О ДОСТОВЕРНОСТИ ИСТОРИИ1
Достовернее ли становится история?
Записка, представленная в Академию Наук президентом ее гр. С. С. Уваровым*.
Под этим названием напечатан в 1-м No «Москвитянина» на 1851 год перевод мемуара, представленного графом С. С. Уваровым в Императорскую Академию Наук. Тот же мемуар в русском переводе помещен и в «Современнике» (М 1) на 1851 год под другим заглавием: «Подвигается ли вперед историческая достоверность?». Приводимые места я беру из перевода «Москвитянина», хотя никто, конечно, не назовет его удовлетворительным.
Недавно в нашей литературе возник вопрос об исторической достоверности вообще. Уже из одного уважения к имени автора2, который принял на себя труд высказать относительно этого предмета некоторые свои сомнения, мы, с своей стороны, также не можем обойти вопроса, не поискав ему более или менее удовлетворительного разрешения. Вопрос поставлен: нельзя же литературе вечно оставаться при нем; надобно, чтоб нашелся и приличный ответ на него и чтоб рано или поздно дело было совершенно очищено. Мы берем на себя лишь первую попытку.
Признаемся: мы встретились с вопросом вовсе неожиданно; мы не имели никаких предварительных сомнений относительно достоверности истории вообще. И откуда бы взялись они или что могло бы на них навести? Давно существует наука истории; недостатка в материале нет: наука не сочинила его — она нашла его готовым во всех почти эпохах, благодаря верному инстинкту человека, который всегда хотел сохранить для потомства память дел, им виденных или слышанных; материал растет с каждым годом, постоянно увеличиваясь не одними только записями новых дел, но и открытиями древних памятников, которые одна пытливость усердно добывает из земли и ив могил, чтоб потом передать их с рук на руки другой, более возвышенной пытливости, любящей доспрашиваться смысла у каждого обломка отжившего мира; иногда одним таким открытием вдруг озарится целая эпоха, целая темная страница истории, и там, где прежде нельзя было различить ни одной ясной черты, довольно раздельно выходят полные образы. Между тем критика продолжает работать неутомимо; она как будто соревнует усердию тех антиквариев-гробокопателей, которые роются в земле на историческом кладбище; она никак не хочет дать им опередить себя и особого рода процессом очищает, один за другим, все исторические памятники, как только они становятся ей доступны; ведется постоянный пересмотр уже добытых результатов, делается свод им, и в то же время идет деятельная разработка новых приобретений, поверка старого новым. Жизнь историческая уходит все вперед и вперед от своих первых зачатков, а там, позади ее, над самыми этими зачатками все больше и больше разгорается свет, которым отражается на них современное знание. Наука ощутительно зреет как по форме, так еще более по содержанию; не в одном месте, не систематически по принятому наперед плану производится разработка ее, но из суммы всей этой деятельности слагается один огромный капитал, который весь наука по праву может считать своим достоянием, без различения местности, где выработана та или другая его доля: ей, бесспорно, принадлежит всякое историческое исследование, будет ли оно предпринято на старом или новом полушарии, лишь бы было написано на человеческом языке, доступном анализу и пониманию. Всемирная историческая библиография — указатель успехов науки, никогда не пустеет, и страницы ее громки не одними только заглавиями: во множестве титл и имен, здесь встречающихся и постоянно прибывающих, всегда есть несколько таких, которыми обозначаются неоспоримые приобретения, сделанные вновь в пользу науки, действительное движение ее вперед. Немаловажный труд принял бы на себя тот, кто захотел бы исчислить все открытия и приобретения, которыми обогатилась историческая наука лишь в продолжение последнего десятилетия.
На почве неверной, обманчивой, все больше и больше расступающейся под ногами, по мере того, как по ней стараются идти вперед, как могла бы развиться такая обширная деятельность, как возможны были бы те прочные и истинно великие результаты исторического исследования, которые так высоко подняли историю в ряду современных знаний?
