Read here

Без роду без племени

Ольга Неоновна Хмелева · 1884 · Free in the US

41,096 words · about 2 h 53 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1884 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Без_роду_без_племени_(Хмелева)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Ольга Неоновна Хмелева
Language
Russian
Published
1884
Length
41,096 words · about 2 h 53 min
Sections
11 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (11)
  1. Без роду без племени under 1 min
  2. Глава I. about 25 min
  3. Глава II. about 32 min
  4. Глава III. about 31 min
  5. Глава IV. about 9 min
  6. Глава V. about 14 min
  7. Глава VI. about 15 min
  8. Глава VII. about 9 min
  9. Глава VIII. about 5 min
  10. Глава IX. about 18 min
  11. Глава X. about 14 min

Continue:

Без роду без племени

Примечания в тексте — авторские.

Глава I.

В избе нашей было мучительно тихо. Даже черные тараканы, которые шорохом своих жестких ножек часто утешали меня по вечерам, потому что я воображал, будто это они шепотом рассказывают мне сказки, которые выдумывал я сам, — и те сегодня не хотели воспользоваться наступившей тишиной и смирно сидели по своим углам и щелям, точно понимая, что у нас совершается нечто великое.

На скамье, перед образами, лежала моя бабушка, и та мучительная тишина, которая чуть не свела меня с ума, прерывалась только ее хриплым, тяжелым, болезненным дыханием. Бабушка была единственным существом в обширном, многолюдном Мире Божием, которое любило и ласкало меня — и она умирала, а я понимал это. Еще сегодня утром сердобольные соседки хлопотливо переодели больную в чистое белье, сладили ей постель на лавке, перед образами, и переложили ее туда. Потом пришел священник с Св. Дарами. Все бывшие в то время в избе притихли и пали ниц. Бабушка медленно, с усилием, приподнялась на локтях, перекрестилась, тихо наклонила свою седую голову, повязанную белым, чистым платком, потом подняла ее, окинула всех взором, взглянула и в окно и негромко, но внятно сказала:

— Настал мой последний час, люди добрые, пора мне предстать пред Судью Праведного, а перед тем справить последний долг перед грешной душой моей. Простите меня милосердно, коли кого из вас я хоть и неповольно обидела словом, делом или даже помышлением! Я же, умирая, умиленно благодарю вас всех за все прошлое: и учили вы меня, и утешали, и в трудные времена в помощи не отказывали. Молю Господа Бога, чтоб Он сторицею воздал вам за все, что вы для меня делали.

Она опять наклонила голову так низко, что даже коснулась лбом до простыни.

Все плакали, а на поклон ее ответили земным поклоном. Я также поклонился бабушке до земли и, громко рыдая, хотел было броситься к ней, но, стоявший невдалеке с кадилом в руках причетник схватил меня за плечо.

— Исповедь, исповедь начинается! — заговорили в избе, среди всхлипываний. — Выходите!

Я успел только еще раз взглянуть на бабушку. Она тоже смотрела на меня ласково, но вовсе не грустно, а с каким-то просветленным лицом, а кивком головы тихонько указала на дверь.

Кто-то взял меня за плечо и вывел во двор. За затворившейся за нами дверью раздался кротко-торжественный возглас священника.

Небольшая кучка соседок осталась во дворе, тихо и почтительно перешептываясь. Говорили и обо мне, вздыхали о моей сиротской доле. Кое-кто участливо поглаживал меня по моей вспотевшей от рыданий, непокрытой голове. Но мне было не до них, да даже и не до той горькой судьбы, которую они мне пророчили.

Я вырвался из ласково державших рук и уткнулся лицом в щель забора. Оттуда глянула на меня по-утреннему свежая зелень нашего огорода, стройные грядки капусты, желтые цветы огурцов, яркие головки цветущего мака. В самом отдаленном углу, у противоположного забора, жалобно визжа и лая, скакал черный косматый друг моего детства и гроза вороватых мальчишек, наш пес, Выручай, которого соседи, из уважения к предстоящему Таинству, еще с утра приказали мне привязать подальше. Не видя меня, он почуял, что я где-то близко и стал визжать и лаять еще жалобнее, еще просительнее. Но теперь в сердце моем не было места ни для радости перед красотами огорода, ни для жалости к горю Выручая. В другое время я побежал бы или отвязать или хоть утешить его, но теперь все существо мое ушло в одну мысль о бабушке.

