Read here

ПСС 1905 (ДО)

Александр Константинович Шеллер-Михайлов · 1882 · Free in the US

173,899 words · about 12 h 11 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1882 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Голь_(Шеллер-Михайлов)/ПСС_1905_(ДО)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Константинович Шеллер-Михайлов
Language
Russian
Published
1882
Length
173,899 words · about 12 h 11 min
Sections
32 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (32)
  1. Front matter about 15 min
  2. II. about 11 min
  3. III. about 15 min
  4. IV. about 20 min
  5. V. about 21 min
  6. I. about 25 min
  7. II. about 22 min
  8. III. about 25 min
  9. IV. about 20 min
  10. V. about 13 min
  11. I. about 24 min
  12. II. about 26 min
  13. III. about 32 min
  14. IV. about 29 min
  15. V. about 22 min
  16. VI. about 26 min
  17. I. about 29 min
  18. II. about 25 min
  19. III. about 22 min
  20. IV. about 18 min
  21. V. about 36 min
  22. I. about 32 min
  23. II. about 27 min
  24. III. about 30 min
  25. IV. about 17 min
  26. V. about 31 min
  27. VI. about 10 min
  28. I. about 19 min
  29. II. about 23 min
  30. III. about 12 min
  31. IV. about 26 min
  32. V. about 29 min

Continue:

Front matter

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ

СОЧИНЕНІЙ

А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.

II.

На противоположной сторонѣ улицы, въ томъ мѣстѣ около стараго забора, куда сваливали спасаемыя вещи, на грудѣ перинъ и подушекъ среди разнаго кухоннаго хлама и домашней рухляди, сидѣлъ, скорчившись отъ холода, ребенокъ. Это былъ семилѣтній мальчикъ. На немъ была надѣта только сорочка, какія носятъ дѣвочки, съ короткими рукавчиками, съ открытымъ воротомъ. Онъ не плакалъ, но сжимался отъ страха и холода, расширенными глазами смотря на горящіе дома, на толкотню народа. Нѣсколько минутъ тому назадъ сестра подняла его съ постели и передала матери, та опять передала его кому-то, его протащили сквозь дымъ за улицу, опустили на груду перинъ у забора и, сказавъ: «сиди!» — ушли прочь. Съ нимъ поступили, какъ съ вещью. Все это было похоже на страшный сонъ; мальчикъ, казалось, не могъ никакъ очнуться отъ этого сна.

Онъ не помнилъ, долго ли онъ просидѣлъ такъ, прежде чѣмъ его замѣтили какія-то двѣ женщины, едва не навалившія на него груду разнаго тряпья.

— Митревна, да вѣдь это Митя Орлихинскій! — воскликнула одна изъ нихъ. — Смотри-ка, смотри, въ одной рубашоночкѣ, голубчикъ! Орлиха-то совсѣмъ, видно, голову потеряла: о коровѣ воетъ, а сынъ въ одной рубашонкѣ на холоду, какъ чурка, валяется!

— Потеряешь голову, какъ послѣднее добро горитъ, — отвѣтила другая женщина. — Только продохнули немного и, на-поди, всего опять рѣшились! Домъ-то, Кузьминична, сама, чай, знаешь, еще Пахомову заложенъ, а теперь и долгъ на шеѣ, и дома нѣтъ.

— А Анна-то Андреевна куда дѣвалась? Ее бы отыскать, — сказала Кузьминична.

— Дѣдку повела! Приключилось съ нимъ что-то, съ испугу, — отвѣчала Митревна. — Сама видѣла, какъ волокомъ его поволокли. И руки, и ноги отнялись… Вотъ ужъ справедливо говорится, что бѣда не приходитъ одна.

Кузьминична въ это время уже успѣла стащить съ себя большой платокъ и закутать въ него ребенка. Ребенокъ былъ довольно великъ и плотенъ, но она все-таки подняла его на руки.

— Ты куда же его берешь? — спросила Митревна.

— Да къ намъ на квартиру отнесу. Все въ теплѣ побудетъ, — не здѣсь же ему погибать! — отвѣчала Кузьминична. — Чай, и Орлиха къ намъ переберется на время. Комната у насъ пустуетъ ужъ которую недѣлю. Другой комнаты въ улицѣ теперь нѣтъ порожней.

Кузьминична потащила ребенка, ласково приговаривая ему:

— Ишь ты, родимый, охолодѣлъ какъ! Ножонки, какъ ледъ, холодныя…

На ходу она плотнѣе укутывала его въ платокъ и торопилась дотащить до своего жилища, продолжая громко говорить. Не прошло и пяти минутъ, какъ ребенокъ былъ внесенъ черезъ рядъ темныхъ коморокъ съ старыми ширмами и пестрыми занавѣсками у кроватей въ большую, почти пустую комнату и положенъ на постель.

— Ну, спи, голубчикъ, спи, пока мать и сестра придутъ, — говорила ему Кузьминична. — Тоже мать съ ногъ сбилась. Коровушку-то вывести не могла.

— А буренушка тоже сгорѣла? — прошепталъ мальчикъ.

— Не знаю, родной, не знаю! Вотъ побѣгу помогать, — тоже свои люди! Слава Богу, не первый годъ въ одной улицѣ живемъ.

Кузьминична провела по головкѣ мальчика шаршавой, грубой рукой и скрылась.

