло не въ прощеніяхъ и наказаніяхъ — а для того, чтобы разсѣяться. Мнѣ тяжело молчать, мнѣ нужно говорить, разсказывать, бесѣдовать, иначе я сойду съ ума въ эти безсонныя, безмолвныя ночи, тишина которыхъ только изрѣдка прерывается хлопотами около постели моей жены, да рѣдкими вздохами моей матери и моей тетки, попеременно сидящихъ у постели больной. Сколько разъ пробовалъ я уговаривать старушекъ возложить на меня обязанность сидѣлки, но онѣ постоянно замѣчали мнѣ:

— Полно, голубчикъ, кому же и ходить за нею, какъ не намъ!.. Душу бы за нее отдали!..

Да, онѣ не лгутъ: онѣ, добрыя, простыя созданія, отдали бы за нее душу. Я боялся, что женѣ тяжело слышать, какъ иногда вырываются у нихъ изъ груди тяжелые, невольные вздохи, и спросилъ, не хочетъ ли она, чтобы у ея постели сидѣлъ кто-нибудь изъ прислуги, изъ ея родни, изъ постороннихъ.

— Нѣтъ, мой другъ, онѣ такія добрыя, онѣ такъ ухаживаютъ за мной! — говоритъ она. — И я такъ люблю ихъ.

И она не лжетъ. Да, мы всѣ любимъ другъ друга и, между тѣмъ, мы убили ее.

II.

Мой отецъ, Иванъ Дмитріевичъ Гридинъ, былъ жалкій, бѣдный чиновникъ, удаленный новымъ начальникомъ со службы за какую-то невѣрно переписанную бумагу. Впрочемъ, его сослуживцы говорили, что невѣрно переписанная бумага была тутъ ни при чемъ и что главною причиною отставки была „звѣроподобная“ физіономія моего отца, не нравившаяся вообще никому и еще болѣе не понравившаяся его новому начальнику. Отецъ же, когда онъ бывалъ пьянъ, а онъ пилъ постоянно послѣ отставки, говорилъ, что онъ „пострадалъ за честность“. Людскіе взгляды даже на самыя микроскопическія явленія всегда бываютъ различны, и я не берусь рѣшить, который изъ этихъ трехъ мотивовъ выдалъ отставку моего отца, такъ какъ это для меня не имѣетъ ровно никакого значенія.

Я помню только одно, что вслѣдствіе этой отставки мы остались почти нищими и имѣли несчастіе ежедневно слышать, съ бушевалъ отецъ, угрожая избить до полусмерти меня, моихъ двухъ младшихъ братьевъ и мою маленькую сестренку.

— Нарожала! — кричалъ онъ нашей матери, точно она была единственной виновницей нашего существованія.

Въ эти минуты нашимъ ангеломъ-хранителемъ являлась наша мать.

Это была простая, худенькая, рано состарившаяся женщина, неспособная обидѣть и мухи, боявшаяся домовыхъ, трехъ свѣчей на столѣ, просыпанной за обѣдомъ соли, воющей подъ окномъ собаки, черной кошки, перебѣжавшей дорогу, писавшая мѣломъ кресты наканунѣ „Крещенья“, но позабывавшая всѣ ужасы, когда дѣло шло о защитѣ дѣтей. У нея являлся громкій голосъ, у нея являлась сила, у нея являлось геройское мужество, когда нужно было стать грудью за насъ. И сколько разъ приходилось ей быть героиней.

Люди, хорошо знавшіе ее, говорили, что „Марья Петровна недалекая женщина“, — говорили такъ, главнымъ образовъ, потому, что она не умѣла смолоду прибрать къ рукамъ мужа, потому нее она не умѣла пролѣзать въ дома разныхъ благодѣтелей, потому что она не умѣла обсуждать чужихъ дѣлъ и говорила, слушая исторіи про ближнихъ:

— Богъ съ ними! не намъ другихъ судить!

