Read here

Золотая муха (Мамин-Сибиряк) — ДО

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк · 1892 · Free in the US

11,984 words · about 50 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1892 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Золотая_муха_(Мамин-Сибиряк)/ДО&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Language
Russian
Published
1892
Length
11,984 words · about 50 min
Sections
9 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (9)
  1. 1916 under 1 min
  2. I. about 5 min
  3. II. about 7 min
  4. III. about 5 min
  5. IV. about 7 min
  6. V. about 7 min
  7. VI. about 8 min
  8. VII. about 7 min
  9. VIII. about 4 min

Continue:

1916

ЗОЛОТАЯ МУХА.

Разсказъ.

I.

«Эльдорадо» переживало лихорадочной утро, т.-е. утро относительное, потому что оно начиналось здѣсь послѣ двѣнадцати часовъ дня, когда просыпалась вся садовая челядь. Больше всѣхъ волновался самъ хозяинъ сада, Евграфъ Гаврилычъ. Онъ трусцой перебѣгалъ съ афишей въ рукахъ отъ одного къ другому и на ходу бормоталъ:

— Нѣтъ, мы теперь утремъ носъ Стрѣльскимъ! Ой… нѣтъ, братъ, шалишь!.. Будутъ они помнить Евграфа Гаврилыча… да! Закрывай лавочку хоть сейчасъ. Даже жаль милашекъ… ха-ха!..

Старикъ говорилъ быстро, точно сыпалъ словами, причемъ его добродушно-лукавые сѣрые глаза жмурилась и подмигивали. Онъ даже прищелкивалъ языкомъ, чтобы сильнѣе выразить свою мысль.

— Вотъ этакая пташка прилетитъ въ «Пале-Хрустиль», такъ не обрадуются… хи-хи!.. — вскрикивалъ старикъ, поднимая кверху афишу, отпечатанную на трехцвѣтной бумагѣ, напоминавшей флагъ. — Тутъ, братъ, Игрушки плохія… Нагонимъ мы имъ холоду, братьямъ-разбойникамъ!.. Будетъ намъ терпѣть отъ нихъ…

Вся садовая челядь принимала самое живое участіе въ этомъ шумномъ торжествѣ своего патрона, выражая его восклицаніями на разныхъ языкахъ, смѣхомъ и разными артистическими кунштюками. Тутъ были и балетмейстеръ Бульони, черненькій, сухой и подвижный господинъ небольшого роста, и шпагоглотатель — шестифутовый негръ Самъ, и русскій канатоходецъ Балкинъ, изъ отставныхъ матросовъ, и «Музыкальные эксцентрики» братья Жолчинскіе, и главный комикъ-куплетистъ Буровъ-Шершевскій, и «гуттаперчевая дѣвочка» миссъ Элліэтъ, и «американское семейство изумительныхъ Клоуновъ Пингъ», и отставной укротитель звѣрей Чинетти, и содержательница цыганскаго хора толстая еврейка Рахиль — словомъ, весь тотъ невообразимый сбродъ, который кормится около такихъ учрежденій, какъ загородный садѣ «Эльдорадо». Да и какъ могли они не радоваться, когда вотъ съ этой афишей былъ связанъ кровный вопросъ о собственномъ существованіи. Впрочемъ, былъ одинъ скептикъ, не раздѣлявшій общаго настроенія — это буфетчикъ Спиридонъ, извѣстный въ средѣ артистовъ подъ кличкой «мрачнаго мерзавца». Онъ вѣчно имѣлъ какой-то обиженнй видъ и вѣчно на что-нибудь жаловался. Можетъ-быть, поэтому Евграфъ Гаврилычъ и направился къ нему съ афишей.

— Ну, на, смотри… нюхай… — бормоталъ онъ, поднеся афишу къ самому носу буфетчика. — Безъ ножа зарѣжемъ «Пале-Хрусталь»…

— Чѣмъ зарѣжешь-то, Евграфъ Гаврилычъ?

— А вотъ этой самой бумагой зарѣжемъ… Какъ пить дадимъ.

Спиридонъ мрачно улыбнулся и точно отцѣдилъ:

— Цыплятъ по осени считаютъ, Евграфъ Гаврилычъ…

— По осени? А ты читай. "Первое представленіе извѣстной любимицы публики, пѣвицы Греминй-Стальской… а? И это тебѣ, идолу, ни почемъ? Мало?.. Публика-то валомъ повалитъ… Вѣдь ты за ведро водки дерешь больше сорока рублей, за бутылку коньяку восемнадцать, за фунтъ чаю пятнадцать — сосчитай-ка, сколько наживешь въ одинъ вечеръ. Вотъ то-то и оно-то… А всему голова Настасья Петровна. Да я ее, матушку, на рукахъ буду носить, въ лебяжьемъ пуху буду держать, вѣтру не дамъ пахнуть.

Мрачный буфетчикъ хотѣлъ сказать что-то относительно патента, но въ этотъ моментъ сопровождавшая Евграфа Гаврилыча челядь шумно разступилась, давая дорогу средняго роста женщинѣ въ громадной шляпѣ и лѣтнемъ широкомъ манто.

— Голубушкй, Настасья Петровна… Вотъ легка на поминѣ! — какимъ-то плачущимъ голосомъ забормоталъ старикъ. — Ручку, матушка… Милая… родная!..

— А, здравствуйте… — равнодушно отвѣтила она, смѣривъ его съ головы до ногъ удивленнымъ взглядомъ. — Извините, вы кто же такой здѣсь будете?!.

— Я-то? хе-хе!.. Хозяиномъ прежде считался… Да…

Она оглянулась на своего спутника, точно хотѣла убѣдиться, что это не мистификація. Провожавшій ее лысый, обрюзглый господинъ съ крашеными усами вытиралъ свое вспотѣвшее лицо платкомъ и отвѣтилъ утвердительнымъ взглядомъ.