Онъ остался одинъ въ темной комнатѣ. Ему не спалось. Теперь передъ нимъ еще ярче, чѣмъ за минуту передъ тѣмъ рисовалась картина пожара. Въ его ушахъ звенѣли голоса толпы, крики матери о коровѣ, мычанье бѣднаго животнаго, и ему стало такъ жаль буренушку, этого друга дома, поившаго всю семью молокомъ, служившаго предметомъ постоянныхъ толковъ и заботь для семьи, часто проводившей вечера въ разговорахъ о томъ, что стоитъ и что даетъ эта буренушка. И мать, и отецъ мальчугана называли ее «доброю коровой». «И барбоска, вѣрно, тоже сгорѣла», промелькнула вдругъ мысль въ головѣ мальчика, и ему стало еще тяжелѣе при этой мысли, чѣмъ при мысли о сгорѣвшей буренушкѣ. Барбоска была совсѣмъ простой дворняжкой, лохматой, неуклюжей, грязной: у нея даже имени не было, потому что «барбоска» и «собака» для жителей Захолустной улицы были равнозначущими названіями. Когда барбоска шесть лѣтъ тому назадъ пристала къ старой лачугѣ Орлихи, никто и не позаботился объ ея кличкѣ. «Какая-то барбоска пристала ко двору», сказали въ домѣ и больше не безпокоились о ней. Барбоска сама прокармливала себя: гдѣ-то около помойной ямы появлялись у нея другія маленькія барбоски, потомъ онѣ разбѣгались, а старая барбоска оставалась вѣрна орлихинскому Митѣ. Онъ и спалъ иногда съ ней, и дралъ ее за косматыя уши, и ѣздилъ на ней верхомъ. Господи, какъ ему стало ее жаль теперь! Слезы даже навернулись ему на глаза, когда въ его воображеніи такъ ярко-ярко нарисовалась картина пожара, послышались мычанье буренушки и вой барбоски, такой протяжный жалобный вой, взывающій о помощи. Но помощи нѣтъ ни откуда, — люди таскаютъ какую-то рухлядь, перины, сундуки, стулья, всѣ мечутся, какъ угорѣлые. А пламя все ярче и ярче разгорается: вотъ красные огненные языки поднялись къ самому небу, вотъ они разрослись въ ширину, добрались до того дома, куда отнесенъ Кузьминичной орлихинскій Митя, начинаютъ добираться до его постели — и душно, и жарко становится ему, а гдѣ-то такъ близко-близко уже не воетъ, а слабо взвизгиваетъ барбоска…

Митя открылъ глаза: комната, наполненная всевозможнымъ опаленнымъ скарбомъ, была озарена яркимъ утреннимъ солнцемъ. Тутъ были и поломанные столы и стулья, и подмоченныя перины и подушки въ грязныхъ наволочкахъ, и никуда негодныя картонки отъ шляпъ. Все это лежало въ кучѣ, было наворочено одно на другое, безпорядочно, кое-какъ, издавало непріятный запахъ гари. Среди этого хаоса копошились люди — и мать мальчугана, и Кузьминична, и Митревна, разбираясь среди спасеннаго скарба, точно тряпичники, разгребающіе сорную яму. Но ни эти вещи, ни эти люди не завладѣли вниманіемъ Мити: прежде всего онъ увидѣлъ и услышалъ, что недалеко отъ него около разбирающихъ вещи людей виляетъ хвостомъ и слегка радостно взвизгиваетъ его барбоска.

— Цыцъ! — тихо, но строго прикрикивала на нее мать Мити, грозя ей пальцемъ. — Мальчишку еще разбудитъ, — поясняла она Кузьминичнѣ. — И такъ напугался да назябся родной.

— Ужъ какъ не напугаться-то, какъ не назябнуться-то было, — также тихо проговорила Кузьминична. — Подошла то я съ узломъ, чтобы все на перины свалить, и чуть его не задавила: сидитъ онъ это, скорчившись, голубчикъ, таращитъ глазенки, и ни духу, ни послушанія отъ него, ровно застилъ онъ.

Она уже въ десятый разъ разсказывала всѣмъ и каждому, дома и на улицѣ, какъ она спасла орлихинскаго Митю.

— Забыла, забыла совсѣмъ о немъ, — отвѣтила Орлова. — Голову потеряла, дура окаянная! Добро спасаю, а свое дитя бросила. А для кого и коплю все, для кого и бьюсь, какъ не для него?

— Да ужъ что говорить, единственный наслѣдникъ! — согласилась Кузьминична. — Для него живете.

— Истинно, видитъ Богъ, для него, — со вздохомъ сказала Орлова. — Намъ что съ Андреемъ Ивановичемъ? Немного ужъ нужно! шесть досокъ да земли клочокъ — вотъ и все! Его поднять хочется.

И такой мягкостью, такой лаской звучали теперь голоса этихъ женщинъ, что Митя не узнавалъ ихъ. Онъ еще не слыхалъ, чтобъ его мать или Кузьминична говорили когда-нибудь такимъ тономъ. У здоровой, плотной и коренастой Орлихи было всегда столько хлопотъ и по дому, и по кухнѣ, и съ коровой, что ей было вовсе не до нѣжностей. Иногда она даже очень грубо кричала сыну: «чего подъ ноги суешься!» и давала ему шлепка по мягкой части тѣла. Правда, потомъ, когда онъ долго ревѣлъ, она широкою рукой смазывала его по головѣ и за ходу, возясь съ ухватами и горшками, совала ему кусокъ пирога, отрывисто говоря: «Ну, на, ѣшь!» Этимъ и оканчивалась ласка и примиреніе. Кузьминична, мѣщанка-торговка старымъ платьемъ, та обыкновенно еще грубѣе относилась вообще ко всѣмъ ребятишкамъ Захолустной улицы, а въ ихъ числѣ и къ Митѣ. Тащась съ ворохомъ стараго платья и съ узлами въ рукахъ, когда дѣти играли на немощеной и пыльной улицѣ въ бабки, она постоянно ворчала на нихъ:

— У, пострѣлята, чтобъ васъ не было! Еще подшибете бабками. Намеднись тоже курицу зашибли и виноватаго не нашлось. Пропасти-то на васъ нѣтъ!