И потому еще, казалось нам, нельзя сомневаться в солидности исторической почвы вообще, что история идет вперед не одна — она подвигается дружно, об руку с другими знаниями, ей особенно родственными, и нередко полагает в основу себе ими добытые и утвержденные положения. Филология, археология, нумизматика никогда не отказывали ей в своем деятельном пособии, никогда она сама не отрекалась от права заимствовать свой свет прямо из общего с ними источника. Редкому филологу не приходилось иногда быть и историком; в свою очередь историк также не считает область филологии вовсе ему чужою; напротив, иногда он совершенно заключается в этой области, так что лишь точка зрения на предмет и некоторые особенности в самом способе занятия" в приемах отличают его от прямого филолога. В области классической древности, ее истории это даже обыкновенное правило. И Восток открывает свое прошедшее прежде всего тем, которые берут на себя труд ближе ознакомиться с его языками. История Египта тогда только продвинулась вперед, когда установилось знание иероглифики. Почти вся внутренняя история старой Индии заключается в санскрите. Все это, кажется, довольно твердая почва, чтоб история могла пустить в ней свои корни и разрастись многоветвистым деревом, не боясь падения. Там же, где нет более этой богатой основы, разве история лишена уж вовсе своих собственных средств, чтоб по крайней мере вести непрерывную летопись событий? И разве у всякого поколения историков не найдется столько исторического смысла, чтоб отличить события, делающие эпоху, от тех, которые, не выступая из ряду, составляют лишь необходимое звено в последовательной цепи прочих исторических явлений? Недаром классический мир, умирая, завещал новым поколениям свою грамотность: прежде чем варвары научились чему-нибудь, они уж выучились писать по-латыни, и, прежде чем нашлось место литературе, у них уж была своя писаная летопись. Можно бы сказать, что первое искусство, которое новая Европа переняла у старой, было искусство писать историю. Начала она, правда, с Проспера3, Идация4, Иорнанда, но скоро дошла до Григория Турского, Эйнгарда, Ламберта Ашаффенбургского5. Едва один приводил к концу свою летопись, как другой уже вел ее далее. Случалось и так, что несколько рук, нисколько не сообщаясь между собой, в одно и то же время продолжали вести перепись событий, которые совершались в современности. Не было ни стачки, ни передачи — а дело шло своим чередом, и история новой Европы не знает таких пробелов, от которых бы особенно потерпела столько необходимая в науке связь между предшествующим и последующим. Оттого и существует целая наука, что есть для нее все важнейшие условия…
Не из круга самой науки — сомнение в достоверности истории могло возникнуть только извне. Но тем не менее наука должна принять к сведению всякое основательное возражение, которое может быть сделано со стороны против одного из самых первых условий ее существования: иначе вся ее обширная деятельность осталась бы под сильным подозрением, как не имеющая никаких прочных оснований и потому совершенно бесплодная. Возражение, которое мы здесь имеем в виду, получает еще особенный вес оттого, что ва него ручается авторитет, давно уже признанный в литературном и ученом мире. Что же может быть сказано против принятой наукой исторической достоверности и в чем, собственно, повод к сомнениям в ней?
Когда спрашивают, «достовернее ли становится история», прилагая этот вопрос к нашему времени или, правильнее, к целой истории новых времен, естественно хотят сказать, что относительно истории древнего мира считают степень ее достоверности весьма недостаточной. И в самом деле, здесь начало сомнениям. Еще Вильмен6 отделил историю древнюю как особый род, присвоив ей название «гадательной». Автор мемуара нисколько не сомневается, что эпитет, изобретенный Вильменом для древней истории, выражает не просто лишь одно из случайных ее свойств, но главный и существенный ее характер, по которому она отличается гораздо более, чем по времени, ею изображаемому. «Нет сомнения (говорит он), что история древних времен основана на догадках: она скорее дело веры, нежели обсуждения. За то и вынуждены мы допустить ее едва ли не в том виде, в каком построили нам ее поэты, историки и риторы» («Москв.», кн. 1, стр. 97).