— Очень пріятно… — протянула она низкимъ, немного надтреснутымъ голосомъ и подала руку. — Да; очень…

Затѣмъ она повернулась, окинула быстрымъ взглядомъ своихъ прозрачныхъ, неопредѣленнаго цвѣта глазъ окружавшую ее толпу, чуть замѣтно сморщила маленькій прямой носъ и, взявъ у хозяина афишу, рѣшительнымъ шагомъ Направилась на Садовую открытую террасу, уставленную бѣлыми столиками. За ней шагалъ лысый спутникъ, размахивая снятой шляпой. Евграфъ Гаврилычъ догналъ его и шепнулъ на ухо заискивающимъ голоскомъ, скашивая глаза на дорогую гостью:

— Ну, что, голубчикъ Алексисъ?

— Да ничего… Все отлично.

— Постарайся, Алексисъ, а ужѣ я, братъ, не забуду… Знаешь мой характеръ.

Кучка артистовъ такъ и осталась у буфета. Всѣ жадно глядѣли на знаменитую Настасью Петровну, производившую еще такъ недавно громадный фуроръ. Одно ея имя на афишѣ ручалось за успѣхъ любого представленія. Публика рвалась, какъ сумасшедшая, чтобы послушать первоклассную звѣзду. Кто же не слыхалъ Гремину-Стальскую? Такого человѣка, кажется, и не сыскать. Репутація этой артистки настолько была велика, что даже не возбуждала артистической зависти: вѣдь Гремина-Стальская одна, и другой Гремйной-Стальской не будетъ.

— Довольно она измѣнилась… — замѣтила содержательница цыганскаго хора. — у ней въ горлѣ былъ милліонъ… да. Ахъ, ежели бы къ этому горлу другую голову приставить… фе-фе-фе!..

Старуха подняла жирныя плечи и зажмурилась въ какомъ-то ужасѣ. Артисты отлично ее поняли и тоже съежились отъ одной мысли о тѣхъ сотняхъ тысячъ, которыя были разбросаны вотъ этими маленькими ручками въ длинныхъ шелковыхъ перчаткахъ. Да, Настасъя Петровна пожила въ свою волю…

Она чувствовала на себѣ этотъ общій взглядъ жаднаго любопытства, а чуткое артистическое ухо ловило сдержанный шопотъ, поднимавшійся, точно волна прилива. «Господи, въ какую помойную яму я попала!» — съ тоской подумала она, закрываясь афишей.

— Кто составлялъ афишу? — строго спросила она, не обращаясь ни къ кому.

— Это вотъ они-съ… — отвѣтилъ Евграфъ Гаврилычъ, указывая на лысаго Алексиса. — Они у насъ завсегда афиши мастерятъ. Ловко подпущено?

— Да, недурно… Вы меня рекламируете, какъ опоенную пожарную лошадь, — сердито замѣтила она, пробѣгая глазами афишу.

Алексисъ покраснѣлъ и въ смущеніи поправилъ галстукъ.

— У насъ всякаго жита по лопатѣ, Настасья Петровна, — не унимался Евграфъ Гаврилычъ. — Вотъ изволите видѣть: національный балетъ «Скороспѣлка» — прекрасный номеръ, потомъ гуттаперчевая дѣвочка — публика весьма одобряетъ… русскій канатоходецъ — ну, этотъ такъ, на затычку идетъ. Онъ съ дрессированнымъ котомъ выходитъ… А дальше-съ музыкальные эксцентрики… американское семейство… шпагоглотатель. Вашъ номеръ послѣднимъ стоитъ, какъ главная приманка для публики. Вы ужъ извините, а мы тоже понимаемъ, съ кѣмъ дѣло имѣемъ. Алексисъ въ грязь лицомъ не ударитъ… Обратите вниманіе: сбоку напечатано — «Изумительно!», «Непостижимо!». Это все о васъ… да. У меня вѣдь такой характеръ: кого полюбилъ — ничего не жаль. И все у меня по-семейному… Дѣтками я зову своихъ артистовъ. И кормлю, и пою, и одѣваю, и призрѣваю всѣхъ, какъ родныхъ дѣтей. У насъ все попросту… Другіе антрепренеры пыль любятъ пущать, а у насъ все попросту.

— Я слышала, что вы жалованья никому не платите?

— Я? Напраслина-съ, Настасья Петровна… Денегъ, дѣйствительно, не люблю давать въ руки, потому что знаю, что такое настоящій артистъ. Это я для ихъ же пользы. А только имъ всѣмъ у меня не житье, а масленица; ни о чемъ не думай, ни о чемъ не заботься. Они у меня пѣсенки распѣваютъ, шпаги глотаютъ, по канатамъ ходятъ, госпожѣ публикѣ всякое удовольствіе доставляютъ, а я ихъ питаю… хе-хе!.. Голодные ко мнѣ-то приходятъ, холодные… Ну, только это все другіе, а вы — особь статья, Настасья Петровна. У насъ съ вами особый разговоръ.

Но «она» не слушала его, погрузившись въ раздумье. Алексисъ исподлобья разсматривалъ это чудное лицо, которое нельзя было даже назвать особенно красивымъ, но сколько въ немъ было огня, задорнаго веселья, затаеннаго смѣха. Большіе, суженные глаза смотрѣли изъ-подъ устало опущенныхъ вѣкъ такимъ кошачьимъ взглядомъ. А этотъ немножко удлиненный, восточный овалъ лица, эти соболиныя брови, эти русые волнистые волосы, этотъ пухлый ротикъ съ дѣтски-капризнымъ разрѣзомъ — все въ ней было вызывающе-хорошо. Даже сейчасъ она была больше, чѣмъ красавица, хотя ея время уже прошло.