Дѣйствительно, ея умъ не принадлежалъ къ числу сильныхъ практическихъ умовъ: она не умѣла „извернуться“ въ тяжелыя минуты, она не могла сразу сообразитъ, какъ выгоднѣе поступить въ томъ или другомъ случаѣ, она была неспособна изобрѣтать средства для своего спасенія подобно тому маленькому еврею, которому его отецъ далъ „злотый“, приказавъ прокормиться въ теченіе дня и вечеромъ принести „злотый“ обратно. Но когда нужно было спасти насъ отъ голода — мать спасала. Когда нужно было опредѣлить меня въ гимназію — мать опредѣлила. Это явленіе довольно трудно понять, но это было такъ; умъ этой женщины просыпался, когда, ей нужно было являться въ роли матери.

Почему сошлась сна съ моимъ отцомъ — я не могу опредѣлить вполнѣ ясно. Вообще въ заключенія большей части супружескихъ союзовъ трудно найти какой-нибудь здравый смыслъ, какія-нибудь логическія основанія. Люди, къ сожалѣнію, слишкомъ легко относятся къ этому важному шагу въ жизни. Быть-можетъ, отецъ разжалобилъ мать тѣмъ, что былъ одинокимъ безроднымъ бобылемъ, толковавшимъ довольно пространно и чувствительно съ семинарскимъ краснорѣчіемъ о „казняхъ враговъ“, о „гоненіи“ со стороны начальства», о «превратностяхъ судьбы», превратившихъ его имъ безшабашнаго бурсака въ мелкаго чиновника. Быть-можетъ, ее увлекла его артистическая натура: отецъ любилъ рисовать и изображать масляными красками какія-то мрачныя убійства, говоря, что это сцены изъ «Отелло», изъ «Гамлета», хотя герои этихъ сценъ выходили у него постоянно съ очень черными лицами, съ очень длинными руками, съ неизмѣнно косыми, вытаращенными глазами, и Шекспиръ, вѣроятно, не узналъ бы въ нихъ созданныхъ имъ образовъ; отецъ иногда любилъ принимать участіе въ любительскихъ спектакляхъ, изображая постоянно героевъ съ звѣрскими инстинктами и пламенными страстями, при чемъ онъ считалъ необходимымъ размахивать руками и не говорить, а рычать нечеловѣческимъ голосомъ; отецъ очень часто, подыгрывая на гитарѣ, пѣвалъ мрачнымъ носовымъ тономъ о томъ, какъ «дубъ, одинъ, одинъ бѣдняжечка» растетъ «на гладкой высотѣ», или какъ «подъ вечеръ осени ненастной» дѣва несла «плодъ несчастной любви». Быть-можетъ, мать сошлась съ нимъ просто потому, что онъ первый сказалъ ей, одинокой, бѣдной швеѣ, страстное: «я тебя люблю». Какъ бы то ни было, но мать полюбила его и вышла за него замужъ, несмотря на всѣ возраженія его сестры, Дарьи Дмитріевны Черепниной. Дарья Дмитріевна, женщина серьезная, рѣзкая и не стѣснявшаяся говорить людямъ въ глаза правду, безъ церемоніи сказала молодой невѣстѣ, что она лѣзетъ сама въ петлю.

— Да вы съ ума сошли, что идете за моего брата, — говорила она. — Онъ и самъ погибнетъ, и васъ погубитъ.

— Я его люблю! — отвѣчала застѣнчиво невѣста.

— Есть кого любить! Много такихъ-то подъ заборами умираетъ.

Невѣста простодушно передала эти слова своему жениху и онъ, «гонимый всѣми», устроилъ бурную сцену своей сестрѣ, вслѣдствіе чего произошелъ полный разрывъ между братомъ и сестрой. Послѣ разрыва съ сестрою, брать поторопился свадьбою, и ни онъ, ни его жена не дѣлали никакихъ попытокъ для встрѣчи или сближенія съ Дарьей Дмитріевной. Мужъ разсказывалъ разные ужасы о «властолюбіи этой безсердечной женщины»; простодушная жена вѣрила ему на-слово и составила себѣ понятіе объ этой женщинѣ, какъ о воплощеніи какой-то ужасающей суровости и холодности.