Кузьминична дѣлала при этомъ грозное лицо, а дѣти отвѣчали ей насмѣшками и криками:

— Стараго платья продать! Стараго платья продать!..

На эти крики Кузьминична только плевала съ раздраженіемъ и призывала на дѣтей «халеру» и «моръ».

Барбоска первая замѣтила пробужденіе орлихинскаго Мити, подбѣжала, съ визгомъ виляя хвостомъ, къ сѣвшему на постели мальчику, поднялась на заднія лапы, положила переднія на перину и лизнула мальчугана прямо въ лицо. Онъ разсмѣялся и, схвативъ ее за лохматыя уши, притянулъ ее къ себѣ.

— Мамка, и буренушка не сгорѣла? — громко спросилъ онъ.

— Ишь, воевода проснулся! — проговорила шутливо Кузьминична. — Молока, видно, захотѣлъ. Теперь, братъ, не до молока ужъ, все погорѣло!

— Ну, вставай, вставай! Сейчасъ чай будемъ пить, — сказала мать и подошла къ нему.

Она наклонилась надъ нимъ, прижала его голову къ своей широкой груди и вдругъ горько разрыдалась. Съ усиліемъ и долго подавляемыя слезы лились теперь неудержимо. Она все утро бодрилась и даже старалась шутить, но теперь напускная бодрость вдругъ исчезла, и горе прорвалось наружу. Мальчикъ никогда не видѣлъ прежде, чтобъ его мать когда-нибудь плакала, и смутился, и оробѣлъ.

— Мамка, все у насъ сгорѣло? — совсѣмъ упавшимъ голосомъ спросилъ онъ.

— Все, голубчикъ, все! — отвѣтила она, рыдая.

— Полно, голубушка, Марья Ѳедоровна, убиваться, — ласково замѣтила ей Кузьминична. — Богъ взялъ, Богъ и дастъ.

— Да, да, на Него только и надежда, — отвѣтила Орлова, всхлипывая. — Сама знаю, что грѣхъ роптать, а не могу. Легче вотъ стало, какъ поплакала.

Она быстро стала отирать слезы и поспѣшила снова привяться за разборку вещей. Ей, казалось, хотѣлось забыть, заглушить свое горе среди работы, среди движенія, среди физическихъ усилій. Она какъ будто сердилась на свое малодушіе, какъ будто стыдилась его. До этой поры люди знали ее, какъ непоколебимо-твердую, выносливую и гордую женщину, ни на что не роптавшую, никому не жаловавшуюся на свою судьбу, какъ бы ни приходилось плохо.

— Да ты скажи, буренушка-то сгорѣла? — снова раздался вопросъ мальчика.

— Не сгорѣла, не сгорѣла, вставай только! — отрывисто отвѣтила мать, глотая слезы. — Прибрать вотъ все надо, устроиться… Теперь работы-то по горло, — не до разговоровъ…

Играя съ собачонкой, мальчикъ сталъ одѣваться. Онъ вовсе еще не сознавалъ размѣровъ постигшаго его семью несчастья. Женщины снова усердно занялись разборкой и уборкой спасенной рухляди. Марья Ѳедоровна дѣлала свое дѣло порывисто, торопливо, точно на кого-то или на что-то сердилась. Но иногда, вытащивъ какое-нибудь испачканное грязью, совсѣмъ еще мокрое, полуобгорѣвшее платье и встряхнувъ его, она вдругъ опускала его на полъ, точно ей не подъ силу было его удержать, и закрывала руками лицо, заливаясь слезами. Кузьминична и Митревна переглядывались между собою и, вздыхая, сочувственно качали головами, точно говоря: «убивается о своемъ добрѣ, голубушка!» Иногда Кузьминична была не въ силахъ сохранить молчаніе и спрашивала:

— Да неужто это то крепрашелевое платье, орельдурсоваго цвѣта, что ты, голубка, къ именинамъ-то дѣлала?

— Оно, оно, — со слезами отвѣчала Марья Ѳедоровна.

— Господи, тряпка тряпкой стало! — вздыхала Кузьминична. — Куда теперь годится!..

Марья Ѳедоровна безнадежно махала рукой, какъ бы говоря этимъ жестомъ, чтобы не растравляли ея ранъ. И безъ разговоровъ было тяжело. Но эти минуты слабости быстро проходили, и Орлова еще энергичнѣе принималась за дѣло, сдвинувъ брови и поджавъ губы. Не даромъ же говорили про нее обыватели Захолустной улицы: «король-баба!» А ужъ они ли не знали ея: Орлиха выросла въ Захолустной улицѣ, замужъ здѣсь вышла и вотъ давно уже матерью сдѣлалась, а все изъ Захолустной улицы не выѣзжаетъ.