— Послушайте, я никакъ не могу васъ припомнить… — заговорила она, медленно поднимая на него свои удивительные глаза. — Гдѣ мы встрѣчались?

— Даже не одинъ разъ… — смущенно пробормоталъ Алексисъ. — Въ отдѣльныхъ кабинетахъ… Помните: Валевскій, Борзикъ, Гусевъ?..

— Да, что-то такое какъ будто помню… — отвѣтила она, сморщивъ брови. — А ваше лицо выпало у меня изъ памяти… Впрочемъ, и не мудрено: у меня такая масса знакомыхъ.

— Алексисъ тогда еще городскимъ головой состоялъ, — вмѣшался Евграфъ Гаврилычъ совсѣмъ не къ мѣсту.

Она сдѣлала видъ, что не разслышала, а бѣдный Алексисъ весь съежился, точно его облили холодной водой.

II.

Смыслъ случившагося событія заключался въ томъ, что всего какихъ-нибудь два года назадъ Настасья Петровна составляла главную приманку «Пале-де-Кристаль», антрепренерами котораго состояли знаменитые братья Стрѣльскіе, а затѣмъ въ томъ, что между «Эльдорадо» и «Пале-де-Кристаль» шла самая ожесточенная конкуренція. Появленіе Настасьи Петровны въ «Эльдорадо» являлось той перчаткой, которую рыцари бросали, вызывая на поединокъ. Выпущенная Евграфомъ Гаврилычемъ широковѣщательная афиша, анонсировавшая дебютъ знаменитой садовой пѣвицы, взволновала оба учрежденія до самаго дна, поднявъ всѣ счеты, дрязги и застарѣлую вражду. «Эльдорадо» торжествовало впередъ побѣду надъ соперникомъ. Вѣдь Настасья Петровна стояла внѣ конкуренціи, и другой Настасьи Петровны невозможно было придумать.

— Мы имъ покажемъ! — повторяла хоромъ вся челядь, ютившаяся около «Эльдорадо»: — Настасья Петровна вывезетъ…

Въ день перваго представленія волненіе въ «Эльдорадо» достигло своего апогея, точно всѣ готовились къ какому-то кровопролитному сраженію, и больше всѣхъ, конечно, волновался самъ Евграфъ Гаврилычъ. Отдѣльные «номера» тоже должны были показать себя передъ большой публикой съ самой лучшей стороны. Вообще, предстоялъ рѣшительный день, которымъ заканчивались наболѣвшіе счеты и старыя распри.

— Дѣтушки, постарайтесь! — повторялъ Евграфъ Гаврилычъ, встрѣчая своихъ артистовъ. — Зарѣжемъ мы Стрѣльскихъ единымъ духомъ, только бы одинъ разъ заманить къ намъ публику… Чѣмъ мы ихъ хуже? Все у насъ есть… А главное — костюмы свои соблюдайте, чтобы ни дыръ ни пятенъ не было замѣтно. На отличку надо дѣльце сдѣлать…

Старикъ съ утра доставалъ свои часы и смотрѣлъ, сколько оставалось до рѣшительнаго момента. Время шло и убійственно тихо и вмѣстѣ съ тѣмъ поразительно быстро. Въ буфетѣ недостаточно было заготовлено провизіи, главный канатъ въ саду необходимо было перетянуть, у четырехъ балеринъ недоставало новыхъ ботинокъ, главный комикъ могъ напиться прежде времени, и т. д. Вездѣ нуженъ былъ строгій хозяйскій глазъ, и Евграфъ Гаврилычъ рвалъ и металъ, сгорая отъ преисполнявшей его энергіи.

— Пронеси, Господи, только въ первый разъ!.. — повторялъ онъ. — Публики подвалитъ видимо-невидимо… Товаръ надо лицомъ показывать.

Въ пылу усердія старикъ нѣсколько разъ выскакивалъ на подъѣздъ, разукрашенный въ трактирно-русскомъ стилѣ съ убогой вычурностью. Отсюда открывался великолѣпный видъ на громадную рѣку, по которой точками чертили лодки. На противоположномъ гористомъ берегу, на выдававшемся въ рѣку мысу, расположился «Пале-де-Кристаль». Издали можно было разсмотрѣть только громадное деревянное зданіе лѣтняго театра и пристань, а остальныя зданія прятались въ зелени. Вечеромъ «Пале-де-Кристаль» освѣщался электричествомъ, и у Евграфа Гаврилыча щемило на душѣ отъ этого нахалѣства. И оркестръ тамъ былъ лучше, и тоже было обидно, когда черезъ рѣку доносились торжествующіе звуки. Вообще, дѣла въ «Пале-де-Кристаль» шли отлично, а въ «Эльдорадо» совсѣмъ плохо, и Евграфъ Гаврилычъ приплачивалъ уже за второй сезонъ изъ собственнаго кармана довольно крупную сумму.

— Теперь посмотримъ, чьи возьметъ! — вслухъ торжествовалъ Евграфъ Гаврилычъ и даже грозилъ ненавистному сопернику кулакомъ. Не все коту масленица… Бываетъ и свиньѣ праздникъ. Посмотримъ, какъ вы сегодня запоете матушку-рѣпку!

Начало садоваго гулянья было въ восемь часовъ, но настоящая публика должна была собраться только къ десяти часамъ вечера, т.-е. та публика, которая кутитъ до отдѣльнымъ кабинетамъ, занимаетъ ложи и первые ряды креселъ и которая уже однимъ своимъ присутствіемъ составляетъ живую рекламу для заведенія. Ахъ, какъ отлично понималъ все это старый садовый антрепренеръ и какъ давно онъ не видалъ у себя въ «Эльдорадо» вотъ именно этой, настоящей публики. Это вѣдь не то, что набредутъ чиновники и чиновницы, нѣсколько очертѣвшихъ купчиковъ, которымъ попала возжа подъ хвостъ, да заблудящая садовая мамзель третьестепеннаго разбора. То ли дѣло, какъ подкатитъ на резинѣ настоящій баринъ, да одинъ онъ не поѣдетъ, а съ благопріятелями, да еще прихватитъ съ собой пару-другую француженокъ. Тутъ веселья до бѣлаго свѣту хватитъ… Мудреная эта публика: не все ли ей равно, а нѣтъ — прутъ всѣ въ «Пале-де-Кристаль», какъ угорѣлые.