— Милая, милая, желанная моя — она умирает! — мысленно твердил я, все сильнее прижимаясь к забору и вовсе не замечая, что плохо очищенная кора и щели сухого дерева оставляют на моем мокром лице глубокие шрамы и темные потеки грязи. Каюсь теперь: в эти минуты безумного горя я даже не понимал, да и не захотел бы понять того великого, утешительного значения, которое имело для бабушки совершение Священного Таинства. Я злился и на соседок, которые перекладывали и одевали бабушку и позвали священника, и на него самого и на все в мире, ибо я понимал, что страшный час неотразимо приближается, а мне почему-то казалось, что все, что делается вокруг, только ускоряет его ужасное приближение.

— Тело Христово приимите, источника бессмертнаго вкусите! — вырвалось из отворившейся двери избы и прозвучало в ярко-светившемся весеннем воздухе.

Я оглянулся. Я был во дворе уже один. Исповедь окончилась, соседки вошли обратно в избу, чтобы присутствовать при причащении. Значит, и мне можно было опять смотреть на бабушку! Я побежал к ней.

Возле нее все еще стоял престарелый отец Василий, и я не посмел подойти ближе. Но я видел бабушку. Как она переменилась! Точно и не больная совсем! Только лицо очень белое, да под глазами и вокруг рта темные полосы, от которых оно было теперь только еще выразительнее и казалось ликом восторженно молящейся святой. Впоследствии я так нарисовал бабушку по памяти, но тогда я только удивился и обрадовался, думая, что ей лучше, что она начала выздоравливать. Я не понимал, что вся перемена эта была следствием того невозмутимого, светлого и торжественного покоя, который воцарился у ней в душе после совершения великого таинства.

Отец Василий благословил ее, сказал несколько утешительных, ободряющих слов и тихо, торжественно вышел, унося с собою Дары и не покрывая своей седой головы. За ним побрел и дьячок.

Бабушка тотчас же обернулась ко мне и поманила меня рукой. Я подбежал к ней и, рыдая, прильнул к ее сухому плечу.

— Полно, Вася, не плачь, — заговорила она ласково, но твердо. — О чем ты? Обо мне? Так ведь уж довольно пожито — пора и на покой! Один на свете ты не останешься, я об тебе позабочусь. А жизни да людей бояться нечего. Будь только честен, да за ложным счастьем не гонись, собирай сокровища не в Mиpе, а в душе своей; те сокровища прочные, неотъемлемые! Тогда богаче богача будешь, а все остальное приложится тебе само собою! А я буду и оттуда смотреть на тебя, молиться о тебе, да радоваться.

Она то поглаживала мою голову, то слегка прижимала ее к себе, а я рыдал, рыдал, как безумный!

— Ничего мне не надо, только ты, ты, будь со мною! — думалось мне.

— Да полно тебе, Наталья Николаевна, — заговорила одна из соседок. — Бог не без милости, а Причастие дело великое! И как еще часто бывает, что совсем плох человек — кажется, уж одна нога и впрямь в могиле, а причастится — глядишь, и полегчает ему, а там и совсем поправится. Так и твое дело! Гляди, вчера и голосу не подавала, а сегодня уж и говорить можешь. Ты про смерть-то не думай, а отдохни теперь после святого дела, сосни маленько, оно и полегчает. Вишь, и сиротинка-то как убивается. А меня не обессудь, прости пока. Хозяин мой, небось, уж дома. Пойду семье обедать дать.

— Спасибо, спасибо, Марья Семеновна, ответила бабушка. — Судит Бог, так еще свидимся. Мне и взаправду как-то легче дышится. И вы все, милые, благодарю вас. Не тратьте на меня времени — у каждого свои дела, а я отдохну. Вишь, ты как обплакался да измазался, — продолжала она, со слабой улыбкой взглядывая мне в лицо. — Нехорошо, Васинька. Поди помойся да отвяжи Выручайку — слышишь, как он там стосковался, бедняга? Я пошел, умыл руки и лицо, а потом побежал в сад. Как хорошо там было! Как ясно светилось небо, как радостно трепетали молодые листья, как звучно разносились по воздуху удары церковного колокола! Так хотелось радоваться, а на душе было так больно, так горько! Я отвязал Выручая, и тот в благодарность так ринулся на меня с ласками, что я упал на траву. Это случалось с нами часто, и мы обыкновенно начинали возиться, катаясь по земле, но теперь мне было не до возни и шуток.