История древности — гадательная… Мы, впрочем, позволим себе несколько усомниться в вероятности этого положения. Для нас авторитет Вильмена не столько решителен, чтоб мы могли, на веру ему, безусловно приложить изобретенный им эпитет к целой истории древнего мира. Есть в ней, без сомнения, темные и шаткие стороны, о которых можно рассуждать не иначе, как гадательно; есть целые отдельные явления, которые никак не покоряются силе анализа. Мифология древних, несмотря на все успехи новой науки, все еще останется загадочной областью, и таинственный сфинкс, стоящий при самом входе в нее, бережет еще много тайн от современной любознательности. Но мы перемешали бы самые разнородные вещи, если б избрали сфинкса эмблемой для всей древности, взятой в целом ее объеме. Не сознавали бы мы так ясно отличия древней жизни от новой, если б первая продолжала оставаться для нас только гадательной. Нельзя более называть гадательным того, что по крайней мере многими своими сторонами стало доступно отчетливому разумению. Даже египетская древность, бесспорно самая загадочная из всех, в наше время едва ли может быть еще обозначаема сполна своим старым символом, когда уже прочтено столько надписей Древнего Египта, когда исчислены все его династии, когда, наконец, узнаны некоторые из его царственных мумий, так что их можно почти называть по именам. История перестает быть делом одной веры, когда для нее открывается возможность поверки, а свод Эратосфена с Манефоном, предпринятый и исполненный Бунзеном, показывает, что есть место поверке даже в истории Древнего Египта. Пусть молчаливый сфинкс упорно остается на своем прежнем месте: история начинает уже обходить его и заглядывать далее. Были загадкой гиксосы7 — и точно их приходилось принимать только на веру; но загадка держалась лишь до тех пор, пока не хотели подвергнуть дело основательному обсуждению: допрашивая финикийскую древность, Моверс 8 показал, что есть возможность разгадать и этих таинственных пришельцев. Еще менее можно сказать о классической древности, что она скорее дело веры, чем обсуждения. Отчего же бы она была скорее делом веры, когда мы до сих пор можем созерцать ее нашими глазами в ее неумирающих произведениях? Отчего же не может быть она и предметом обсуждения, когда уже сама начинала сознавать себя в своей науке, которую потом оставила в наследство новому миру? Как бы этот новый мир отказался понимать ее, когда он в свой собственный быт принял многие ее элементы? Судим же мы о древнем искусстве: отчего бы история древних греков и римлян была менее доступна нашему обсуждению? Разве у нее нет также своих негибнущих памятников? Не только есть — многие из них до сих пор остаются образцами в своем роде; для иных наших современников они даже заменяют целую школу образования. Ясности и отчетливости в изложении событий могли бы поучиться у древних и некоторые новые историки. Учась у них, мы, впрочем, нисколько не обязаны принимать от них историю в том самом виде, в каком они ее построили, и верить им лишь на слово. Есть для всякой почти исторической эпохи множество средств поверки — начиная от руин и надписей на камнях до монетных изображений; для важнейших эпох есть даже по нескольку одновременных писателей, из которых каждый излагает предмет по своему собственному воззрению. Чего недосказывает один, то находим у другого. При множестве свидетельств почти нет места таким радикальным ошибкам, которые бы искажали все дело и давали ему совершенно превратный вид. При всем разногласии партий, которое отразилось и на памятниках, ход Пелопоннесской войны тем не менее остается ясен, и в результатах ее едва ли может быть какое сомнение. Демосфен защищал безнадежное дело и имел упорных противников и порицателей не в одной только Македонии, но и в самой Греции, даже между лучшими ее политиками: и, однако, мы верим его апологистам, потому что можем обсудить нравственные достоинства его патриотического подвига, как ни бесплодны остались все его усилия. И если историк нашего времени рассуждает о необходимости македонского владычества для Греции, он, конечно, не повторяет чужих слов, но делает свой собственный вывод на основании тех соображений, которые внушают ему знакомство с политическим и нравственным состоянием страны в данную эпоху. Назовем ли эти исторические соображения «догадками»? Но тогда отчего же не сказать и о новой истории, что она также «основана на догадках»? Процесс остается один и тот же, и современный нам историк отнюдь не более обязан полагаться на слова древнего писателя, как и на известия средневекового летописца. А, впрочем, почему же и не поверить древнему писателю, пока нет особенных причин к сомнению? Чувство правды, истинности не менее было знакомо древним историкам, как и новым; могли ошибаться в воззрении, но этот недостаток не чужд и их ученикам, историкам нового времени, ибо зависит от общей человеческой слабости. Достоверность древних историков не есть дело недоказанное. Сколько испытаний пришлось выдержать отцу истории 9 от новой учености, и сколько раз он выходил из них победителем! Отчего же не верить писателю, которого искренность ничем не заподозрена? Скептицизм, без нужды отрицающий искренность писателя, равно подорвал бы кредит и новой истории, если б был приложен к ее основаниям. Древним же сверх того нельзя отказать в точности и обстоятельности. По современным известиям, Бек сумел восстановить почти весь политико-экономический быт Афин в известную эпоху10. Отчего же хотеть находить этот превосходный опыт, выдержавший не один удар критики, более основанным на догадках, чем, например, известную статистическую и политико-экономическую картину Англии в эпоху Стюартов, составленную Маколе-ем п? История древности есть точно, во-первых, дело веры, как и история нового времени; но, как и последняя, она выигрывает в достоинстве и возвышается на степень науки лишь по мере того, как становится предметом свободного обсуждения.