— Песочку побольше у подъѣзда! — командовалъ Евграфъ Гаврилычъ передъ самымъ открытіемъ. — Да иллюминацію по-настрящему закатить… Керосину не жалѣй!..

Публика начала собираться около восьми часовъ, и всѣ почувствовали, что это по-настоящему, хоть бы и «Пале-де-Кристаль» впору, какъ будто и тѣ же чиновники да швеи, а совсѣмъ даже не похоже. Въ девять часовъ зажгли иллюминацію, И садъ былъ уже полонъ наполовину, чего давно не бывало. Евграфъ Гаврилычъ выбѣгалъ на подъѣздъ и съ замираніемъ прислушивался къ веселому гулу прибывавшей толпы. У кассы происходила почти давка. Только наголодавшіеся антрепренеры знаютъ, что такое публцка, когда она пойдетъ валомъ. Такъ бы, кажется, и расцѣловалъ каждаго мерзавца… А вотъ и резина зашуршала по мостовой, и тяжело залязгали подковами кровные рысаки. Старикъ наслаждался этими звуками, какъ самой рѣдкой музыкой. Попалось нѣсколько старыхъ знакомыхъ изъ настоящихъ господъ, которыхъ Евграфъ Гаврилычъ знавалъ еще въ былыя времена, когда содержалъ буфетъ въ «Пале-де-Еристаль», называвшемся тогда «Монрепо».

— Ну, каково поживаешь, старина?

— Ничего, прыгаемъ понемножку, пока мыши головы не отъѣли… Милости просимъ! Давненько не бывали… хе-хе! Забыли старика.

— А вотъ и вспомнили,

«Эльдорадо» сдѣлался неузнаваемымъ. Всѣ мѣста были заняты, не хватило столиковъ для желавшихъ закуситъ, прислуга сбилась съ ногъ. А публика все прибывала. Это было какое-то наводненіе. Даже самъ мрачный буфетчикъ Спиридонъ улыбнулся.

Представленіе шло по особой программѣ, и артисты, дѣйствительно, лѣзли изъ кожи, чтобы угодитъ публикѣ. Самыхъ лѣнивыхъ захватило общее волненіе. И всѣ чувствовали, что всѣ они, взятые вмѣстѣ, ничего не стоятъ предъ однимъ именемъ, которое магической силой привело сюда трехтысячную толпу. Вѣдь эта публика ждала ее и только ее одну, а остальныхъ смотрѣла и слушала только изъ вѣжливости добродушнаго гостя. «Она» пріѣхала только къ одиннадцати часамъ. Евграфъ Гаврилычъ разъ пять гонялъ къ ней на дачу своего друга Алексиса и кончилъ тѣмъ, что поѣхалъ самъ и привезъ диву. «Она» прошла прямо въ уборную, гдѣ ее уже ждало нѣсколько букетовъ.

— Когда прикажете поднимать занавѣсъ, Настасья Петровна? — спрашивалъ выбившійся изъ силъ режиссеръ,

— Когда я скажу.

— Слушаю-съ.

«Она» пріѣхала усталая и чѣмъ-то раздраженная. За кулисами ей попался Алексисъ, и она сдѣлала знакъ, чтобы онъ шелъ за ней въ уборную.

— Вы мнѣ поможете одѣться… — объяснила она, когда они остались въ уборной съ глазу на глазъ. — У меня нѣтъ камеристки, а я капризна; наконецъ и чувствую себя не въ своей тарелкѣ,

Онъ наклонилъ свою лысую голову, польщенный такими чрезвычайными полномочіями. Да, она выбрала его сама, выбрала изъ тысячи своихъ поклонниковъ — счастье, которое покупалось тысячами. Въ лысой головѣ закружились такія мысли, которыя были впору любой кудрявой молодой башнѣ,

— Что идетъ? — устало спрашивала Настасья Петровна, снимая манто.

— Гуттаперчевая дѣвочка…

— Я хочу ее видѣть.

— Когда же успѣете вы переодѣться?

— Ничего, публика подождетъ… Наконецъ я разсчитываю на вашу великодушную помощь.

Она улыбнулась какой-то больной улыбкой и прибавила:

— Рѣшительно, я не помню васъ, мой другъ… Что-то такое вертится въ головѣ, какъ будто начинаю припоминать, а потомъ — туманъ, туманъ…

Они вышли за кулисы. Пиликала плохенькая музыка. Плохенькая рампа освѣщала сцену. На авансценѣ, лицомъ къ нимъ, стояла неопредѣленныхъ лѣтъ дама во фракѣ, длинномъ жилетѣ, черныхъ атласныхъ штанахъ, черныхъ чулкахъ и черныхъ башмакахъ. У нея былъ такой рѣшительный видъ. Тонкія губы были плотно сжаты, а орлиный носъ придавалъ ей еще болѣе характерный отпечатокъ. Тонкая, жилистая, состоявшая изъ однихъ костей и нервовъ, она походила на одинъ изъ тѣхъ силуэтовъ, какіе появляются на экранахъ разныхъ престидижитаторовъ. Передъ ней стояли два стула. Между ними что-то такое блестѣло, ползло, извивалось. Женщина во фракѣ внимательно слѣдила да каждымъ движеніемъ этого покрытаго мишурной чешуей дѣтскаго тѣла и еще плотнѣе сжимала тонкія губы,

— Это ужасно… — шептала Настасья Петровна, хватая Алексиса за руку. — Посмотрите на эту несчастную дѣвочку! Она загибаетъ головку къ спинѣ… Опрокидывается всѣмъ тѣльцемъ назадъ. Несчастный ребенокъ!