Когда мы, дѣти, слишкомъ сильно шалили, отецъ говорилъ:

— Васъ бы къ теткѣ Дарьѣ отправить. Она бы васъ вышколила.

И миѳическая тетка дѣлалась для насъ пугаломъ.

Но судьба привела насъ къ сближенію съ ней, когда отецъ потерялъ свое мѣсто и началъ пить безъ просыпу.

Я помню тотъ день, когда мать пошла со мною, чтобы просить одну важную особу о моемъ опредѣленіи въ гимназію. Покровительство этой особы было нашею послѣднею надеждой. Мать всю дорогу шептала какія-то молитвы, поминала царя Давида съ его кротостью, крестилась на каждомъ перекресткѣ, твердила имена Козьмы и Демьяна безсребренниковъ и повторяла мнѣ:

— Молись, Максимушка, молись, голубчикъ!

Она была сама на себя не похожа, когда она входила въ богатыя комнаты важной особы.

— Вы бы его лучше ремеслу какому-нибудь учиться отдали, — посовѣтовала особа, окинувъ глазами наши убогіе наряды и, вѣроятно, замѣтивъ на моемъ сапогѣ ту предательскую дырку, съ которой я все время не спускалъ глазъ.

— Забьютъ, забьютъ его тамъ, ваше превосходительство. Я вѣдь знаю эту жизнь, — произнесла мать. — А онъ сынъ, сынъ мнѣ!

— Да, а въ гимназіи онъ все равно не кончитъ курса, — совершенно основательно сообразила особа: — вамъ его содержать будетъ трудно, да и ему учиться будетъ неудобно. Вы, вѣроятно, тѣсно живете.

— Да я на улицѣ жить буду, только бы ему не мѣшать, — воскликнула мать. — Я лучше по-міру пойду, только бы онъ учился.

— Но я… я, право, не могу принять его на казенный счетъ, — затруднялась особа.

— Будьте отцомъ роднымъ, ваше превосходительство, — плакала мать.

— Эхъ, какія вы, право! — начинала сердиться особа. — Говорятъ вамъ, это невозможно!

— Ну, ради самого Создателя! Ради…

Особа уже окончательно разсердилась на навязчивость моей матери.

— Меня ждутъ-съ другіе просители! — рѣзко проговорило его превосходительство.

— Батюшка, для матери! — простонала мать и хотѣла, словить руку особы.

Генералъ быстро пошелъ прочь.

— Да сжальтесь же! Вѣдь есть же и у васъ дѣти! — простонала мать и рухнулась на полъ.

Ее кое-какъ привели въ чувство и вывели на улицу. Она не могла понять, что она требовала невозможнаго.

— Да нѣтъ, нѣтъ, голубчикъ ты мой, не погубятъ они тебя! — рыдала она. — Не дамъ я погубить тебя! Пойдемъ къ теткѣ Дарьѣ, пойдемъ, въ ногахъ у нея выкланяюсь, а тебя опредѣлю…

Я вытаращилъ свои глазенки и съ недоумѣніемъ смотрѣлъ на мать. Мнѣ казалось, что я ослышался. Я зналъ, что моя тетка имѣла кое-какое состояніе, доставшееся ей послѣ смерти ея мужа. Я слышалъ, что она была женщина нѣсколько образованная, съ твердымъ характеромъ, очень самолюбивая и недовѣрчивая. Всѣ эти качества ея характера выработались въ тяжелой школѣ: она провела молодость въ гувернанткахъ третьяго сорта. Когда-то она была дружна съ отцомъ, она помогла ему подняться на ноги, то-есть окончить ученье въ бурсѣ. Потомъ она настаивала, чтобы онъ шелъ въ университетъ, но отецъ влюбился въ мою матъ и женился на ней. Съ этого времени, братъ и сестра перестали видѣться. Сестра, слыша, какъ плохо идутъ дѣла отца, стала обвинять мою мать за то, что та не умѣла «поддержать» мужа. Мать очень хорошо знала, какія чувства питаетъ къ ней Дарья Дмитріевна, и боялась даже попадаться на дорогѣ этой женщинѣ. Теперь же она шла къ ней въ домъ, — шла, вполнѣ зная, какъ могутъ ее встрѣтить въ этомъ домѣ.