Что это «обсуждение» действительно свойственно истории древности, т. е. приложимо к ней, всего лучше доказывается плодотворностью новых исторических исследований на классической почве. По нашему крайнему разумению, если б вся римская история была только делом веры, не критики и зрелого обсуждения, если б эти два акта человеческой мысли были неприложимы к ней, от нас навсегда скрылся бы ее великий внутренний смысл и то неизмеримое значение, которое она имела в общем ходе и развитии человечества; тогда и со всей массой своих фактов, принятых лишь на веру, она не имела б для нас никакой особенной цены: она осталась бы одним сборником имен и событий без всякой живой органической связи. Чтоб одним словом обозначить те огромные успехи, которые она сделала посредством критики и приложенного к ней исторического обсуждения, достаточно назвать одно великое имя — Нибура12. Но на самом этом имени останавливает нас новое возражение.
«Прилагать ко временам отдаленным новейшую критику, — продолжает автор мемуара после приведенных уже нами слов, — дело такой учености, в которой отдают себе отчет одни посвященные в науку; но если смотреть на историю со стороны ее отношений ко всему образованию, как духовной пище для большинства, если видеть в ней цель преданий, переходящих из рода в род и навсегда запечатлевающихся в памяти народов, не трудно, по-моему, удостовериться, что для них условия новой истории те же, что условия древнейшей для ученых. Человеческому уму, склонному к синтезу, прирожден инстинкт — стремиться к положительному в приобретенных познаниях и охотно подчиняться утвердившемуся мнению, хотя бы условному. К чему повели огромные труды Нибура, который без малейших, да и невозможных, возражений разрушил все основания римской истории? Они заняли трудолюбивые досуги весьма ограниченного числа критиков, заслужили их одобрение — и только… В чем результат критики Вольфа на Гомера13, этой во всех отношениях удивительной критики, где даровитейший из издателей Гомера так победоносно подвергает ученому разложению сомнительную личность поэта, очистив предварительно его текст? Ни один филолог не осмелится бороться с Вольфом; но после стольких ученых работ, оставшихся без ответа, вопрос не подвинулся ни на шаг: ни Ромул, ни Гомер не вычеркнуты из списка людей, некогда живших; они живут в воображении большинства, как будто бы эти два критика и ничего не писали. Самые ученые, свидетели безуспешности или малоуспешности этого строгого приложения анализа, казалось, усомнились в пользе обширных исследований. В их глазах Гомер все-таки Гомер, жил ли он когда или нет; для них не важно — представляет ли это слово школу или оно — имя одного человека, автора Илиады. Точно так же мужи истинной науки, когда восходят к началу Рима, не раздумывая употребляют обычные формы исторических данных: они не позволяют себе педантически отвергать все предшествующее Пуническим войнам и, не колеблясь, говорят о Нуме и Горации Коклесе, как говорят о Гомере и о преданиях, связанных с его именем. И конечно, не найдется ни одного ревнителя науки, который бы не предпочел дюжины неизданных стихов Илиады или отысканной страницы Тита Ливия всевозможным критическим пыткам, разрушающим существование поэта или подлинность историка» (стр. 98—99).
