Комик Рассказ
Книга: А. Ф. Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 2
Издательство «Правда» биб-ка «Огонек», Москва, 1959
{1} — Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I СОБРАНИЕ ЛЮБИТЕЛЕЙ
Нижеследующая сцена происходила в небольшом уездном городке Ж.. Аполлос Михайлыч Дилетаев, сидя в своей прекрасной и даже богато меблированной гостиной, говорил долго, и говорил с увлечением. Убедительные слова его были по преимуществу направлены на сидевшего против высокого, худого и косого господина, который ему возражал. Прочие слушатели были: молодая девица, чрезвычайно мило причесанная, — она слушала очень внимательно; помещавшийся невдалеке от нее толстый и плешивый мужчина, который тоже старался слушать, хоть и зевал по временам; наконец, четвертый — это был очень приятный и очень искренний слушатель; с самою одобрительною улыбкою он внимал то Аполлосу Михайлычу, то косому господину, смотря по тому, кто из них говорил. Были, впрочем, еще двое собеседников, но они совершенно не прислушивались к общему разговору, сидели вдали от прочих и, должно быть, пересмеивали тех. Это были: молодая дама, стройная и нарядная, и молодой человек, тоже стройный и одетый с большими претензиями на франтовство.
Толстый мужчина был местный судья — Осип Касьяныч Ковычевский, человек, говорят, необыкновенно практически умный и великий мастер играть в коммерческие игры; приятный слушатель — Юлий Карлыч Вейсбор. Он был очень любим всем обществом, но, к несчастью, имел огромное семейство и притом больную жену, которая собственно родинами и истощена была: у них живых было семь сыновей и семь дочерей; но что более всего жалко, так это то, что Юлий Карлыч, по доброте своего характера, никогда и ничего не успел приобресть для своего семейства и потому очень нуждался в средствах. Нарядная дама приехала в город лечиться. Это была прелестная женщина, — немного, конечно, важничала и все бредила столицею, в которой была всего один раз, и то семи лет, но, вероятно, это проистекало оттого, что она имела значительное состояние. Сидевший рядом с нею молодой человек приходился хозяину племянником и служил в Петербурге в каком-то департаменте писцом, а теперь приехал на три месяца в отпуск. Он тоже очень восхищался столичною жизнью. Молодая девица была его родная сестра; она воспитывалась и постоянно жила у Аполлоса Михайлыча. Что касается до сего последнего, то все его знакомые о нем говорили, что он был человек большого ума, чрезвычайной начитанности, высшего образования и весьма приятного обращения. Имея значительное состояние, он жил всегда в обществе, но не сходился с ним в главных интересах; то есть решительно не играл в карты, смеялся над танцевальными вечерами, а занимался более искусствами и сочинял комедии. Ко всему этому я должен прибавить, что, несмотря на свой пятидесятилетний возраст, Дилетаев был еще очень любезен с дамами и имел кой-какие виды на одну вдову, Матрену Матвевну Рыжову. Косой господин был тоже любитель театра, но только собственно трагедии и драмы. Он слыл в обществе за чудака, но, впрочем, имел порядочное состояние, держал музыку и был холостяк, — имя его Никон Семеныч Рагузов.
Спор между хозяином и косым господином зашел очень далеко: оба они начали даже кричать.
— Дикая и варварская мысль! — произнес косой гость.
— Я с вами уже более не спорю, вы неизлечимы, — отвечал хозяин, — а спрошу вашего мнения, господа.
— Я совершенно с вами согласен, — отвечал приятный слушатель.
— А вы? — спросил Аполлос Михайлыч, обращаясь к плешивому мужчине.
— Вы говорите насчет комедии? — спросил тот.
— Да, насчет комедии. Я говорю, что это тоже высший сорт искусства.
— Ваша правда, действительно высший сорт.
Косой господин вскочил.
— Драму-то вы, милостивые государи, — воскликнул он, — куда деваете? Как вы драму-то уничтожаете с вашей комедией?