Исторія Орловыхъ была простая будничная исторія той голи, которая носитъ названіе въ обществѣ «мелкаго чиновничества» и «канцелярскихъ крысъ» на жаргонѣ захолустенскихъ обывателей. Дитя промотавшейся и обнищавшей помѣщичьей семьи, образованная по-старому, то-есть почти совсѣмъ не образованная, и оставшаяся чуть не безъ куска хлѣба на мостовой послѣ смерти отца и матери, Марья Ѳедоровна очень молодою дѣвушкой вышла замужъ за Андрея Ивановича Орлова, молоденькаго мелкаго канцеляриста, едва сводившаго концы съ концами. Молодые люди страстно любили другъ друга и потому въ будущее не заглядывали, а захолустенскіе обыватели, смотря сочувственно на браки вообще, говорили:

— Отчего дѣвкѣ было и не выйти, благо добрый человѣкъ навернулся. Все равно съ голоду помирать бы пришлось.

Долго бились молодые супруги съ нуждой, бились, какъ бьются сотни и тысячи подобныхъ людей, добавляя къ жалованью кое-какіе гроши частною работой. Андрей Ивановичъ, маленькій, худенькій и сдержанный человѣкъ, не имѣлъ никакихъ особенныхъ знаній, никакихъ талантовъ, никакихъ протекцій, но это былъ покорный рабочій волъ, готовый безропотно просиживать цѣлые дни и ночи надъ перепиской бумагъ, не разгибая спины. Его считали добрымъ, честнымъ и трудолюбивымъ человѣкомъ и только. Никто не видѣлъ въ немъ ничего оригинальнаго, ничего характернаго; онъ былъ не разговорчивъ въ обществѣ; онъ ничѣмъ не выдѣлялся изъ среды своихъ юныхъ товарищей, игралъ такъ же, какъ они, на гитарѣ, и такъ же, какъ многіе изъ нихъ, сентиментально пережилъ эпоху своего высшаго блаженства, эпоху первой и послѣдней любви, кончившейся свадьбой и удвоеніемъ работы. Марья Ѳедоровна была одной изъ тѣхъ бойкихъ русскихъ женщинъ, отъ которыхъ вѣетъ здоровьемъ и силой. Хорошо ли ее воспитали и обучали, это было трудно опредѣлить сразу; но что ее хорошо выкормили, это было видно при первомъ взглядѣ на нее. Узкіе лифы и корсеты не сдавливали этой полной груди и этой широкой таліи, а плотныя и загорѣлыя руки, повидимому, привыкли не столько къ ношенію перчатокъ, сколько къ работѣ. Она умѣла не только работать, но умѣла искать работу, не тяготилась обходить десятки магазиновъ, чтобы только запастись заказами. Въ ея бойкомъ умѣ вѣчно роились новые планы, новыя мечты о заработкахъ и доходахъ. Однимъ изъ этихъ плановъ было пріобрѣтеніе коровы, и она сумѣла откладывать по грошамъ, чтобы купить корову и начать продавать молоко и сливки.

По ея же мысли, ея мужъ и она стали дѣлать свѣтильни для лампадъ, игрушки для вербъ, фонарики для елокъ. Она часто, смѣясь, говаривала, что еслибъ у нея было десять рукъ, такъ ей и того было бы мало. Она отбивалась отъ нужды, какъ отъ злого и хитраго врага, стараясь обмануть его или застать врасплохъ. Она не допивала и не доѣдала, чтобъ отложить на черный день грошъ — этотъ вѣрный признакъ побѣды надъ нуждой. Но, къ несчастью, нужда отвѣчала ей болѣзнями и смертью дѣтей, пожирая эти отложенные гроши. Эта борьба длилась не годъ, не два: Андрей Ивановичъ успѣлъ высохнуть и получить геморроидальный цвѣтъ лица. Марья Ѳедоровна успѣла потерять красоту и свѣжесть молодости, сильно огрубѣвъ среди черной работы, какъ вдругъ судьба сжалилась надъ ними: имъ достался въ наслѣдство клокъ земли почти съ развалившимся домомъ. Это случилось какъ разъ во время рожденія Мити, и Орловы увидали въ этомъ предзнаменованіе. Они переѣхали въ свой домъ, и всѣ ихъ помыслы направились теперь къ одной мысли — къ постройкѣ новаго дома. Въ старой лачугѣ можно было прожить недолго, такъ какъ она грозила полнымъ разрушеніемъ, продать же мѣсто — это значило идти противъ самого Бога. Развѣ не самъ Богъ ниспослалъ эту землю на долю Мити? Развѣ могло это сдѣлаться такъ, случайно? Да, наконецъ, какое свѣтлое будущее ждетъ ихъ, когда они построятъ домъ, отдадутъ понемногу долги, сдѣланные при его постройкѣ, начнутъ получать доходъ съ жильцовъ. Эти мечты и планы спасли ихъ еще на шесть, на семь лѣтъ отъ отчаянья, уже начинавшаго овладѣвать ими въ безплодной борьбѣ съ нищетой. Они точно снова ожили и воскресли отъ надеждъ на свѣтлое будущее, и вся Захолустная улица была заинтересована ихъ проектами.

— А Орловы-то новый домъ собираются строить!

Эта фраза говорилась и повторялась на всѣ лады, и къ чести захолустенцевъ надо сказать, что къ ней всегда прибавлялось доброе пожеланіе съ замѣчаніемъ:

— Ну, да и побились же они!

И вдругъ всѣ эти мечты рухнули разомъ: впереди снова стоялъ призракъ прежней нужды, прежней борьбы, безъ прежней бодрости, безъ прежней силы. Нужно было имѣть такую силу воли, какого была надѣлена Орлова, чтобы не пасть сразу подъ этимъ ударомъ судьбы среди всѣхъ этихъ обломковъ и обрывковъ всего домашняго скарба, скопленнаго въ теченіе додгихъ-долгихъ дѣть. Орлова пересиливала свое горе съ упорствомъ гордой женщины, никогда никому не кланявшейся, никогда ни передъ кѣмъ не хныкавшей, никогда ни къ кому не ходившей за совѣтомъ и за помощью. Чего это стоило ей, знала только она сама.