На Нибура хотели мы указать как на самый блистательный образец того, как, при необходимом условии ума и таланта, может быть сильна историческая критика, даже приложенная к весьма отдаленной древности, и как благотворны могут быть в науке результаты критического анализа. Частью сюда бы могла идтп и критика Вольфа, приложенная к древнему греческому эпосу. Нам указывают, напротив, на Нибура и Вольфа как на пример совершенной бесплодности критического анализа в приложении к древности. Трудно согласиться при такой противоположности мнений!
Нам, однако, дорого наше мнение, как мнение более или менее связанное с движением науки, ее успехами, и мы пока еще не видим никаких особенных причин отступиться от него. Мы привыкли дорожить не одним только именем Нибура — мы дорожим еще более теми великими заслугами науке, которые обозначаются этим именем, и уступим их не даром, но разве только ценою противоположного убеждения, от которого, признаемся, в настоящее время мы весьма далеки. Но уже самая потребность защиты своего мнения налагает на нас обязанность опровержения противоположного, и это последнее дело мы считаем в настоящем случае тем более необходимым, что без него нам никогда не удалось бы утвердить и первое, более общее положение — о приложении анализа и обсуждения к истории древности вообще. Ибо, если нам позволено вполне сказать свою мысль, мы почти не сомневаемся, что высказанное выше мнение о том, что история древняя должна быть скорее делом веры, нежели обсуждения, есть ни более ни менее как общее заключение, несколько смело выведенное из частного вопроса о заслугах критики Нибура и Вольфа. От прочности посылки зависит и прочность самого вывода.
Вольф и Нибур вовсе не так выделяются из общего научного движения, как это могло бы казаться с первого взгляда. Появлением их и деятельностью лишь означаются самые важные успехи классической филологии в обширнейшем и лучшем значении слова. Ей стоило много времени, еще больше труда овладеть хотя бы только формой своего огромного материала и выработать для себя первые солидные основания. Но уже семнадцатый век может с гордостью указать на прекрасную деятельность некоторых ему принадлежащих филологов, прямо свидетельствующую, что первая трудность была побеждена, что в науке начали пробуждаться другие интересы, стали знакомы иного рода вопросы. Довольна назвать здесь Гуго Гроция14, Бентлея15. Последнему досталось продолжать эту полезную деятельность еще и в следующем столетии. Адепты филологии размножались с каждым новым поколением. По мере того как форма уступала соединенным против нее усилиям науки, все больше раскрывалось за нею все богатое внутреннее содержание материала. Между тем начинавшееся умственное движение охватило и другие сопредельные области науки. Возбужденная любознательность о удивлением увидела перед собой целый новый мир, который на самом деле, впрочем, был очень древний, и не знала, с которой стороны лучше подступиться к нему. Началась деятельная разработка памятников древней литературы столько же с материальной, сколько и с формальной стороны. Критика усиливалась стать в уровень о эксегетикой16, пробовала, хоть не всегда удачно, овладеть то одной, то другой стороной своего предмета порознь, как вдруг одно гениальное усилие показало, что филология созрела если не для решения, то для понимания важнейших внутренних вопросов в открытой ею области. Это первое гениальное усилие филологии поравняться силами с своим предметом во всю его высоту и глубину принадлежало Ф. А. Вольфу. Оставаясь, по-видимому в тесной сфере чисто филологических вопросов, он, однако, поднял вопрос о Гомере с такой стороны, откуда его всего менее можно было ожидать. Между строками великого поэтического произведения филолог-критик хотел подсмотреть и индивидуальные черты самого производителя; от художества он желал допроситься о самом художнике; дело касалось уж не столько вещи, собственно филологического материала, сколько лица, которое скрывалось за ним, подлинности его существования; вопрос выходил столько же исторический, сколько и литературный. Неудивительно, что те индивидуальные черты, которые старался распознать критик, сначала ему не давались вовсе; важно то, что в этой задаче в первый раз энергически выразились новые потребности науки: она уже достигла той степени зрелости, на которой первоначальная традиционная форма перестает быть удовлетворительной для положительного знания. Как бы ни выпало последнее решение задачи, но мифическое предание о Гомере невозвратно утратило свой прежний характер непогрешимости. Говоря о высшем цвете греческого народного эпоса, можно и даже должно в известных пределах отстаивать существование одной поэтической личности, но едва ли уже кому удастся восстановить во всей целости тот мифический образ Гомера, в каком он представлялся до критики Вольфа.