— Опять вы не понимаете того, что вам говорят, — возразил хозяин. — Никто и не думает уничтожать вашей драмы. Мы сами очень любим и уважаем драматические таланты; но в то же время понимаем и комедию, говорим, что и комедия есть тоже высокое искусство.
— Да, искусство, но только балаганное, — заметил насмешливо косой господин.
Хозяин покатился со смеху.
— Ну, Никон Семеныч! — сказал он, махнув рукою. — Вы говорите такие уморительные вещи, что вам даже и возражать нечего, а надобно только смеяться.
Никон Семеныч побледнел.
— Смеяться я сам умею громче вашего, но не смеюсь, хотя ваши мнения и дерут мне уши, — возразил он.
— Мои мнения не могут драть ничьих ушей, — перебил хозяин, — я их высказывал в столицах, и высказывал людям, понимающим театр. И наконец: я мои мнения, Никон Семеныч, печатал и даже советовал бы вам их прочесть — они во многом могут исправить ваши понятия.
— Я уж стар учиться, особенно по вашим печатным мнениям.
— Учиться никогда не поздно… Вот это мне в вас и неприятно: вместо того, чтобы хладнокровно рассуждать о нашем деле, вы припутываете вашу личность и говорите потом дерзости! Я, конечно, вам извиняю, потому что вы человек энергический, с пылкими страстями и воображением, одним словом — бог вам судья — вы трагик, но, во всяком случае, не мешайте дела с бездельем.
— Кто ж вам мешает? Что вы хотите этим сказать? — перебил косой господин. — Вам самим было угодно пригласить меня сегодня на вечер, и я, кажется, сейчас же могу освободить вас от моего присутствия.
— То-то вот и есть, что вы все сердитесь, а хорошенько не хотите выслушать, — возразил Аполлос Михайлыч. — Дело наше очень просто и не головоломно: мы затеваем благородный спектакль — во-первых, для собственного удовольствия, во-вторых, для удовольствия наших знакомых и, наконец, чтобы благородным образом сблизить общество и дать возможность некоторым талантам показать себя; но мы прежде всего должны вспомнить, что у нас очень бедны материальные средства: у нас нет залы, мало денег, очень неполон оркестр. Приняв все это в расчет, мы и говорим, что должны играть какую-нибудь хорошую, но немногосложную комедию. Справедливо ли я, господа, говорю? — заключил хозяин, обращаясь к слушателям.
Господа, за исключением косого, кивнули в знак согласия головою.
— Играйте бессмысленные водевили, кто вам мешает! — произнес Никон Семеныч.
— Нет-с, мы не водевили будем играть, но, как люди образованные, можем сыграть пиесы из хорошего круга. Я предлагаю мою комедию, которую все вы знаете и которая некоторым образом одобрена вами, а в заключение спектакля мы дадим несколько явлений из «Женитьбы» Гоголя — пресмешной фарс, я видел его в Москве и хохотал до упаду.
— Я не могу участвовать, — сказал трагик.
— Отчего же не можете? Для вас именно в этом-то фарсе и есть прекрасная роль, которую вы отлично сыграете. Это роль Кочкарева — этакого живого, смешного чудака. В вас самих много живости и развязности: говорите вы вообще громко и резко.
— Благодарю вас за определение моего амплуа, — перебил обиженно-насмешливым голосом трагик, — но только я не принимаю на себя этой чести. Дураков я никогда не играл и не понимаю их, да и не знаю, стоит ли труда заниматься этими ролями.
— Я одного только не понимаю, — начал хозяин, — о чем вы беспокоитесь. Я прежде вам говорил и теперь еще повторяю, что собственно для вас мы согласны поставить сцену или две из «Гамлета», например, сцену его с матерью: комната простая и небольшая; стоит только к нашей голубой декорации приделать занавес, за которым должен будет кто-нибудь лежать Полонием. Дарья Ивановна сыграет мать; вы — Гамлета, — и прекрасно!