III.

— Ума не приложу, гдѣ мы свои головы приклонимъ, — говорила въ своей семьѣ Орлова чуть не каждый день послѣ пожара. — И при покойныхъ родителяхъ въ своемъ домѣ жила, и вотъ въ эти семь лѣтъ къ своему углу опять пристроилась, а теперь опять ходи, ищи себѣ пріюта… Кажется, въ дворницкой конурѣ приткнулась бы теперь, только бы знать, что это собственный уголъ, а не чужой, не наемный…

Этотъ вопросъ — вопросъ о наймѣ новой квартиры — сдѣлался для Орловыхъ злобой дня. Оставаться въ комнатѣ, занятой поневолѣ на время, было слишкомъ тяжело для семьи, привыкшей жить осѣдло, своимъ хозяйствомъ. Но какую нанять квартиру? Этотъ вопросъ обсуждался всѣми членами семьи ежедневно, вызывая разныя соображенія, разные расчеты. Устроиться хотѣлось и поудобнѣе, и подешевле. При маленькой квартирѣ нечего было и думать найти помѣщеніе для коровы, а продать корову значило лишиться извѣстнаго дохода. Опытъ же прошлыхъ лѣтъ показывалъ, насколько выгодна продажа молока и сливокъ. Взять квартиру побольше однимъ было невыгодно. Приходилось остановиться на мысли нанять комнаты три и двѣ отдать жильцамъ.

— Можетъ-быть, попадутся и смирные, только бы бабъ, не пришлось пускать, а то сплетенъ, да пересудовъ, да дрязгъ, не оберешься, — разсуждала Орлова.

Этотъ планъ и рѣшились привести въ исполненіе. Вопросъ, гдѣ нанять квартиру, даже и не обсуждался, — такъ привыкла семья къ Захолустной улицѣ. Выѣхать изъ Захолустной улицы ей казалось просто немыслимымъ, такъ какъ и она всѣхъ знала, и ее всѣ знали. Уѣхать отсюда значило уѣхать на чужую сторону, покинуть родину. Орловы, подобно всѣмъ захолустенцамъ, когда имъ приходилось ходить въ Гостиный дворъ или на Невскій проспектъ, говорили, что они ходили «въ городъ», точно они жили не въ городѣ, а гдѣ-то въ пригородной деревнѣ. Подходящая квартира въ Захолустной улицѣ нашлась. Она была не особенно казиста, но теперь было не до заботъ о внѣшности. «Но до наживы, а были бы живы», — говорила, вздыхая, Орлова. Квартира имѣла одно достоинство, но оно было самое важное, — она была дешева, такъ какъ помѣщалась въ полуразвалившемся домѣ, и ея окна касались земли. Это былъ не подвалъ, но первый этажъ вроставшаго въ землю дома. Семья стѣснилась въ одной комнатѣ, раздѣленной на двѣ части драпировкою, и въ кухнѣ. Въ двѣ лучшія комнаты нашлись скоро посторонніе жильцы изъ холостыхъ сослуживцевъ Орлова. За драпировкой устроили постель «для дѣдки», съ трудомъ подымавшагося съ мѣста, и примостили у стѣны дощечки для Мити. Въ другой половинѣ комнаты на диванѣ спала Анна Андреевна. Въ кухнѣ была спальня Марьи Ѳедоровны и Андрея Ивановича. Вздохи и слезы Марьи Ѳедоровны нѣсколько утихли, покуда семья жила на бивуакахъ, покуда нужно было хлопотать о пріобрѣтеніи разныхъ грошей и о наймѣ своего угла да скрывать отъ чужихъ людей свое горе; но теперь, когда пришлось снова обставлять свой уголъ и приниматься за хозяйство, горе опять охватило сердце бѣдной женщины и вырвалось наружу. Въ своей семьѣ, въ своихъ четырехъ стѣнахъ она не стыдилась своихъ слезъ. Разставляя мебель, Орлова замѣчала, что «вотъ тутъ хорошо бы диванчикъ поставить», и вдругъ ей вспоминался ихъ заново обитый пестрымъ ситцемъ диванъ, сгорѣвшій въ новомъ домѣ, и у нея перехватывало голосъ. Порой вдругъ встрѣчалась надобность въ какой-нибудь кочергѣ или сковородникѣ, а между тѣмъ этихъ, вещей не находилось, и въ умѣ домовитой хозяйки болѣзненно повторялась, какъ ударь: молота, мысль: «и все было, все было и ничего теперь нѣтъ». Иногда, подъ вліяніемъ этихъ думъ, въ сердцѣ Орловой стала появляться какая-то смиренная безотвѣтная покорность Провидѣнію; порою это горячее сердце вдругъ начинало волноваться, протестовать, съ языка срывался ропотъ на Бога, на лицѣ появлялось выраженіе озлобленія и ожесточенія.

— Красть не умѣли, оттого и нищими стали, а крали бы, такъ капиталецъ бы былъ, — срывалось у нея съ языка въ эти минуты раздраженія. — Какъ посмотришь на свѣтъ, да на людей, такъ и увидишь, кто живетъ-то припѣваючи: одни христопродавцы, да кровопійцы. Съ ближняго шкуру сдерутъ, — ну, имъ и не холодно!