— Дурак, — сказал я Выручаю, сильно и гневно отталкивая его. — Бабушка умирает, а ты…

Он, видимо, оторопел от моего холодного и печального приема, тотчас же оставил меня и тихо побрел за мной в избу. Выручай раньше меня знал, что бабушка должна умереть, и часто по ночам будил нас с нею воем. Но у собаки и горе, и радость, и предчувствие так скоро и легко сменяются одни другими, да и верят они нам, людям, как богам своими, а я подошел развязать его довольно весело.

Когда мы вошли в избу, бабушка, казалось, дремала. Выручай подошел к ней и лизнул ее руку. Она открыла глаза, слабо улыбнулась и погладила его по голове.

— Эх ты, добрый, верный, — проговорила она. — Где-то и ты будешь?! Смотри, Васю береги! Да и ты, Васинька, как бы тебе ни жилось, Выручая не забывай. Собака — верный друг. Теперь тебя крепче его никто любить не будет.

Я принялся целовать ее и опять расплакался.

— Полно, не плачь, Вася, — сказала бабушка, — я ведь еще не сейчас умру. Mне после причастия так полегчало, что денька-то два-три еще вместе побудем, а может, и всю неделю. Выпусти-ка Выручая во двор да почитай мне Четьи-Минеи, а я послушаю, помолюсь да, может, и вздремну. А там придет Анна Мартыновна — я за ней послала. Она и тебя накормит, и Майку подоит, и мне почитает.

Анна Мартыновна была уже пожилая, но все еще видная, красивая и величавая девушка, известная в нашем Павлове [Село Нижегородской губернии, стоит на реке. Жители земли почти не имеют, а потому земледелием не занимаются. Промышляют все почти поголовно выделкой замков и, отчасти, ножей, которые распространяются отсюда по всей России, в Сибирь, на Кавказ и даже в Персию] всем и каждому. Бог ее знает, почему она замуж не вышла. После смерти родителей жила одиноко и существовала тем, что шила для лавок жилетки, рубахи, порты, но большую часть времени посвящала больным и умирающим. Спокойная, величавая и не то грустная, не то задумчивая, она являлась всюду, куда приходило горе, и всюду приносила спокойствие и утешение. Ее уважали не только бедняки и женщины, которым она служила бескорыстно, но даже первостатейные павловские фабриканты, с которыми она обращалась так же просто и спокойно, как и с простыми рабочими, но слово ее всегда было до них доходчиво, и через это слово немало добрых дел делалось. С бабушкой они вели дружбу закадычную, и если она не сидела у нас все время ее болезни, то только потому, что где-то на селе лежала при смерти мать пятерых малолеток, а отец их был фабричный рабочий и пьяница. Анна Мартыновна и проводила у них большую часть дня, ухаживая за больной да присматривая за детьми и хозяйством.

Бабушка говорила так спокойно и твердо, хотя и слабым голосом, что во мне опять родилась надежда. Я почти весело отпер дверь, вывел Выручая, вернулся, взял с полки под образами книгу и начал читать.

Я сам ужасно любил Четьи-Минеи. Мне невыразимо нравились рассказы про этих великих силой душевной людей, которые, несмотря на всю свою кротость и бедность, умели быть полезны несчастному брату, не дорожили богатствами, не боялись ни наместников, ни царей, ни боли, ни унижений, и с величавой гордостью и святой радостью переносили муки и поругание ради святого имени Божьего. Мне всегда казалось, что все святые женщины, о которых там повествуется, похожи лицом на бабушку или на Анну Мартыновну.