— Что вы такое говорите, Аполлос Михайлыч, я сыграю? — спросила сидевшая вдали дама.
— Я говорю, что вы сыграете, в сцене с Никоном Семенычем, Гертруду, мать Гамлета.
— Помилуйте, я ничего не умею играть! Клянусь вам честию, я с первого же слова расхохочусь до истерики.
— Вы будете смеяться, а этот господин плакать, — это будет удивительно эффектно, — заметил шепотом сидевший около нее молодой человек.
— Нет, вы уж не извольте отказываться! Вы сыграете, и сыграете отлично, — возразил хозяин. — Ваша наружность, ваши манеры — все это как нельзя лучше идет к этой роли.
Трагик, слушавший эти переговоры с нахмуренным лицом, встал и взялся за шляпу.
— Куда же вы? — спросил хозяин.
— Нужно-с домой, — отвечал гость.
— Вы все сердитесь, но за что же? Для вас уж есть пиеса, где вы можете себя показать.
— Я не хочу себя показывать в какой-нибудь выдернутой сцене, в которой я должен буду плакать, а на мои слезы станут отвечать смехом.
— Но согласитесь, любезный Никон Семеныч, по крайней мере с тем, что не можем же мы поставить целую драму.
— Я против этого и не спорю. Нельзя поставить драму, а я не могу играть; потому что мое амплуа чисто драматическое и потому что я с вами никогда не соглашусь, чтобы ваша комедия была высший сорт искусства.
— Об этом я уже с вами говорить не хочу. В этом отношении, как я и прежде сказал, вы неизлечимы; но будемте рассуждать собственно о нашем предмете. Целой драмы мы не можем поставить, потому что очень бедны наши материальные средства, — сцены одной вы не хотите. В таком случае составимте дивертисман, и вы прочтете что-нибудь в дивертисмане драматическое, например, «Братья-разбойники» или что-нибудь подобное.
— Кто же будет играть других разбойников? — спросил трагик, которому, видно, понравилась эта мысль.
— В разбойниках мы не затруднимся. Разбойниками могут быть и Юлий Карлыч, — произнес хозяин, указывая на приятного слушателя, — и Осип Касьяныч, — прибавил он, обращаясь к толстому господину, — наконец, ваш покорный слуга и Мишель, — заключил Аполлос Михайлыч, кивнув головой на племянника.
— Эта роль без слов, mon oncle? — спросил тот.
— Конечно, без слов, — отвечал хозяин.
— Всякую бессловесную роль я принимаю на себя с величайшим удовольствием, и даже отлично сыграю, — отнесся молодой человек к молодой даме и захохотал.
— Вот вам и целая коллекция разбойников, — продолжал с удовольствием хозяин. — В задние ряды мы даже можем поставить людей, чтобы толпа была помноголюднее.
— Дело не в том, — возразил Никон Семеныч. — Мне кажется, что эффекту мало будет; неотчего ожидать этих прекрасных драматических вспышек.
— Что это вы говорите, — воскликнул Аполлос Михайлыч, — как нет драматических вспышек, когда вся пиеса есть превосходная драматическая вспышка! Сумейте только, почтеннейший, как говорит Фамусов, прочесть ее с чувством, с толком, с расстановкой…
— За этим дело не станет. Прочитать мы прочитаем, — отвечал Рагузов, — но я боюсь еще, как публика поймет. Кто у нас будет публика?
— Публика поймет, — отвечал хозяин, — потому что публика в этом деле всегда и везде самый справедливый судья. Эту мысль я высказал даже в моей статье о В.....м театре. Сверх того, у нас будут люди и понимающие нечто, например: Александр Александрыч с семейством, Веснушкин, чудак Котаев. Эти люди, Никон Семеныч, видят далеко! В дивертисмане вашем Дарья Ивановна пропоет своим небесным голоском свой chef d’oeuvre — «Оседлаю коня»{144}; Фани протанцует качучу.