Эта неровность, появившаяся въ ея характерѣ, отзывалась иногда на домашнихъ — на мужѣ, на дочери, на сынѣ. Эти люди частенько слышали, что они только подъ ногами суются, что они только обувь треплютъ, что они только и знаютъ, что ѣсть, когда въ домѣ всего въ обрѣзъ. Иногда же они видѣли слезы Марьи Ѳедоровны и слышали, какъ она говорила:

— Хоть бы прибралъ меня Господь, сама себѣ въ тягость стала, всѣхъ пилю, всѣхъ поѣдомъ ѣмъ, точно ржа желѣзо, когда только въ мирѣ, да въ согласіи все и счастье осталось.

Дѣйствителъно, никогда она еще не бывала такою несправедливою къ ближнимъ и никогда но ощущала такъ болѣзненно малѣйшей несправедливости, нанесенной ею же самою.

Никто не понималъ, не угадывалъ чутьемъ этого такъ отчетливо и ясно, какъ Анна Андреевна. Эта незамужница, какъ ее прозвали чуть ли не съ шестнадцатилѣтняго возраста, сильно поблѣднѣвшая, сильно похудѣвшая за послѣднее время, дошла до той степени нервной впечатлительности, когда люди просыпаются ночью отъ заглушаемыхъ рыданій, раздающихся въ другой комнатѣ, когда по одному рѣзкому жесту, по мимолетному выраженію лица угадываются цѣлыя драмы, совершающіяся въ чужой душѣ, когда человѣкъ начинаетъ жить вѣчно на-сторожѣ, чутко прислушиваясь къ чему-то, пугливо ожидая чего-то, точно вотъ-вотъ сейчасъ должно случиться какое-то несчастіе. Анна Андреевна, угадывая все, что переживала мать, стихла еще больше прежняго, работала еще усерднѣе, чѣмъ когда-нибудь, сносила все еще безропотнѣе, чѣмъ въ былые дни. Она, казалось, даже не замѣчала, что иногда ея рука сама собою переставала шить, а глаза устремлялись безсмысленно въ одну точку, что иногда ея работа дѣлалась мокрою отъ капавшихъ на эту работу слезъ.

Это настроеніе семьи, походившее на настроеніе близкихъ родныхъ, возвратившихся въ опустѣвшій домъ послѣ похоронъ любимаго человѣка, дѣлалось еще безотраднѣе вслѣдствіе присутствія въ домѣ больного дѣдки. Параличъ, разбившій во время пожара престарѣлаго отставного служаку изъ «сдаточныхъ», дотянувшаго до офицерскаго званія, почти лишилъ его возможности управлять одною ногой и одною рукой и сильно повліялъ на его умственныя способности. Старикъ говорить невнятно, перезабылъ все происходящее вокругъ него и помнилъ только отдаленную старину. Асѣ давно умершіе его сверстники и сослуживцы представлялись ему живыми, и онъ то собирался къ нимъ въ гости, то приказывалъ пригласить ихъ къ нему. Бредъ всегда производить тяжелое впечатлѣніе, наполняя душу непонятнымъ, таинственнымъ и, можетъ-быть, отчасти суевѣрнымъ страхомъ. Здѣсь же этотъ бредъ дѣйствовалъ еще тяжелѣе, раздаваясь по цѣлымъ днямъ среди могильной тишины, среди мертваго безмолвія, среди тоскливо настроенныхъ людей. Семьѣ было не до особенныхъ ухаживаній за старикомъ, когда нужно было думать о насущномъ хлѣбѣ; самъ Андрей Ивановичъ, сдѣлавшійся еще болѣе молчаливымъ и сосредоточеннымъ, почти не бывавшій дома, работалъ, какъ волъ, оставался иногда въ должности по цѣлымъ суткамъ, ради лишняго заработка дежуря за другихъ, переписывая за другихъ бумаги; Марья Ѳедоровна металась изъ угла въ уголъ, вся поглощенная приведеніемъ въ порядокъ хозяйства и домашнею обыденною работой; Анна Андреевна шила, не разгибая спины, молча, безропотно и покорно. Старикъ иногда просто становился въ тягость этимъ людямъ своею косноязычной болтовней, своими безумными выходками, нерѣдко переходившими въ буйство. Но у него, къ счастью, нашелся слушатель и товарищъ.

Митя сильно присмирѣлъ послѣ пожара: испугъ, произведенный этимъ несчастіемъ, раздражительность матери, тоскливое настроеніе сестры, тишина въ домѣ — все это повліяло на ребенка подавляющимъ образомъ, и онъ какъ будто немного захирѣлъ. Его теперь рѣже отпускали на улицу, у него не было простора дома, онъ не могъ зазывать къ себѣ пріятелей, такъ какъ они мѣшали, совались подъ ноги и пачкали полы, а Марья Ѳедоровна теперь опять сама мыла полы. И мальчикъ началъ мало-по-малу засиживаться подлѣ дѣдки. Дѣдъ по цѣлымъ часамъ, не умолкая, разсказывалъ внуку про Аракчеева, про двѣнадцатый годъ, про четырнадцатое декабря, про наводненіе, про холеру, про все, что въ прошломъ выдѣлялось, какъ яркія пятна, на сѣренькомъ фонѣ однообразной, будничной жизни старика. Это были не то дѣйствительныя воспоминанія бывалаго человѣка, не то полуфантастическія легенды, сотканныя на канвѣ пережитыхъ историческихъ событій. Передъ мальчикомъ открывался новый міръ, таинственный, завлекательный и широкій, вовсе не похожій на будничную жизнь Захолустной улицы. Ребенокъ иногда словно застывалъ, когда полусумасшедшій старикъ съ огромной, косматой, сѣдою головой, торопясь и не договаривая фразъ, сильно жестикулируя и сверкая глазами, описывалъ битвы и бунты, отрывисто выкрикивая глухимъ голосомъ:

— Пли! Пифъ-пафъ!.. Бей ихъ! Бацъ-бацъ!..