Читал я хорошо и знал довольно многое, благодаря бабушке и той же Анне Мартыновне. Бабушка по нашему месту была женщина необыкновенная. В молодости она по всему селу славилась красотой, статностью, умом и ловкостью. Эта-то красота и сложила ее необыкновенную историю. Павловцы были в то время крепостными крестьянами графов Ш. Графине как-то занадобилась младшая горничная. Она поручила управляющему приискать ей в одной из вотчин «что-нибудь приличное». Тот навел справки, и лучше, красивее и умнее моей бабушки никого не оказалось. Горько она плакала от этого предпочтения: и родителей, и родного села было жалко, и жизнь в графском доме страшила, однако, ее все-таки справили в Петербург. Графиня осмотрела ее и осталась довольна, а бабушка порешила, что уж если домой вернуться нельзя, так нужно здесь устроить жизнь как можно лучше. Сначала жилось-таки горько. Избалованная и ленивая городская графская челядь рада была валить всякое дело на застенчивую и безответную «Наташку деревенскую». Но бабушка сумела и из этого извлечь свою пользу. К труду она привыкла сызмальства. Слесарное дело ведется у нас в Павлове спокон веку, а в бедных семьях за верстаком работают и девочки. Может быть, и не хитрая эта работа, а все же требует от человека сноровки, аккуратности и трудолюбия. А кто аккуратен в одном деле, тот переносит эту аккуратность и на все, что делает. Зарабатывая свой хлеб с детства сама, часто слушая убогие, копеечные расчеты семьи, бабушка знала цену каждому куску хлеба или мяса, который съедала, и считала грехом есть их даром, хоть они были и графские. Лень челяди и такие мысли бабушки привели к тому, что она работала за десятерых крепостных служанок. Наконец, и сама графиня заметила эту красивую, всегда серьезную девушку, которая постоянно была за делом, и дело выходило у нее из рук спорно, чисто, скоро. Мало-помалу она приблизила бабушку к себе, приказала научить ее разным премудростям барского хозяйства и, наконец, они стали неразлучны. Бабушка тоже полюбила свою изнеженную, без нее беспомощную графиню и готова была отдать за нее не то что здоровье, но и жизнь. Однако, пришло время, когда у красавицы Натальи завелась и другая привязанность. То был франтоватый и разбитной буфетчик графского дома. Одевался он барином, умел читать и писать, у француза камердинера научился болтать по-французски и казался простодушной Наталье, которую отличал перед всеми горничными своей ухарской любезностью, верхом совершенства. Наконец, он заговорил о свадьбе, и бабушка передала о его предложении графине, прося ее позволения выйти замуж. Долго отговаривала ее графиня, доказывая, что Михаил человек пустой, кутящий, что ни добрым мужем, ни хорошим отцом он быть не может, наконец, намекнула даже и на то, что замужняя горничная будет для нее неудобна, но бабушка, рыдая, настаивала на своем и умоляла «не лишать ее судьбы». Графиня грустно согласилась, сделала ей по тому времени роскошное приданое и сама благословила к венцу. Свадьбу любимой графской фрейлины и старшего буфетчика справили пышно, и первое время жизнь бабушки шла счастливо. Муж ее бросил пьянствовать, должность свою исправлял хорошо, с женой был ласков и в свободные вечера, которых было много потому, что графиня много выезжала, выучил ее читать и писать. Через год у них родился первый сын, дядя мой, Василий. Графиня была так довольна службой бабушки и исправлением ее мужа, что велела записать себя крестной матерью мальчика и обещала позаботиться о его судьбе. Бабушка принялась служить еще усерднее, но деду моему все эти милости вскружили легкомысленную голову. Он опять начал покучивать, верно, рассчитывая на заступничество жены перед гневом графини. Года через четыре у бабушки родился еще сын, Петр, родной отец мой, но на этот раз графиня уже не захотела кумиться с человеком, который раздражает ее своим поведением, хотя бабушка все-таки оставалась у ней в милости. Дядя и отец мой подрастали среди графской челяди, в Петербурге. Когда дяде исполнилось семь лет, графиня приказала учить его грамоте. Мальчик учился недурно, но, как только в руки ему попались карандаш и бумага, в нем оказалась неудержимая страсть к живописи, которая проявлялась у него и раньше, причем вместо материалов ему зачастую служили стенки, заборы и уголь, за что его нередко секли. Теперь он перенес свои «проказы», как с отчаянием выражалась бабушка, и на ученические тетради, которые иногда, в виде великой милости к бабушке, просматривала сама графиня. С затаенным дыханием ужаса смотрела бабушка, как графиня медленно переворачивала страницу за страницей. Все они были исписаны небрежным, но четким и красивым детским почерком, но поля!.. На полях оказывался в самых комичных позах весь персонал графской дворни, начиная с самого дворецкого и бабушки до конюхов и поломоек включительно! Кое-где появлялась красивая, величавая фигура самой графини! Но эта всегда стояла просто и изящно. Было очевидно, что она или очень нравилась неумелому художнику, или казалась ему настолько высокой, что он не смел поднять на нее оружие своего детского юмора. Графиня загадочно улыбалась, а у бабушки замирало сердце.