Публика неистово аплодировала. И это та простая русская публика, которая не въ состояніи быть даже злой, Настасья Петровна изъ-за кулисы видѣла полныя напряженія лица, приподнятыя брови, жадные глаза и чувствовала, какъ у нея по спинѣ сбѣгаетъ холодная струйка, точно кто приложилъ къ теплому, живому тѣлу лезвее ножа. О, какъ она ненавидѣла вотъ это чудовище, которое называется публикой! Ей страшно захотѣлось крикнуть имъ: «Чему вы аплодируете, несчастные, — вы, которые имѣете матерей, женъ, сестеръ и собственныхъ дѣтей? Неужели вамъ не жаль этого изломаннаго ребенка, въ которомъ нѣтъ жилочки нетянутой, косточки цѣлой? Вы — изверги, палачи, негодяи, потому что ребенка истязаютъ для васъ. Даже вотъ эта черная тѣнь женщины виновата въ тысячу разъ меньше. Она зарабатываетъ свой хлѣбъ тяжелымъ трудомъ и рискуетъ уже однимъ тѣмъ, что можетъ въ одну минуту потерять въ лицѣ своей гуттаперчевой дѣвочки весь свой капиталъ — вѣдь это границы всему!»

Публика увлеклась талантливымъ ребенкомъ и три раза вызывала его на «bis». Послѣдній «номеръ» вызвалъ самый дикій восторгъ. И было отъ чего. Гуттаперчевая дѣвочка поднялась на стулья, спиной къ публикѣ. «Madame» во фракѣ немного раздвинула ихъ и затѣмъ бросила на полъ платокъ. Началось что-то невиданное, невозможное, невѣроятное… Ребенокъ опрокинулъ сначала голову назадъ, потомъ все это дѣтское тѣльце перегнулось пополамъ, дѣтскія ручки схватились за ноги, и полное напряженной муки, но продолжавшее улыбаться дѣтское личико начало опускаться все ниже и ниже, пока не коснулось пола, чтобы схватить лежавшій платокъ зубами. Нужны были нечеловѣческія силы, чтобы подняться на стулья, но гуттаперчевая англійская дѣвочка исполнила и это при неистовыхъ аплодисментахъ. Только въ послѣдній моментъ силы ей измѣнили, и ребенокъ упалъ прямо на лицо. Она испуганно вскочила на ножки и хотѣла сейчасъ же повторить испорченный номеръ, не замѣчая струившейся по лицу крови.

— Довольно! Довольно!

Настасья Петровна поймала окровавленную мученицу за кулисами, подхватила на руки, какъ перышко, и унесла, къ себѣ въ уборную.

— Что вы дѣлаете? — шепталъ ей Алексисъ, успѣвшій переодѣться цыганомъ.

— Ахъ, оставьте… Всѣ вы звѣри! Бѣдный ребенокъ… дѣвочка моя…

— Вѣдь сейчасъ нашъ хоръ, а потомъ вашъ номеръ, Настасья Петровна.

— Убирайтесь вы всѣ отъ меня къ чорту!..

Прибѣжалъ встревоженный Евграфъ Гаврилычъ.

Скандалъ съ гуттаперчевой дѣвочкой испортилъ настроеніе даже садовой публики.

— Матушка, Настасья Петровна, бросьте промятую дѣвчонку, — упрашивалъ онъ, стараясь отнять дѣвочку. — Вамъ сейчасъ выходить…

— Не приставайте, а то и совсѣмъ не выйду…

— Какъ же это такъ… а? Вѣдь публику…

— А мнѣ наплевать на вашу публику…

Она унесла дѣвочку къ себѣ въ уборную, положила на кушетку и, ставъ на колѣни, начала ее раздѣвать. Ребенокъ былъ такъ напуганъ всѣмъ случившимся, что не сопротивлялся, а только округлившимися глазами искалъ черный призракъ своей мучительницы.

— Мученица ты моя… родная… — шептала Настасья Петровна, цѣлуя окровавленное дѣтское личико, изломанныя ручки и ножки. — Я тебя не отдамъ никому… слышишь?.. Ребеночекъ мой…

Знаменитая любимица публики обливала слезами измученнаго ребенка, а на сценѣ гремѣлъ цыганскій хоръ. Изъ пестрой волны звуковъ рѣзче другихъ выдѣлялся голосъ Алексиса, — бывшій городской голова, тренькая на гитарѣ, выдѣлывалъ цыганскія solo, гикалъ, свисталъ и фальцетомъ бралъ невозможныя цыганскія, верхнія ноты. Нужно было разогрѣть публику… На bis Алексисъ плясалъ съ Рахилью русскую, а потомъ исполнилъ еще одинъ номеръ. И въ то же время этотъ пропащій человѣкъ думалъ о томъ, что дѣлается тамъ, въ уборной Настасьи Петровны.

III.

— Настасья Петровна… а Настасья Петровна! — взывалъ жалобнымъ голосомъ Евграфъ Гаврилычъ, стоя у запертыхъ дверей уборной. — Что же это такое?.. Сейчасъ вашъ номеръ… ахъ, Боже мой!.. Вонъ и хоръ кончилъ… Настасья Петровна, родная!..

Подошелъ вспотѣвшій, задохшійся Алексисъ.

Старикъ обратился къ нему съ умоляющимъ жестомъ. Ихъ толкали ходившіе изъ уборной въ уборную артисты, гдѣ-то слышался сдержанный шопотъ.

— Настасья Петровна…

Наконецъ дверь уборной распахнулась, и Настасья Петровна сдѣлала Алексису знакъ войти.