Когда мы переступили порогъ гостиной Дарьи Дмитріевны, матушка, блѣдная и похолодѣвшая отъ страху, но полная рѣшимости, робко и тихо перекрестилась. Дарья Дмитріевна вышла къ намъ изъ другой комнаты. Это была коренастая, невысокая женщина въ большомъ чепцѣ, шумѣвшая на ходу крѣпко накрахмаленной юбкой и сурово сдвигавшая брови.

— Съ братомъ случилось что-нибудь? — быстро и отрывисто спросила она, и въ ея голосѣ послышалось худо скрытое волненіе.

— Нѣтъ, Ваня, слава Богу, — начала матушка.

— Слава Богу, слава Богу! — грубо и скороговоркой передразнила ее Дарья Дмитріевна и еще болѣе нахмурила брови. — Загубили человѣка, да теперь и поете: «славу Богу!»

— Ну, за это меня Богъ накажетъ, а не людямъ судить, — тихо замѣтила матушка. — Я къ вамъ за милостыней пришла.

— А! милостыню сбирать начали! — ѣдко замѣтила Дарья Дмитріевна.

— Не сбирала еще, а вотъ у васъ просить хочу, — продолжала матушка.

— Ну, я нищимъ не подаю! Руки есть, такъ пусть работаютъ!

— Какія руки-то? Что онъ можетъ работать? — указала матушка на меня. — Выучить прежде надо.

— Ну, и учите! — пробормотала Дарья Дмитріевна, отвернувшись въ сторону.

— Я и пришла просить… помогите, — кротко промолвила матушка.

— То-то: помогите! — тетка вздернула голову и взглянула на меня зоркими и суровыми глазами.

Я стоялъ, угрюмо потупивъ голову и недружелюбно смотря исподлобья на нее.

— Ишь, волчонкомъ какимъ смотритъ! — проговорила Дарья Дмитріевна, и по ея лицу скользнуло что-то въ родѣ улыбки.

— Онъ робокъ… въ первый разъ васъ видитъ, — начала боязливо мать оправдывать меня.

— Глупости! — перебила ее сквозь зубы тетка. — Въ меня, потому такъ и смотритъ…

Она взяла меня за подбородокъ широкою, почти мужской рукою и грубо вздернула мою голову кверху.

— Ты учиться-то будешь? Или такъ на вѣтеръ за тебя деньги будутъ бросать? — спросила она меня. — А?

— Буду учиться, — хмуро отвѣтилъ я и движеніемъ головы упрямо освободилъ свой подбородокъ изъ ея руки.

— Что, не любишь этого? — усмѣхнулась она. — Ужъ счастье ваше, что онъ въ меня, — обратилась она къ матери. — Отдавайте, буду платить…

Мать стала изливаться въ благодарностяхъ.

— Ну, ну, нечего миндальничать! — перебила ее тетка. — Сапоги-то, сапоги у него какіе, вы взгляните!

Мать растерялась и не знала, что сказать; она давно уже знала, какіе у меня сапоги.

— Что-жъ, вы его въ этой амуниціи въ гимназію-то поведете, что ли? — спросила Дарья Дмитріевна.

— Ужъ гдѣ же… — вздохнула мать.

— Ну, такъ и договаривали бы, чего у него недостаетъ. Тоже не на посмѣшище школьникамъ его вести будетъ надо…

— Добрая вы, добрая женщина! — заплакала мать.

— Оно и видно, что доброй вы меня считали: въ десять лѣтъ жъ первый разъ пришли! — сурово произнесла Дарья Дмитріевна и отвернулась.

— Да вѣдь все равно, не стали бы вы вѣрить, что я изъ расположенія къ вамъ хожу въ вашъ домъ; за деньгами, думали бы, — проговорила мать.