Наконец, дяде моему минуло двенадцать лет, а отцу — восемь. Между тем, здоровье графини сильно расстроилось. Она редко выезжала и стала часто заговаривать о смерти. Доктора в графском доме не переводились, а бабушка была при ней неотлучно и лишь изредка, по ночам, заглядывала в комнатку, где гнездились отец мой и дядя со своим вечно подгулявшим отцом. Там она наскоро обменивалась с ними и беззаветно-нежной лаской детям, и горьким укором отцу.

Несмотря на лечение, графине не становилось лучше, и доктора приговорили ее к отъезду на несколько лет за границу. Прощаясь с мужем и детьми и непрестанно думая о смерти, она хотела оставить им свой портрет и с этой целью пригласила одного из тогдашних видных художников. Человек это оказался талантливый, веселый, добрый, увлекающийся. Во время сеансов, он часто то смешил графиню своим своеобразным юмором, то увлекал и пробуждал ее из ее болезной апатии своим горячим энтузиазмом перед всем, что было смело, самобытно, прекрасно и носило в себе задатки блага, хотя бы в будущем. Однажды графиня показала ему перемаранные тетради моего дяди. Он просматривал их с искренним восторгом и предрекал автору великую будущность. Тогда графиня сказала ему, что автор этот ее крестник, из крепостных, что она обещала позаботиться о его будущности и охотно отдаст его хорошему учителю, для развития его таланта. Художник ухватился за эту мысль с жаром и предложил свои услуги. Графиня с удовольствием согласилась, и в тот же вечер заговорила об этом с бабушкой. Нелегко человеку, а в особенности матери, расставаться с собственным ребенком, даже ради его блага, но бабушка знала, что ей все равно предстоит ехать с графиней за границу, что она искренно и считала своим священнейшим долгом, а оставить двух детей на руках разгульного, легкомысленного мужа ей было страшно… Она решила выпустить в люди хоть одного и с благодарностью согласилась на предложение графини. Относительно деда моего было решено, что его отправить на исправление в Павловскую вотчину, где он пробудет до возвращения графини из-за границы да, кстати, отвезет туда, к родным, и моего восьмилетнего отца. Через три дня дядю отвезли к художнику, графиня стала еще спешнее собираться, а через два дня после ее отъезда выправили в Павлово и дедушку с моим отцом.

Зажили они там не особенно хорошо. Задавленные собственной нуждой, родные приняли их сначала радушно, но вскоре потом необходимость кормить франтоватого и речистого, но к их труду вовсе неспособного «графского буфетчика» и очень слабого городского ребенка показалась им не под силу. Отца моего по девятому году посадили за слесарный верстак, а дедушка продолжал говорить великие речи, то продавая на кутеж остатки своего городского гардероба, то тратя на ту же потребность те деньги, которые высылала ему бабушка. Впоследствии, когда кто-нибудь из павловцев хотел особенно больно укорить меня, то всегда попрекал дедушкой, его речами, бездельем и дурным концом.