Вмѣстѣ съ нимъ ворвался и Евграфъ Гаврилычъ. Онъ былъ въ ужасѣ: она еще и не думала одѣваться, а глаза были красны отъ слезъ.

— Милая, родная… ножки буду цѣловать… — бормоталъ растерявшійся старикъ, чувствуя, что у него отъ страха начинаютъ шевелиться волосы ча головѣ.

— Что же, я при васъ одѣваться буду? — сердито накинулась на него избалованная примадонна. —А впрочемъ, мнѣ все равно… Алексисъ, я сяду къ зеркалу, и вы будете меня гримировать, а этотъ старикашка надѣнетъ мнѣ чулки и башмаки.

Работа закипѣла. Евграфъ Гаврилычъ дрожащими руками снималъ съ примадонны домашніе сапоги и чулки и неумѣло старался надѣть новые, Алексисъ накладывалъ кисточкой бѣлила и съ ловкостью парикмахера орудовалъ пуховкой. Брови и рѣсницы Настасья Петровна подрисовала сама. Затѣмъ слѣдовали въ порядкѣ корсетъ, коротенькая шелковая юбочка, яркій корсажъ, серьги изъ поддѣльныхъ брильянтовъ, такія же кольца, браслеты и цѣлое колье. Сама Настасья Патровна привычной и быстрой рукой помогала суетившимся около нея приспѣшникамъ, занятая мыслью о лежавшей на кушеткѣ раздѣтой гуттаперчевой дѣвочкѣ.

— Я ее не отдамъ… — упрямо повторяла она, споря съ какимъ-то невидимымъ врагомъ. — Да, не отдамъ… Я ее куплю у англичанки.

— Вѣрно… купимъ и дѣвочку! — поддакивалъ Евграфъ Гаврилычъ, выигрывая время. — Все купимъ, только вотъ корсажъ надо приправить сзади. Алексисъ, орудуй. Вотъ тутъ отдувается… Ты булавкой сошпиль.

А публика уже начинала волноваться. Доносился сдержанный ропотъ тысячной толпы, отдѣльные нетерпѣливые возгласы, стукъ палками и топотъ ногъ. Всѣ были возбуждены и требовали ту, для которой сбѣжалась сюда эта тысячная толпа. Евграфъ Гаврилычъ, конечно, слышалъ это шумное нетерпѣніе и еще сильнѣе волновался.

— Готово… — рѣшила наконецъ Настасья Петровна, оглядывая себя въ послѣдній разъ въ зеркало. Но она еще не вышла изъ уборной, а наклонилась къ гуттаперчевой дѣвочкѣ, прикрытой ея манто, и опять принялась ее цѣловать.

— Я сейчасъ приду, моя капелька… да? Сейчасъ… Я тебя не отдамъ…

Евграфъ Гаврилычъ осторожно вытащилъ ее изъ уборной, но въ дверяхъ она еще разъ остановилась и проговорила:

— Заприте уборную и ключъ отдайте мнѣ, а то дѣвочку украдутъ.

— Дверь безъ замка-съ… — испуганно отвѣтилъ Евграфъ Гаврилычъ. — Да вы не безпокойтесь, Настасья Петровна. Все будетъ въ сохранности… Мы тутъ одной семьей живемъ.

— Нѣтъ, я вамъ не вѣрю! Алексисъ, идите въ уборную и не смѣйте сдѣлать оттуда ни одного шагу. Вы мнѣ отвѣчаете за дѣвочку своей головой.

— Ты смотри, Алексисъ! — строго подтверждалъ Евграфъ Гаврилычъ, грозя пальцемъ. — Знаешь мой характеръ? Я, братъ, шутить не люблю… Матушка, Настасья Петровна, публака-то скоро стулья будетъ ломать.

— Сейчасъ, сейчасъ…

Она быстрыми шагами пошла на сцену, по какъ на грѣхъ встрѣтилась у послѣдней кулисы съ черной англичанкой.

— Мнѣ нужно съ вами переговорить… — начала Настасья Петровна. — Мы сойдемся… я куплю у васъ дѣвочку. Сколько?..

Дама въ черномъ фракъ сдѣлала отрицательное движеніе головой и улыбнулась. Это взорвало Настасью Петровну.

— Такъ я вамъ просто не отдамъ дѣвочки! — азартно заговорила она. — Это не ваша дочь… нѣтъ. Развѣ найдется такой извергъ-мать, чтобы стала такъ истязать своего собственнаго ребепка? Никогда!..

Англичанка что-то быстро заговорила, а лицо оставалось все такое же спокойное, увѣренное, и это подняло въ Настасьѣ Петровнѣ всю кровь. Женщины говорили на разныхъ языкахъ, но это не мѣшало имъ отлично понимать другъ друга. А тамъ, гдѣ пестрѣла тысячеголовая человѣческая масса, ужо раздавались шиканье, свистки и неистовый топать,

— Матушка, родная, не погуби!.. — взмолился Евграфъ Гаврилычъ, надая на колѣни. — Вѣдь скандалъ… Разнесутъ все заведеніе.

У старика были слезы на глазахъ. Настасья Петровна съ отвращеніемъ вырвала изъ его рукъ свою руку и увѣренной граціозной походкой выпорхнула на сцену, сіяющая, улыбающаяся, задорно красивая. Тысячи глазъ жадно впились въ нее, и прошла нѣкоторая пауза, прежде чѣмъ раздались оглушительные аплодисменты. голодный тысячеголовый звѣрь уже наслаждался своей улыбавшейся добычей. Слышалось даже то легкое ворчанье, когда звѣрь рветъ еще теплое мясо. Сказывался общественный темпераментъ съ его плотоядными инстинктами… Она обвела притихшую толпу своими усталыми глазами и подала знакъ капельмейстеру смотрѣвшему на нее такъ, точно онъ сейчасъ хотѣлъ вылѣзть изъ собственной кожи.