Но тѣлу ребенка пробѣгала дрожь, глазенки расширялись и онъ съ открытымъ ртомъ, смотря на эту всклокоченную, сѣдую голову, видѣлъ яркія, страшныя картины, переживалъ всѣ ужасы этихъ новыхъ для него сценъ, — сценъ давно прошедшей старины. Массы людей, проходящихъ сквозь строй на смерть, тысячи труповъ на полѣ сраженія, горящая со всѣхъ сторонъ Москва, бунтующій на площади народъ, мрачныя висѣлицы съ качающимися подъ ними трупами, смоленые гробы на телѣгахъ, тянущихся вереницей къ кладбищу, могучій царь, во весь ростъ стоящій въ коляскѣ и громовымъ голосомъ повелѣвающій народу: «На колѣни, молитесь!» — все это, какъ въ калейдоскопѣ, проходило въ его воображеніи. А зимнія сумерки постепенно все сгущались и сгущались кругомъ, наполняя комнату тьмою, и при слабомъ свѣтѣ теплящейся у образа лампады и эта комната, и ея драпировка, и образъ дѣда — все принимало какія-то странныя, неясныя и измѣнчивыя формы, и ребенку становилось и хорошо, и жутко. Бывало, стоило въ это время чему-нибудь упасть въ комнатѣ, кому-нибудь стукнуть въ окно или крикнуть на улицѣ, и у ребенка мгновенно сбѣгала краска съ лица, — ему становилось такъ холодно, такъ страшно…

Въ эти минуты мать не могла дозваться его къ ужину и махала рукой.

— Старый да малый одно и то же! — говорила она въ этихъ случаяхъ и была, въ сущности, рада, что сынъ не треплетъ даромъ сапогъ, а дѣдъ не отрываетъ никого отъ дѣла.

Иногда дѣдъ былъ не въ духѣ, не въ ударѣ, и сурово молчалъ, и собирался переѣзжать, и начиналъ ругаться. Въ семьѣ всѣ боялись этихъ припадковъ раздраженія, такъ какъ старикъ уже не разъ отъ брани начиналъ переходить къ дракѣ въ припадкѣ сумасшествія. Какой-то инстинктъ научилъ Митю являться въ эти минуты успокоителемъ старика. Мальчуганъ очень серьезно отыскивалъ какой-нибудь листъ печатной бумаги и направлялся къ дѣду.

— Слушай, я газету тебѣ буду читать, — говорилъ онъ, подсаживаясь къ дѣду и развертывая передъ собой бумагу.

— Что пишутъ-то? — отрывисто спрашивалъ старикъ ворчливымъ тономъ.

— Наши турокъ побили, — пояснялъ мальчикъ. — Большое, большое сраженіе было. Турокъ было много, много, а нашихъ мало, мало. Вотъ наши бросились на нихъ и побили ихъ…

— Это наши-то? — спрашивалъ болѣе спокойнымъ тономъ заинтересованный новостью дѣдъ.

— Наши, — подтверждалъ мальчуганъ.

— Ну да, наши, извѣстно, молодцы. Всегда побьютъ, — замѣчалъ старикъ, окончательно успокаиваясь. — А что про императора Александра Павловича-то пишутъ?

— А вотъ погоди, я поищу, — отвѣчать Митя и съ серьезнымъ видомъ переворачивалъ листъ. — За границу уѣхалъ, пишутъ, — замѣчалъ онъ.

— Ну, Господь съ Нимъ, пусть покатается, — добродушно говорилъ старикъ. — Онъ не въ первый разъ за границу уѣзжаетъ. Въ двѣнадцатомъ году, когда мы выгнали Наполеона изъ Москвы, нашъ императоръ Александръ Павловичъ…

Дѣдъ начиналъ длинный разсказъ про покойнаго императора, и уже семьѣ нечего было опасаться, что онъ забурлитъ снова.

— Врутъ другъ другу, что на умъ взбредетъ! — замѣчала съ усмѣшкой Орлова, слыша ихъ бесѣду.

Чѣмъ чаще повторялись эти бесѣды, тѣмъ изобрѣтательнѣе становился Митя. У него сильно начала работать фантазія, и для него уже ничего не стоило придумать какую угодно длинную исторію для успокоенія старика, — разсказы этого старика дали такой обильный матеріалъ для воображенія ребенка. Съ каждымъ днемъ Митя дѣлался все болѣе и болѣе сосредоточеннымъ и исполнялъ свою роль успокоителя съ невозмутимою серьезностью взрослаго человѣка, утѣшающаго ребенка. Онъ давалъ волю своему воображенію и въ то же время сознавалъ, что онъ выдумываетъ, изобрѣтаетъ съ цѣлью успокоить старика. Иногда никуда уже не выходившему изъ-за своей драпировки дѣду приходила поздно вечеромъ фантазія покататься, и онъ начиналъ на всю квартиру кричать глухимъ, отрывистымъ голосомъ:

— Извозчикъ!… Извозчикъ!