Между тем, графиня жила за границей и лечилась, а здоровье ее не поправлялось. Так прошло шесть лет. Наконец, она вышла из терпения, стосковалась по родине и возвратилась в Россию. Опять принялись за нее русские доктора из немцев и оказали ей пользы столько же, сколько и заграничные. Бабушка оставалась при больной и тоскующей графине по-прежнему неотлучно. Развлекая ее, она выучилась прекрасно читать и прочла ей вслух столько, что смело могла бы поспорить с любым тогдашним барином. Многие письма графини были написаны рукой моей бабушки. Путешествия за границей развили в ней природный вкус, а долгие бессонные ночи породили склонность к особенной вдумчивости. Но, несмотря на все это, в основе своих понятий она все-таки видела в себе не более, как самую приближенную и самую преданную служанку-рабу своей благодетельницы-графини. Года совместной жизни и взаимных услуг сделали этих двух женщин неразлучными. К старости графиня стала особенно религиозна, и выбор ее чтения и образ жизни за эти годы оставил неизгладимые следы и на характере моей бабушки. С тех пор и вкоренилось в ней то страстное, восторженное отношение к Четьи-Минеям, которое унаследовал от нее и я.

Около этого времени постигло бабушку, может быть, величайшее горе ее жизни. Дядя мой, Василий, продолжал жить у своего учителя-художника, который года через два после его переселения к нему написал графине длинное письмо. Он благодарил ее за замечательно талантливого ученика и отказывался получать за него какую бы то ни было плату. Тогда бабушка радовалась этому до слез и вовсе не подозревала, что именно из этих лестных отзывов о ее первенце и возрастет отравившее всю ее жизнь горе. Вскоре после возвращения из-за границы графиня просватала свою вторую дочь. В приданое ей отходила, между прочим, одна из чрезвычайно многочисленных усадеб графа, в которой и нужно было реставрировать огромный дом-дворец, построенный еще при императрице Екатерине Великой. Многие потолки и стены в этом доме были по екатерининской моде расписаны al fresco, и вот, чтобы подновить эту живопись, графиня назначила моего талантливого дядю. Передать ему этот заказ и приказание ехать в деревню должна была сама бабушка. Но молодой художник именно в то время работал над большой картиной, на которой основывал все свои надежды на славу, богатство и свободу. Выслушав от матери приказание графини, он возмутился и прямо сказал, что этому не бывать! Бабушка принялась напоминать ему все благодеяния графини, говорила, что сама видала за границей на потолках дворцов работы великих художников, которые с радостью работали для своих государей, доказывала, что графиня для него даже больше всякого короля, потому что она, а ни кто другой, увидела в пачкотне, за которую его секли, талант и дала ему возможность развития и т. д. Но Василий Михайлович возразил ей, что чтит в этом случае не себя, а искусство, что сохранить хорошее произведение может только полотно, а никак не плохая штукатурка помещичьего дома, что, если он теперь не может слушать приказаний графини, то она сама в этом и виновата, потому что незачем было делать из него художника, чтобы потом заставлять исполнять работу маляра, что работать для нее картины он согласен хоть целую жизнь, а размазывать потолки не станет ни за что на свете! Такие странные речи возмутили бабушку, несмотря на весь ее восторг перед сыном, и она в упор объявила ему, что сама станет просить графиню, чтобы она приказала связать его и силою отвезти в деревню, а там заставлять работать розгами или батожьем. Посредничество учителя художества не повело ни к чему. У бабушки были свои идолы: графиня и любовь к ней, у сына свои: искусство, которое подняло его далеко выше его среды и должно было, по его мнению, сравнять с величайшими людьми миpa. И оба они были так беззаветно преданы своим идолам, как могут быть преданы только люди твердые и сильные. Дядя Василий с горечью ответил ей, что пусть она делает то, что считает своим долгом, а если случится такое, чего она не ждет и не хочет, то пусть пеняет на себя. Бабушка сдержала угрозу. Вечером, раздевая графиню, она, со слезами искреннего горя, стыда и негодования, рассказала ей о гордом ответе сына и просила, чтобы она приказала «укротить шального парня». Графиня выслушала ее молча, без всяких признаков гнева или удивления, улыбнулась своей умной, загадочной улыбкой, и сказала, что пока надо оставить Василья в покое, пусть одумается, а потом она сама поговорит с ним. Но Василий, зная неуклонный характер матери и всю силу помещичьей власти над крепостными, не стал ждать решения своей участи и бежал. Тогда сильно подозревали, что ему помог в этом деле и сам учитель-художник. Даже сама графиня, когда он приехал сообщить ей о побеге ученика, слегка улыбнулась и спросила, не знает ли он, куда именно бежал Василий. Художник видимо смутился, но ответил, что не может об этом даже представить — и откланялся. Теперь я понимаю, что графиня в глубине души была даже довольна побегом Василья. По тогдашним понятиям, отступить перед упорством крепостного было для нее невозможно, а против насилия над человеком развитым и талантливым возмущалась ее благородная душа. На бабушку побег сына, его непокорность в отношении к благодетельнице всей семьи произвели чрезвычайно тяжелое впечатление. Она в несколько дней сильно постарела, стала еще молчаливее, а о Василье не упоминала никогда.