— А вотъ, пришли же.

— Не для себя, — послышался тихій отвѣтъ.

— Не для себя! Вотъ и видно, какою доброю вы меня считаете, — рѣзко пробормотала тетка и обернулась ко мнѣ: — Ты, волчонокъ, оставайся здѣсь. Пойдемъ сапоги покупать, обмундировываться… Бѣлье есть? — отрывисто обратилась она въ моей матери.

Мать только русой махнула.

Черезъ полчаса я шелъ съ теткой на рынокъ. Мнѣ пришлось почти бѣжать за нею, такъ сакъ она маршировала по-солдатски, крупными, твердыми шагами. Я долженъ былъ не только бѣжать за нею, но и слушать ее, потому что она говорила безъ умолку, отрывисто, рѣзко.

— У тебя честная мать, вотъ и будь такимъ, какъ она, — говорила она, не глядя на меня и точно рубя что-то топоромъ: — никому не жаловалась, ни къ кому не таскалась съ протянутой рукой, а жилось-то не сладко. Ой, ой, ой, какъ не сладко! Она вонъ жиденькая, худенькая, плачетъ, такъ ты думаешь, что у нея и силъ нѣтъ. Неправда! Тоже такую-то жизнь вынести, да въ чужіе дома не идти со своимъ горемъ, на это нужна сила… Тоже твоего отца я знаю: крикунъ, буянъ, дикобразъ, а что онъ, на дѣлѣ — тряпка, его поддерживать было надо, отъ перваго горя пить начиналъ. Съ другой женой онъ давно бы ужъ спился съ круга или взяточникомъ сдѣлался бы, да подъ судъ попался бы. А она его десять лѣтъ спасала. Я отговаривала его жениться, потому ее было жаль. Мало знала я ее, а жаль было. Его-то я знала. Знала, что онъ все равно въ университетъ не пойдетъ и такъ свою жизнь загубитъ у женской юбки. Думала только, лучше пусть на какой-нибудь богатой дурѣ-купчихѣ женятся, хоть безъ нужды жить будетъ. Зло меня брало, когда твоя матъ не послушалась и пошла за него; «петлю, говорю, надѣваете», — а она: «я его люблю». Ну, вотъ я помучилась за любовь… И ужъ какъ же высохла-то, старуха-старухой стала, лица на ней нѣтъ! А что за женщина была!

— А развѣ вамъ ее жаль? — сквозь зубы спросилъ я, исподлобья взглянувъ на тетку.

— Что-жъ ты не сказалъ: сапожную лавку прошли, а ты молчишь! — сердито проговорила она вмѣсто отвѣта на мой вопросъ и шумно высморкалась.

Минуть черезъ десять, мы маршировали дальше. Тетка въ эти десять минутъ уже успѣла назвать купца, торговавшаго сапогами, и христопродавцемъ, и Каиномъ, и Іудой, и мошенникомъ, нисколько не стѣсняясь въ выборѣ эпитетовъ.

— Ты у меня смотри, учись, не то дуракомъ вырастешь, — продолжала она говорить мнѣ. — А дураковъ-то и безъ тебя непочатой уголъ. По-моему, лучше подлецъ, чѣмъ дуракъ. Съ подлецомъ хоть остерегаешься, а дурака не боятся, онъ же и себя, и другихъ губитъ. Мать вотъ твоя была не умна. На путь истины ее некому было въ дѣтствѣ наставить. Я ее такъ и считала пустой дѣвчонкой. Рукой на нее махнула. Пусть гибнетъ, если сама петлю на себя надѣла. Но годы-то ее умудрили. Человѣкъ изъ нея вышелъ. А какъ вышелъ? Ночей не спала, спину весь вѣкъ гнула надъ работой, со слезами каждый кусокъ хлѣба ѣла. Наука-то дорого обошлась. А вотъ, если учиться будешь, если умомъ съ дѣтства запасешься, такъ легче будетъ сдѣлаться человѣкомъ. И себя не загубишь, и другимъ пользу принесешь. Тоже мать на старости лѣтъ отдохнетъ подъ твоимъ крыломъ, горе старое забудетъ, станетъ судьбу свою благословлять, пойметъ, что недаромъ умудрялъ ее опытъ.