Дрогнули скрипки, взвыли мѣдныя трубы, зарокоталъ барабанъ, а черная дирижерская палочка поднимала все новые звуки. Оркестръ былъ плохенькій, музыканты отчаянно играли, но это еще усилило эффектъ свѣжаго женскаго голоса, вплетавшаго бравурную мелодію въ этотъ муравейникъ звуковъ. На сценѣ Настасья Петровна дѣлалась совершенно другой женщиной — у ней былъ настоящій шикъ каскадной пѣвицы. Благодарная публика взвыла, когда она съ отчаяннымъ жестомъ кончила первый куплетъ безсмысленной шансонетки.

— Браво-о-о-о-о!.. Гремина-Стальская бррраво-о-о!

Она сдѣлала нѣсколько шаговъ около рампы, улыбаясь и раскланиваясь. Оркестръ зудилъ маленькій антрактъ. Второй куплетъ вызвалъ настоящую бурю… Да, это была она, общая любимица, и всѣ радовались, что нашли ее такой же, какой знали два года назадъ. Даже лучше, потому что въ голосѣ чувствовалась такая захватывающая нервность… Когда наконецъ она кончила свой номеръ, публика повскакала съ мѣстъ, выла, шкала, стучала ногами. Стоявшій за кулисами Евграфъ Гаврилычъ даже перекрестился: трудненько достался ему этотъ выигрышный номеръ… Охъ, ужъ только эти примадонны! Жилы всѣ вытянутъ… Ну, да чортъ съ ней — дѣло сдѣлано.

Со сцены Настасья Петровна бросилась прямо въ уборную: гуттаперчевая дѣвочка была тамъ, а около нея сидѣлъ Алексисъ. Онъ даже увлекся своей ролью сидѣлки и не замѣтилъ, какъ пролетѣло время.

Правда, онъ слышалъ восторженную бурю, обрывки музыки, отдѣльныя знакомыя ноты — и только. Миссъ Элліэтъ тоже вслушивалась и продолжала лежать. Только время отъ времени ея глаза принимали испуганное выраженіе, именно когда у дверей уборной слышались легкіе осторожные шаги, — это была она, страшная тѣнь черной женщины. Ребенокъ освоился со своимъ положеніемъ и лежалъ спокойно, чувствуя, что за наго заступится чья-то рука и что сегодняшняя неудача можетъ сойти.

— Ахъ, моя крошка… тебѣ хорошо? — спрашивала Настасья Петровна, цѣлуя ребенка. — Ничего не бойся… Я тебя не отдамъ.

— О, yes…

Ребенокъ улыбнулся въ первый разъ, и двѣ дѣтскихъ голенькихъ ручки протянулись къ Настасьѣ Петровнѣ, обхватили ея шею, и дѣтское личико припало къ ея груди. А тамъ пенстово ревѣла толпа, требовавшая Гремину-Стальскую, — она должна была пропѣть свои лучшіе номера. Эта толпа отрывала ее отъ ребенка, беззащитнаго и слабаго.

— Я сейчасъ… — проговорила она, поднимаясь. — Алексисъ, я надѣюсь на васъ.

Въ дверяхъ уже появился Евграфъ Гаврилычъ, вся фигура котораго представляла собой одну мольбу. Онъ уже не могъ ничего говорить, а только прижималъ обѣ руки къ сердцу. Настасья Петровна прошла мимо него, не удостоивъ даже кивкомъ.

Опять взвылъ оркестръ. Алексисъ чувствовалъ, какъ замерла вся публика, и самъ превратился въ одинъ слухъ. Вотъ первыя слова избитой модной шансонетки… А затѣмъ что-то случилось. Что-то упало, послышался какой-то крикъ, и опять мертвая тишина — даже оркестръ остановился. Потомъ торопливый топотъ десятка ногъ, и въ уборную внесли Настасью Петровну — она была блѣдна, какъ полотно, глаза закрыты, а на шелковой юбочкѣ широкой полосой темнѣла свѣжая кровь.

— Обморокъ… — шепталъ какой-то господинъ въ золотыхъ очкахъ, оглядываясь, куда уложить больную. — Ничего, это пройдетъ.

Алексисъ завернулъ миссъ Элліэтъ въ манто и вынесъ ее изъ уборной, а на ея мѣсто уложили больную. Господинъ въ золотыхъ очкахъ разорвалъ корсажъ и мочилъ голову холодной водой. Это былъ докторъ, случайно бывшій на представленіи. Когда Алексисъ вернулся, больная уже открыла глаза и съ удивленіемъ смотрѣла кругомъ, очевидно, не давая себѣ отчета, гдѣ она и что съ ней.

— А дѣвочка? — обратилась она къ Алексису.

— Успокойтесь… — уговаривалъ докторъ. — Сейчасъ вамъ вредно волноваться.

Она быстро взглянула прямо въ лицо доктору и только улыбнулась,

Черезъ пять минутъ на авансценѣ появился Алексисъ и почтительнѣйше доложилъ ожидавшей публикѣ, что г-жа Гремина-Стальская по болѣзни не можетъ больше выйти на сцену. Это заявленіе вызвало замѣтное неудовольствіе, и публика начала расходиться съ обиженнымъ видомъ людей, у которыхъ выхватили лакомый кусокъ прямо изо рта.

IV.

Неожиданная болѣзнь Греминой-Стальской разрушила все будущее «Эльдорадо», — на слѣдующій день садъ былъ пустъ. Артисты опустили головы, а Евграфъ Гаврилычъ просто рвалъ на себѣ волосы.

— Подвела она меня совсѣмъ, — уныло повторялъ онъ, бродя по своему, сразу опустѣвшему заведенію. — Раньше хоть какая-нибудь публика собиралась, а теперь никто не пойдетъ… Всѣ будутъ ждать, когда поправится Настасья Петровна.