Между тем, и из деревни вести доходили до нее невеселые. Муж ее спился до того, что о возвращении к графскому двору нечего было и думать. Наконец, он где-то простудился пьяный и умер. Отец мой очень рано попал, благодаря беззаботности дедушки, за слесарный верстак, а здоровье городского ребенка не могло помириться с этим тяжелым трудом. Поэтому мальчик рос туго, а когда вырос, сложился в слабого, болезненного человека. Чтобы ввести в их холостой, неприютный дом хоть сколько-нибудь порядка, соседи рано присоветовали ему жениться. Появление в семье моей матери, разумеется, благотворно повлияло на моего отца, но дедушка продолжал пить до самой смерти. После моего рождения дела моих родителей пошли еще хуже. У отца открылась чахотка, мать тоже начала похварывать, уход за мной отнимал немало рабочего времени, а бабушка хотя и высылала нам, что могла, но этого было очень мало. Отец мой похирел года два и умер. Бабушка выхлопотала для нас с матерью кое-какое вспомоществование, а сама все-таки осталась при графине, которая становилась уже стара и слаба. Мне было шесть лет, когда однажды мать объявила мне, что скоро приедет бабушка, и принялась усердно мыть и скоблить своими слабыми, иссохшими руками весь дом и всю нашу утварь. Бабушка, которая всю жизнь прожила при графине, умела читать и писать, бывала в заморских краях и присылала нам денег и такие прекрасные обноски, казалась нам существом высшим, какой-то сказочной феей.

Графиня скончалась и, умирая, дала бабушке вольную, подарила пятьсот рублей и назначила выдавать ей пенсию по двадцати рублей в месяц до самой ее смерти, что в тогдашнее время было целым богатством. Наследники честно исполнили это завещание. После смерти графини у бабушки не осталось на свете ни одного дорогого существа, кроме меня. Родственники все перемерли, о Василье она никогда даже и не упоминала, хотя до нее и дошел смутный слух, что люди одного графского знакомого видели его в Италии, но под чужим именем. Идти служить кому-нибудь после любимой госпожи ей казалось невозможным; оставаться в городе и жить при новых условиях было тоскливо. Она и решилась поехать на родину, в Павлово, и заняться моей чумазой особой. Должно быть, странными и даже страшными показались привыкшей к городской роскошной обстановке бабушке и наша черная закоптелая изба, и моя худая, изнеможенная мать, и то зеленовато-бледное существо с огромным животом и тоненькими кривыми ногами, облеченное единственно в грязную рубашку, доходившую почти до полу, каким оказывалась моя персона. Бабушка призадумалась, но со свойственной ей энергией тотчас же принялась за дело. Она разыскала в селе своего очень дальнего родственника, Ивана Николаевича Богатырева, который занимался, как и все у нас, слесарным делом и слыл человеком замечательно умным и добрым. Посоветовавшись с ним, бабушка купила у одного купца клочок земли, на котором выстроился и двор, и огород, и небольшой лужок, и тотчас же начала там строиться. Домик вышел хоть и в две всего комнатки с сенями, но светленький, веселый. Жить мы стали хорошо, потому что бабушка завела кур и корову; чистота у нас водворилась строгая, так что даже я пачкался с оглядкой. Но здоровье моей матери было уже так плохо, что его не могли восстановить ни хорошая пища, ни чистота. У нее была чахотка, и она скончалась через год после нашего переселения в новый дом. Вот при этом-то и познакомилась и подружилась бабушка с Анной Мартыновной. Та прослышала на селе про болезнь моей матери и про то, что старушке бабушке трудно справиться и с уходом за больной, и с хозяйством, и с присмотром за ребенком. Она тотчас же пришла к ней и, не давая никаких объяснений, принялась делать в доме все, что нуждалось в ловких, трудолюбивых руках. Бабушка сначала удивилась, но, глядя на величаво-грустное лицо этой женщины, на ее кротость, выносливость, на то, как она питалась у нее в доме одним хлебом с солью и водой и проводила бессонные ночи, она преисполнилась к ней глубокого уважения. Звучное, вразумительное чтение Анны Мартыновны привело ее в истинный восторг. После смерти моей матери они часто виделись между собою, и много прекрасных, незабвенных вечеров провел я, сидя с ними и слушая то чтение их, то беседы. Анна Мартыновна обыкновенно приходила к нам со своей лавочной работой, бабушка тоже шила, а я, верно, от дяди Василья унаследовал страсть к рисованию и с увлечением перерисовывал все попадавшиеся мне картинки, или сам сочинял новые. Читали мы поочередно, а потом разговаривали и часто засиживались за чайком далеко за полночь. Бабушка очень тревожилась о моем здоровье и не только все откладывала отдать меня «в мастерство», но даже не посылала и в школу, а сама учила меня всему, что знала. Не знаю, что сказали бы о наших занятиях люди ученые, но помню, что мне они доставляли величайшее наслаждение, а многие образы из тогда прочитанного и слышанного и теперь еще живы в моем воображении.