— Значитъ, вы ее любите, маму-то? — спросилъ я опять, болѣе пристально взглянувъ на тетку.

— Ты себѣ-то подъ ноги смотри, себѣ! — проговорила она, взглянувъ въ сторону влажными глазами. — Какое тебѣ до другихъ дѣло!.. Вотъ за бѣльемъ нужно зайти сюда, — круто перемѣнила она разговоръ.

Черезъ нѣсколько минутъ мы снова шли, и снова тетка наставляла меня на путь истины. Посторонніе люди могли подумать, что она сильно журить меня за что-то, и, можетъ-быть, удивились бы моей безчувственности, такъ какъ подъ звуки этихъ суровыхъ рѣчей, выбиваемыхъ, какъ маршъ на барабань, я становился все веселѣе и веселѣе. Я начиналъ любить эту женщину, про которую потомъ говаривала моя мать:

— Языкъ-то у нея, какъ бритва, а сердце золотое.

III.

Терпѣть и молчать, считать свою избу съ краю, не соваться въ чужой монастырь со своимъ уставомъ, признавать, что весь свѣтъ не переучишь, не исправлять горбатаго, котораго одна могила исправитъ, думать, что и всѣ-то мы «хороши», «ой, какъ хороши!» быть увѣренной, что на томъ свѣтѣ «всѣмъ Господь воздастъ по дѣламъ ихъ» и что «Онъ одинъ всѣхъ насъ судья», это были правила моей матери.

«Оборвать человѣка», «рѣзать всю правду-матку», «выводить подлеца на свѣжую воду», «ткнуть дурака носомъ, куда слѣдуетъ», «вывести мошенника за ушко, да на солнышко», это все было правиломъ моей тетки.

Обѣ эти женщины, столь различныя по характерамъ, каждая по-своему, умѣли бороться съ жизнью, умѣли честно пройти свой путь.

Когда онѣ сошлись послѣ десятилѣтней холодности, даже враждебности, можно было думать, что онѣ никогда не уживутся вмѣстѣ, а между тѣмъ, уже черезъ три, черезъ четыре мѣсяца не было дня, когда бы онѣ не сходились вмѣстѣ. Черезъ годъ умеръ мой отецъ, и тетушка настояла, чтобы моя мать перебралась съ нами къ ней въ домъ, и въ этомъ домѣ прошли самые счастливые годы моего дѣтства, моей ранней юности.

Тетка была не бѣдна, но и не богата. Она должна была разсчитывать каждый грошъ, чтобы воспитать меня, моихъ братьевъ и мою сестру. Но она ничего не жалѣла для насъ, и я увѣренъ, что она снова принялась бы за неблагодарный трудъ мелкой учительницы, если бы это было нужно для поддержанія насъ. Моя мать сознавала, что содержать насъ не легко, и помогала Дарьѣ Дмитріевнѣ, чѣмъ могла: она была въ домѣ и экономкой, и кухаркой, и швеей.

— Да полноте вы работать, наработались ужъ довольно, — ворчала нерѣдко Дарья Дмитріевна. — Ишь, спина-то какая горбатая стала!

— Оставьте меня! Довольно и того, что на вашу шею сѣли, — отвѣчала грустно моя мать. — Безъ насъ жили бы въ свое удовольствіе!

— Да я вамъ жаловалась, что ли, что мнѣ тяжело? — сердилась Дарья Дмитріевна.

— Не жаловались, а сама я знаю.

— Ничего вы не знаете, а просто неуживчивый вы человѣкъ, фанаберія у васъ. Ужъ поссоримся мы когда-нибудь.

— Вы думаете? — спрашивала мать, поднимая на нее свои добрые глаза.