Очень понятно, что филологическая критика, позволившая себе усомниться в существовании Гомера, встретила себе сильное противодействие: оно необходимо условливалось самою новостью и смелостью нападения и, как всякая крайность должна иметь свои границы, было вовсе не бесполезно против излишеств начинавшегося увлечения. Завязалась горячая полемика, которой назначено было не отдалить только решение вопроса, но и внести в спор много новых понятий и соображений: они вырабатывались сами собою, по мере того как тяжущиеся углублялись в сущность спорного дела и осматривали его со всех сторон. Между тем вся наука и вся сила, которыми она тогда располагала, отнюдь не заключились в этом споре. Напротив, наука в то же самое время продолжала разрабатывать и другие части своего материала и на возможности расширять свои пределы. Чем больше разрабатывался, очищался этот материал, тем больше раскрывалась перед нею собственно историческая почва, тем ближе подходила филология к истории классической древности. Этой почвы было ей не миновать: в ней лежали богатые клады: при помощи филологии история древности в своем истинном виде должна была, рано или поздно, войти в круг положительных знаний, как лучшая и необходимая их часть. Уже поднимая вопрос о Гомере, филологическая критика в некоторой степени принимала характер критики исторической, потому что искала исторического определения тому, что до сего времени известно было лишь в мифической форме; на как самый предмет был более литературного свойства, то видимым и формальным образом черта, отделяющая литературу от истории, еще не была перейдена. Нужно было еще одно гениальное усилие, нужно было призвание прямо историческое, чтобы свести филологию с историей, сдружить их и усвоить последней средства и приемы, выработанные филологической критикой. Нибур воспитался преимущественно в филологической школе; свою привязанность, любовь к филологии он сохранил до самой смерти: в продолжение своей многодеятельной жизни он почти не покидал филологических занятий; но филология в его руках была лишь верным орудием для восстановления истории классической древности. В лице Нибура филология в первый раз встретилась решительно, лицом к лицу, с историей, узнала в ее интересах свои собственные и подала руку на тесный и разумный союз с нею. Плоды были прекрасны. Вольф своим вопросом о Гомере устремил современную ему любознательность на исследование поэтических начал греческой древности; Нибур с свойственным ему историческим тактом тотчас понял, что те средства, которыми в его время располагала филология, с гораздо большей пользой могут быть употреблены на разработку собственно исторической почвы, и с проницательностью истинно гениальной угадал слабость, непрочность основ той части классической древности, которая, казалось, наиболее была обеспечена против нападений исторического скептицизма: это была история древнего Рима, история его основания и развития национальных римских учреждений. До Нибура едва существовало темное подозрение о том, что начало римской истории и некоторые ее части подвержены строгой критике, и сделанные в этом роде опыты ограничивались почти только указанием частных противоречий; будучи плодом более остроумия, нежели глубокого научного анализа, они не в состоянии были восстановить на новых основаниях разорванную ими связь явлений и, как неконченное начинание, не находили себе никакого признания в науке. Надобно было или вовсе отказаться от сомнений, или окончательно убедиться в их силе и значимости и в последнем случае принять все их необходимые последствия; надобно было не только подвергнуть тщательному пересмотру все основания древней римской истории и все, что выдавалось за них, но и пройти критически, одно за другим, все последовательные ее явления, чтоб испытать, в какой мере каждое из них в состоянии выдержать разрешающую силу анализа, и потом снова соединить их в одно целое на основании их внутренней, органической связи. Весь этот длинный, многосложный и многотрудный процесс Нибур брал на себя одного: мудрено ли, что его не стало, прежде чем он успел совершить свой подвиг сполна? Но он успел уже сделать довольно, чтоб утвердить за своей мыслью прочное место в науке; и куда бы ни повели последующие разыскания в той же самой области, нельзя более обойти Нибура при занятиях римской историей.