Иногда, когда по необходимости справить обувь или какую-нибудь одежду графской пенсии и дохода с нашей коровы Майки, нам оказывалась мало, бабушка пекла какие-то особые чудесные калачи и вместе со мною выходила к Оке, на пристань, или на базар, продать их проезжающим пассажирам.

Вероятно, вид почтенной старушки, чистота и самый вкус калачей привлекали к нам покупателей, и товар шел с рук бойко. Соседки часто советовали бабушке вести эту торговлю постоянно, но она считала это оскорблением памяти своей умершей благодетельницы и прибегала к этому средству лишь в крайних случаях. Весною и летом мы с бабушкой хлопотали и работали в огороде, зимою бабушка шила в лавки, а я читал, рисовал, убирал корову, и жилось нам тихо, привольно и беспредельно счастливо.

Только один раз за все это время бабушка дня на три как-то изменилась. Сторож из конторы принес ей письмо. «Тебе, Натальюшка, из Москвы», — сказал он. Она взглянула на адрес, сильно побледнела, дрожащей рукой дала ему гривенник, послала меня играть на улицу, а сама заперлась. К вечеру бабушка вышла кликнуть меня домой, и я заметил, что глаза у ней были красные, лицо бледное и с таким выражением, будто она силилась закрепить в себе какую-то решимость. По вечерам она слушала мое чтение рассеянно, а ночью не спала, часто вздыхала и ворочалась. Ответа на то таинственное письмо бабушка так и не написала, а через несколько дней наша счастливая жизнь вошла в свою обычную колею.

Да, хорошо мы жили!..

А теперь бабушка умирала, а я сидел возле нее и читал ей, может быть, в последний раз!

Пришла Анна Мартыновна и заменила меня. Бабушка весь день не то дремала, не то лежала в забытьи и лишь по временам просила напиться. Совсем уже смерклось, когда она вдруг открыла глаза и спросила, который час.

— Скоро десять, — ответила Анна Мартыновна, которая сидела у лампочки и, заслоня ее от бабушки, чинила мою рубашку.

— Славу Богу, довел дожить! — проговорила бабушка. — Теперь на селе пошабашили. Сходи, Мартыновна, сделай милость, к Богатыреву, Николаю Николаевичу. Скажи, что конец мой пришел и, ради дружбы с отцом его, прошу, чтобы он пришел ко мне… Поговорить с ним надобно. Ты ступай, а со мной Вася побудет.

Она опять легла и затихла. Анна Мартыновна потушила лампу и ушла, а я сидел и изнемогал под гнетом этой ужасной тишины! Давно зажженная лампадка начинала мерцать и, по временам ярко вспыхивая, освещала красивое, но, как воск, бледное лицо бабушки. Мне мучительно хотелось, чтобы она заговорила или хоть пошевелилась, но она лежала неподвижно, как изваянная из мрамора статуя человеческого бессилия, и только по слабым, прерывистым колыханиям ее груди, за которыми я следил, затаивая собственное дыхание, я знал, что она еще жива.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…