— Ишь голубкой какой смотритъ, — уже улыбалась тетка: — никто и не подумаетъ, что она у меня на шеѣ сидятъ, да кровь мою высасываетъ.

Мать съ улыбкой качала головой, а Дарья Дмитріева толкала кого-нибудь изъ насъ къ матери и говорила:

— Цѣлуйте руки-то у матери, вонъ она весь вѣкъ не складываетъ ихъ ради васъ!

Сама Дарья Дмитріевна никогда не нѣжничала, и когда мы, дѣти, бросались къ ней на шею я покрывали ея шершавое лицо поцѣлуями, она говорила, упорно отбиваясь отъ насъ:

— Ну, ну, пошли прочь, лизунчики!

Только разъ тайкомъ, изъ-за угла видѣлъ я, какъ она припала головой къ одному изъ насъ, это было въ то время, когда умерла моя сестра. Дарья Дмитріевна прошла въ комнату, гдѣ лежала на столѣ сестра, остановилась въ слезахъ около маленькаго холоднаго трупа и тихо прильнула губами къ холодному лбу моей бѣдной сестренки. Она такъ долго не поднимала головы, что мнѣ показалось, что съ ней сдѣлалось дурно. Когда она подняла голову, я увидалъ, что ея глаза были полны слезъ. Она молча, заботливо отерла лицо покойницы, смоченное ея слезами, и тихо вышла изъ комнаты. На другой же день, когда хоронили мою сестру, Дарья Дмитріевна не плакала, утѣшала мою мать и была по обыкновенію холодна и сдержанна. Эта выработка характера была, вѣроятно, слѣдствіемъ долгаго пребыванія въ молодости въ чужихъ домахъ, среди чужихъ людей, которымъ «нѣтъ дѣла до нашего горя и до нашихъ радостей»; эта выработка была слѣдствіемъ долголѣтнихъ занятій съ чужими дѣтьми-учениками, при которыхъ нужно было скрывать свои личныя невзгоды, волненія и тревоги; эта выработка была слѣдствіемъ тяжелой брачной жизни, среди грубой и дикой купеческой семьи, пилившей свою новую родственницу изъ «учительшъ», съ самодуромъ-мужемъ, ломавшимся долгое время надъ женою и только исподволь, черезъ долгіе годы, подчинившимся окончательно ея твердому характеру.

Подъ вліяніемъ этихъ двухъ женщинъ выросъ я.

Смотря на мать, я рано началъ чувствовать, какъ много несчастій приходится переживать людяхъ. Слушая тетку, я рано началъ сознавать, какъ много на свѣтѣ дурныхъ и глупыхъ «людишекъ», тетка иначе не называла людей. Раньше всего я понялъ необходимость труда и уже на пятнадцатомъ году давалъ уроки, переписывалъ бумаги, чтобы облегчить трудъ этихъ двухъ женщинъ, платить за себя къ гимназію, одѣвать себя. Дѣтства, съ его безшабашнымъ весельемъ, съ его беззаботною рѣзвостью, съ его вѣтреными промахами, у меня не было: одиннадцати лѣтній мальчуганъ, я былъ уже «старшимъ мужчиной» въ домѣ, я уже присутствовалъ на всѣхъ совѣщаніяхъ матери и тетки, я уже несъ въ своей душѣ «всѣ заботы жизни». Это наложило на мою душу особую печать: я не умѣлъ увлекаться весельемъ, дурачествами, шалостями и сторонился отъ тѣхъ кружковъ, гдѣ дѣти, счастливыя дѣти, были вполнѣ дѣтьми. Быть-можетъ, такая жизнь преждевременно убила бы и мое физическое здоровье, если бы я не былъ работникомъ въ домѣ: принести воды, наколоть дровъ, сходить рано утромъ на базаръ, вбить дома, гдѣ надо, гвозди, построгать и попилить, если въ этомъ встрѣчалась необходимость, все это входило въ кругъ моихъ обязанностей и содѣйствовало развитію моихъ физическихъ силъ. Я былъ рослый, крѣпкій и здоровый юноша, съ загорѣлымъ лицомъ, съ густымъ румянцемъ на смуглыхъ щекахъ, съ большими мозолистыми руками.