Митя безмолвно поднимался съ мѣста и направлялся за драпировку,

— Подаю-съ! — громко произносилъ онъ и обращался къ мнимой лошади. — Тпру, тпру… Чего не стоишь? Видишь, баринъ кататься хочетъ…

Начинался продолжительный торгъ и, наконецъ, возница объявлялъ:

— Ужъ такъ и быть, садитесь! — и, поддергивая невидимыми вожжами, приговаривалъ: — Ну, ну, пошла! Баринъ на чаекъ прибавитъ! Баринъ у насъ добрый!..

Ѣзда продолжалась иногда довольно долго; возница все понукалъ и понукалъ свою воображаемую клячонку; старикъ дышалъ все ровнѣе и ровнѣе. Наконецъ, Митя, серьезный и спокойный, важно заложивъ, какъ взрослый, руки за спину, на цыпочкахъ выходилъ изъ-за драпировки и тихо объявлялъ:

— Заснулъ!

Всѣ смѣялись надъ старымъ да малымъ, потѣшающими другъ друга сказками да игрушками, и оставляли ихъ въ покоѣ, отдаваясь неотложнымъ заботамъ о кускѣ насущнаго хлѣба. Нужда чувствовалась слишкомъ сильно послѣ полнаго довольства, и этимъ людямъ некогда было прислушиваться къ такимъ пустякамъ, какъ разсказы Мити дѣду о томъ, что сдѣлаетъ онъ, Митя, сдѣлавшись генераломъ вмѣсто Аракчеева, хотя этотъ разсказъ объ отпущеніи всѣхъ солдатъ на волю, о раздачѣ всѣмъ бѣднымъ людямъ хлѣба, о наказаніи всѣхъ, кто притѣсняетъ народъ, былъ, можетъ-быть, не безынтересенъ и довольно остроуменъ для ребенка. Не менѣе грандіозная картина развивалась въ разсказѣ мальчика о томъ, какія почести ему окажутъ за то, что онъ облагодѣтельствуетъ всѣхъ. Разсказывая объ этихъ почестяхъ, мальчуганъ захлебывался отъ восторга и сверкалъ глазенками.

— На бѣломъ конѣ я пріѣду, вотъ какъ Георгій Побѣдоносецъ ѣздитъ, — говорилъ онъ: — и всѣ, всѣ станутъ на колѣнки…

Дѣдъ слушалъ его, опустивъ на грудь голову, бормоталъ тихо:

— Да, да, на бѣломъ конѣ, и всѣ на колѣняхъ стоятъ… Нѣтъ, вотъ мнѣ такъ не привелось, не привелось!..

— Да ты же со мной будешь, я же твой внукъ! Ты впереди всѣхъ, подлѣ меня, — утѣшалъ его Митя, воодушевленный любовью къ дѣду. — Ты всегда, всегда со мной будешь!

И онъ цѣловалъ старика.

Иногда картины, проносившіяся въ воображеніи ребенка, дѣлались такими широкими и яркими, что мальчикъ не находилъ словъ для ихъ изображенія и молчаливо углублялся въ свои фантазіи, уже не дѣлясь ими даже съ дѣдомъ. Онъ дѣлался не только генераломъ вмѣсто Аракчеева, но генераломъ надъ всѣми генералами, выше всѣхъ, выше всѣхъ генераловъ, и оказывалъ благодѣяній не однимъ солдатамъ и бѣднымъ, а всѣмъ, всѣмъ; ему оказывались самыя невѣроятныя почести, ему кланялись въ землю, передъ нимъ стояли на колѣняхъ, ему цѣловали руки. Среди этихъ яркихъ грёзъ о благодѣяніяхъ и почестяхъ являлись и злобныя мысли о мщеніи, о пыткахъ, о казняхъ. «А христопродавца Пахомова казнить буду», — мысленно заключалъ Митя, и въ его умѣ возникали картины самыхъ страшныхъ пытокъ и казни, о какихъ онъ зналъ. Онъ вытягивалъ изъ Пахомова жилы, онъ вырѣзалъ изъ его спины ремни, онъ рвалъ ему ноздри, онъ сжигалъ его живымъ. Въ эти минуты грудь его поднималась высоко, глазенки становились темными и мрачными, и поблѣднѣвшія губы шептали: — «Такъ тебѣ и надо, христопродавецъ!» Граница между фантазіей и дѣйствительностью исчезала, и Митя не могъ дать себѣ отчета, казнилъ ли онъ Пахомова или только собирается еще казнить его.

Съ каждымъ днемъ все менѣе и менѣе отличалъ мальчуганъ, что онъ придумываетъ для успокоенія дѣда и во что глубоко начинаетъ вѣрить самъ. Разсказывать дѣду о небывалыхъ событіяхъ сдѣлалось для него уже насущною потребностью. Онъ мало-по-малу сталъ даже горячо отстаивать правдивость и реальность своихъ грёзъ. Анна Андреевна, инстинктивно начинавшая съ тревогой прислушиваться къ болтовнѣ ребенка, замѣтила ему разъ:

— Что это ты какъ выдумывать научился, Митя! Это не хорошо!

— Что я выдумываю? Я ничего не выдумываю! — отвѣтилъ онъ.

— Какъ же не выдумываешь? Говоришь, что будешь генераломъ, — начала она.

— И буду генераломъ, и буду! — настойчиво перебилъ онъ съ запальчивымъ тономъ.

— Ну, да, будешь! — съ улыбкой проговорила она.

— А чѣмъ же я буду? Чѣмъ? Ну, говори, говори! — горячо допрашивалъ онъ.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…