Старикъ нѣсколько разъ ѣздилъ на дачу къ Греминой и съ большимъ трудомъ добился аудіенціи. Она его приняла, сидя въ креслѣ.

— Что вамъ угодно, старикашка?

— Ахъ, голубушка… Вѣдь это невозможно: я вонъ какую ораву людей кормлю. Проѣдятъ они меня…

— Я тутъ ни при чемъ… Все зависитъ отъ доктора.

Гремина занимала дешевенькую дачу на противоположномъ берегу, въ двухъ шагахъ отъ «Пале-де-Кристаль». Обстановка была дрянная, сборная — вообще не казисто, Евграфъ Гаврилычъ соображалъ, что все это ему на руку, потому что у Настасьи Петровны ничего сейчасъ нѣтъ, значитъ, она могла быть ему полезна. Испортила все проклятая болѣзнь… Онъ подкараулилъ у подъѣзда лѣчившаго пѣвицу доктора и умолялъ поскорѣе выправить его лучшій «номеръ». Знакомый докторъ только улыбнулся.

— Голубчикъ, да только скажите: живой воды достанемъ. Ничего не пожалѣю… Вѣдь это мнѣ безъ смерти смерть.

— Если такъ, то скажу вамъ одно: не надѣйтесь ни на что. Дѣло очень скверно… Сердце не въ порядкѣ, а съ нимъ нельзя шутить. Понимаете?.. Мнѣ не нравится сердце Настасьи Петровны и даже очень не нравится… Смотрите, не проболтайтесь; я это только вамъ говорю.

— Значитъ, крышка?

— Около того…

Старикъ упалъ духомъ окончательно. Вотъ когда подошла бѣда неминучая… А тутъ еще Алексисъ обнадеживалъ, чтобы сорвать ей жалованье за полмѣсяца впередъ. Говоритъ, что сама его посылала.

— Ахъ, народецъ! — ворчалъ старикъ. — Хорошо, что не далъ, а то плакали бы мои денежки. Ловко!..

Вечеромъ въ саду его поймалъ Алексисъ и отвелъ въ сторону.

— Мнѣ съ вами нужно серьезно поговорить, — предупреждалъ цыганскій запѣвала.

— Ну, ну, начинай… Знаю я, какой-такой вашъ разговоръ бываетъ. Нѣтъ, братъ, дудки… Настасья Петровна — ау, а у меня не монетный дворъ.

— Вотъ я объ этомъ и хочу поговорить съ вами, только уговоръ дороже денегъ: молчокъ. Она умретъ — это вѣрно, но объ этомъ никто не долженъ знать… Понимаете?

— Ладно, обманывай дальше.

— Дѣло въ томъ, что это и для васъ важно. «Эльдорадо» вамъ идетъ въ убытокъ третій годъ, а я его продамъ вамъ на очень выгодныхъ условіяхъ.

— Ты?..

— Да, я… Только уговоръ, что о Настасьѣ Петровнѣ никому ни гу-гу. Даже за хлопоты ничего не возьму. Все равно пропью. Не такія деньги тратилъ въ свое время… По рукамъ?

— По рукамъ!..

Алексисъ сегодня имѣлъ необычайно дѣловой и серьезный видъ, такъ что даже Евграфъ Гаврилычъ не заподозрѣлъ его въ обманѣ: человѣкъ бывалый, а у каждаго плута свой расчетъ. Отъ копеечной свѣчки Москва сгорѣла… Тронутый безкорыстіемъ бывшаго городского головы, Евграфъ Гаврилычъ прибавилъ:

— А я тебѣ вотъ что скажу, Алексисъ: сухая ложка ротъ деретъ, да и молоко, говорятъ, у коровы на языкѣ. Пока что, я могу тебѣ выдавать на булавки… ну, трешницу въ сутки. Нельзя же дѣла обдѣлывать на сухую.

— Хорошо, потомъ сочтемся…

Алексисъ цѣлыхъ три дня ходилъ, какъ въ воду опущенный, когда узналъ, что Настасья Петровна безнадежна. Ему первому докторъ сказалъ это, и впопыхахъ онъ не успѣлъ его даже предупредить, чтобы всецѣло держать въ секретѣ. Докторъ, какъ на грѣхъ, разболтался съ Евграфомъ Гаврилычемъ и отрѣзалъ съ этой стороны возможность всякой помощи.

— Понимаете, у нея ничего нѣтъ, — взволнованно объяснилъ Алексисъ ничего не понимавшему доктору. — А если бы вы не проболтались, Евграфъ Гаврилычъ выдавалъ бы какую-нибудь субсидію… да. Что же остается?.. Въ больницу…

— Да… Гм… А чортъ его зналъ!.. Не сообразилъ…

— А я вамъ скажу, что вы теперь должны дѣлать… Говорите всѣмъ, что Настасья Петровна поправится. Это даже не будетъ ложью съ вашей стороны, потому что болѣзнь самаго неопредѣленнаго характера. А я, съ своей стороны, не дамъ ей умереть въ больницѣ… У меня есть свой планъ.

Дѣйствительно, у Алексиса былъ планъ, созданный въ теченіе нѣсколькихъ безсонныхъ ночей. Теперь онъ зналъ, что нужно было дѣлать, и смѣло смотрѣлъ впередъ. У него была и рѣшимость, и твердая увѣренность, и находчивость, точно онъ переродился за эти нѣсколько дней. Его поднимало одно чувство, могучее и захватывающее, одно изъ тѣхъ, которыя испытываются только разъ въ жизни: Алексисъ полюбилъ умирающую примадонну, какъ мальчикъ. Алексисъ боялся, что Настасья Петровна можетъ замѣтить его настроеніе. Вѣдь это стыдно, когда голова лысая и когда вся жизнь назади, а главное — это была любовь къ умирающей женщинѣ…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…