Окончивъ ученье въ гимназіи, я поступилъ въ медицинскую академію въ Петербургѣ и жилъ здѣсь одинъ, безъ семьи, не прося помощи у тетки и матери, которымъ приходилось возиться съ моими братьями. Одинъ изъ братьевъ былъ вѣчно больнымъ, вѣчно требовавшимъ расходовъ на докторовъ и лѣкарства ребенкомъ, другой плохо подвигался впередъ въ гимназіи, не имѣя особенно блестящихъ способностей.

Годы студенчества были трудными годами моей жизни. Я былъ немного дикъ, я сторонился отъ людей, какъ человѣкъ, видѣвшій отъ нихъ не мало горя. Посторонніе люди, въ сущности, не дали мнѣ ничего: иногда они дорожили мной, ухаживали за мной, но это дѣлалось только потому, что я хорошо дѣлалъ каждое дѣло, и они наваливали на меня работу за троихъ и, видя мою застѣнчивость, платили меньше мнѣ, чѣмъ самымъ плохимъ работникамъ.

Товарищи не могли завлечь меня въ свои кружки, гдѣ вино, молодая веселость, юношескій развратецъ отталкивали меня, пугали меня. Каждая невинная пирушка казалась мнѣ «пиромъ во время чумы»; въ каждомъ взрывѣ молодого смѣха я слышалъ горькія слова: «après bous le déluge!» мнѣ, казалось, что все это юношество слишкомъ легко смотритъ на жизнь, считаетъ ее «пустою и глупою шуткой». Не знавъ дѣтства, я, можетъ-быть, не узналъ бы и юности, если бы мнѣ, въ эти дни увлеченія нѣкоторыми стихотвореніями Пушкина, Лермонтова и, главнымъ образомъ, Некрасова не пришлось встрѣтиться съ кружкомъ юношей, гдѣ слышалось броженіе молодости, гдѣ кипѣла молодая кровь, но не при толкахъ о театрѣ Берга, не при разсказахъ о любовныхъ похожденіяхъ, не при сборахъ на юношескій кутежъ. Въ этомъ кружкѣ горѣло юношеское пламя, но это не было пламя веселья. Я всецѣло отдался этому кружку. Здѣсь было у меня во время студенческой жизни пять-шесть горячо любимыхъ друзей, но эти люди, «волнуясь и скорбя», блеснули въ моей жизни какими-то яркими метеорами и исчезли… куда? какъ? — что кому до этого теперь за дѣло! Это было такъ давно! Довольно сказать, что они пробудили во мнѣ страстность молодости, что воспоминанія о нихъ и до сихъ поръ растравляютъ во мнѣ старыя, ноющія раны, и что порою я жалѣю, что случай, рано задувшій огонекъ ихъ жизни, пощадилъ меня и не далъ мнѣ возможности сгорѣть разомъ, а не истлѣвать медленно, свѣтя грошовымъ свѣтомъ своимъ ближнимъ. Искренно и честно, кромѣ этихъ людей, не сходился со мною никто, потому что меня считали гордецомъ, упрямцемъ, грубіяномъ и вообще «озлобленнымъ и скучнымъ человѣкомъ». Я не встрѣтилъ. кромѣ ихъ, ни одного человѣка, который понялъ бы, что я не гордецъ, не упрямецъ, не грубіянъ, а просто довольно здоровая и прямая, нѣсколько мѣщанская натура, пробившая себѣ дорогу безъ всякой посторонней помощи и смотрящая серьезно на задачи жизни. Нѣкоторые товарищи, сошедшіеся со мною позже, не взлюбили меня за то, что я, быть-можетъ, рѣзко и сурово, но всегда честно и искренно обрывалъ ихъ безконечныя мечты и ихъ воздушные замки, указывая имъ на болѣе практическіе, на болѣе вѣрные пути и цѣли. Я говорилъ имъ:

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…