Вопрос, поднятый Вольфом, еще и в наше время не приведен к окончанию. Размеры его, правда, значительно сократились, личность Гомера уже менее подвергается нападениям — но потребность решения осталась. Она-то вызвала в недавнее время исследования Лахмана17 и создала целую новую литературу по поводу того же неудоборешимого вопроса. Никто, конечно, не возьмет на себя смелости утверждать, что положения, добытые исследованиями Лахмана, составляют последнее слово науки по вопросу о Гомере; но мы имеем также весьма важные причины усомниться и в том, чтобы между людьми, искренно преданными науке и понимающими ее интересы, нашлось довольно таких, которые бы не видели более никакой важности в определительном разрешении этой задачи. В ученой деятельности Германии за последнее десятилетие находим целый ряд явлений, доказывающих совершенно противное тому. С самого появления исследований Лахмана вплоть до последнего времени почти не прерывается ученый спор и вопрос постоянно рассматривается то с той, то с другой стороны. Еще нет ему окончательного решения, как и многим другим спорным пунктам в науке, но не заметно и ни малейшего равнодушия к нему. Даже о Нибуре, которого место в науке гораздо выше и значительнее, никто, без сомнения, не возьмется сказать, чтоб его «Римская история» решила окончательно свою многосложную задачу. Не все его сомнения приняла наука, многое осталось вопросом даже и после Нибура, наконец, некоторые вопросы только и могли возникнуть на основании его исследований, следовательно, никаким образом не могли быть разрешены ими. Самым творением своим Нибур, бесспорно, завещал после себя множество вопросов науке, и, вопреки одному из самых положительных уверений мемуара, мы осмеливаемся также положительно утверждать, что со времени Нибура не употребляют более без оговорок «обычные формы исторических данных» известной эпохи; что даже те из них, которые не разделяют его сомнений относительно начал римской истории, впрочем, как скоро предпринимают утвердить свое мнение о том или другом лице древнейшего ее периода и избежать упрека в неосновательности, все-таки возвращаются к Нибуру и опровержения его считают первым условием прочности своих собственных мыслей — прямое доказательство того, что самые противники Нибура вынуждены признать силу его возражений и что даже в их мнении всегда остается после него предварительный вопрос, который нельзя обойти. Укажем, если угодно, на пример самый близкий по времени. Герлаха18, конечно, не упрекнуть в пристрастии к авторитету Нибура; однако и он, начиная свое исследование об «эпохе римских царей», прежде всего видит необходимость ослабить существующее о том же предмете мнение Нибура — и самую эту откровенность, с которой он положил высказать свое собственное мнение, противоположное нибуровскому, берет во свидетельство «своего высокого уважения к великому человеку». Это высокое уважение к знаменитому автору «Римской истории», которое так открыто и непринужденно высказывают самые его противники, по крайней мере не совсем легко согласить с тем воззрением на него, по которому он является критиком без малейших оснований, подрывающих положительные данные науки. Даже не признавая никаких заслуг за Нибуром, нельзя, однако, казалось бы нам, не сознаться хотя в том, что он выдвинул вперед много важных вопросов; можно не соглашаться с ним, но по какому бы поводу ученые стали обходить его труды как бесплодные, не устранив наперед всех его сомнений основательным их опровержением? Неужели потому только, что многие и до сих пор видят в истории лишь цепь преданий, переходящих из рода в род, и не хотят взять на себя труда ознакомиться хотя с важнейшими результатами современной науки?
Если бив самом деле вся заслуга Вольфа, Нибура и других подобных им критиков состояла только в том, что они подняли вновь важные вопросы, ничего не сделав сами для их разрешения, — и в таком случае они имели бы полное право на почетное место в науке. В самом постепенном развитии наука также следует некоторым постоянным законам, и, может быть, ничем столько не условливается ее успешное движение, как определенностью самой задачи. Успехи науки выражаются прямее всего в добываемых ею результатах, а эти результаты большею частью не что иное, как положительные ответы на заданные наперед вопросы. Пока не существует определенного вопроса, не может быть и ответа на него. Не этим ли законом руководствуются в наше время и все мыслящие естествоиспытатели, не иначе приступающие к своим экспериментам, как с предварительным вопросом, ищущим себе разрешения? Не прежде достигает наука венца своих усилий, как разрешив себе, посредством наблюдений или исследований, свою проблему; не только тот стоит на пути решения задачи, для кого она действительно составляет вопрос, кто уже принял в себя соединенное с ним недоумение и не хочет успокоиться, пока тем или другим способом не освободится от него. Успехи истории как науки точно так же измеряются не одними только положительными результатами разных специальных исследований, но и самыми вопросами, которые возникают в ней тем сильнее и многочисленнее, чем глубже разрабатывается историческая почва посредством анализа. Не всякий таким образом возникший вопрос приводит непосредственно за собой и положительный ответ на свою задачу, но за то всякий непременно предполагает за собой уже побежденный недостаток знания, иногда даже все фальшивое представление, которое до того времени только и держалось бессилием критики. По-видимому, наука больше теряет, чем выигрывает, получая от критики на место прежних положительных данных лишь несколько новых сомнений и вопросов; однако, если от нее отпадает действительно ложное, разве можно вменять во что-нибудь подобную потерю? Критика, анализ, даже не достигающие тотчас положительных результатов, кроме тога что ставят на более правильную точку зрения относительно главного предмета исследования, много способствуют к уяснению общих вопросов науки, из которых многие без того остались бы вовсе незамеченными и неугаданными. Без вопроса о Гомере, как он был поднят в свое время Вольфом, возможно ли было достигнуть до такой степени ясности в общем вопросе о происхождении народной эпической поэзии, как этот вопрос уяснен уже в наше время? Без исторической критики Нибура сколько бы прошло еще времени прежде, чем наука успела бы выработать себе ясное понятие о саге, вообще о поэтической оболочке исторических явлений, и перестали бы смешивать ее с самым содержанием историческим? Переходя отсюда на почву новой истории, мы могли бы и здесь указать на одно явление в том же роде, т. е. с подобным общим значением. И здесь, где сага и история более резка разделены между собою и где поэтому решение лежит горазда ближе, умная постановка одного или многих исторических вопросов не менее вменяется в заслугу писателю и иногда составляет главное основание его известности. Стоит вспомнить Савиньи19: странно было бы утверждать, что он окончательно успел решить вновь поднятый им вопрос о происхождении новой городской общины; но что всего более способствовало всестороннему обсуждению этого вопроса и приблизило разрешение проблемы, как не его гипотеза о происхождении новой общины из остатков старой римской курии? Гизо в своей «Истории цивилизации»20, конечно, на решил всех представлявшихся ему вопросов, как и не истощил всего материала, бывшего у него под руками; что же придает особенную значительность этому превосходному творению, чем оправдывается высокое место, занимаемое им в европейской исторической литературе, как не тем, что автор его первый поставил на вид, один за другим, главные элементы, из которых сложилось развитие средневековой истории, и старался определить их взаимное соотношение? Он не решил всей задачи, зато искусно показал всю ее обширность и верною рукою очеркнул те пределы, в которых она должна быть разрешаема. Фориель — чтоб привести еще хотя один пример — в каждой главе своей «Истории провансальской поэзии»21 не иначе приступает к самому изложению, как тщательно постановив вопросы, на которые оно должно служить ответом; и нельзя не отдать ему должной справедливости: немногие еще владеют в такой степени искусством поставить вопрос, т. е. открыть его в собранном материале, и в самом вопросе показать интереснейшую сторону предмета. Нет, не праздное место занимают вопросы в науке! И даже в таком случае, когда они возникают вне ее, она не имеет никакого права пренебрегать ими, но ради своей собственной пользы должна принимать их к сведению. Так, встречая в нашей литературе вопрос об исторической достоверности, мы не считаем и его вовсе бесплодным, хотя он и не родился из самой науки, и думаем, что, прежде чем легкомысленно отвергать его, стоит внимательно посмотреть ему в лицо и постараться определить его внутреннее достоинство.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of О достоверности истории.