— Я ее, mon oncle, совсем забыла, — проговорила молодая девушка.
— Ты не могла ее, моя милая, забыть, — возразил Аполлос Михайлыч, — потому что ты только прошлого года изучила ее в Москве. Впрочем, застенчивость в этом отношении, mon ange, даже смешна.
— Но, mon oncle, я не балетчица, а актриса.
— Все это я очень хорошо знаю, chere Fany; но все-таки тебе стоит только вспомнить то соло, которое ты танцевала в Москве в благородном балете, то и этого уже будет весьма достаточно, а кроме того, ты не должна уже отказываться и потому, что это необходимо для полноты спектакля.
Трагик, все еще остававшийся в дурном расположении духа, встал.
— Доброй ночи, — сказал он.
Хозяин начал было его упрашивать досидеть артистический вечер, но гость уехал.
— Удивительно, какого несносного характера! — сказал Аполлос Михайлыч, пожав плечами, по уходе трагика. — Не глупый бы человек, но с самыми неприятными странностями — всегда и везде хочет, чтобы делалось по его. По способностям своим — комический актер, и даже актер недурной, а воображает себя трагиком, и трагиком вроде Мочалова. Когда ему начнешь что-нибудь говорить или читать, он никогда и ничего не слушает, а требует только, чтоб его чтением восхищались. Недели две тому, кажется, назад явился ко мне с своим Шекспиром — этакие маленькие синенькие книжки{145} — и начал читать — просто сделал пытку! Вообразите себе — слушать двенадцать часов прозу, произносимую самым неприятным прононсом и сопровождаемую самыми резкими движениями!
— Я говорила вам, mon oncle, чтобы вы его не приглашали, — заметила племянница.
— Нельзя, мой друг! Во-первых, его музыканты: не пригласи — осердится и не даст оркестра, а без музыки, ты сама знаешь, спектакля не бывает; а во-вторых, он и актер порядочный. Впрочем, господа, лучше потолкуемте о деле; позвольте мне представить вам маленький ярлычок. — Проговоря эти слова, Аполлос Михайлыч вынул из кармана небольшую бумагу и продолжал: — В пиесе моей роль виконта играю я; гризетку — Фани, — она эту роль прекрасно изучила; нечего конфузиться!.. Я в этом деле строг: дурно, так дурно, а хорошо, так хорошо; на роль маркизы я приглашу Матрену Матвевну — немного чересчур полна, но это ничего: она довольно ловка! Потом-с: некоторые сцены «Женитьбы». Вот тут маленькая заковычка: действующих лиц много — нынешние писатели вообще любят толпу, которая только в больших труппах возможна. Между нами сказать, я бы этой пиесы никогда не поставил: какой-то тривиальный фарс… смешна и больше ничего; но мне хочется это сделать для столицы — в Москве она очень всех смешила; придется, может быть, своим знакомым написать, что у нас был спектакль, давали «Женитьбу», там этого и довольно: все восхитятся! В этой шутке я думаю раздать роли таким образом: невесту будет играть Фани, сваху — Матрена Матвевна, она будет чуднейшая сваха! Экзекутора сыграете вы, Осип Касьяныч.
— Нет уж, Аполлос Михайлыч, меня, сделайте милость, освободите: я, право, никогда не игрывал на театрах и вовсе никакого желания не имею-с, — отвечал тот.
— Полноте пустяки говорить, мой почтеннейший, — возразил хозяин. — Роль маленькая: на каких-нибудь трех страницах. Моряка сыграет Юлий Карлыч. — Эта роль очень добрая: лицо надобно иметь веселое, с приятной этакой улыбкой. Она очень будет вам по характеру. Кочкарева сыграет наш великий трагик, а Мишель — Анучкина.
— А тут, mon oncle, надо будет говорить? — спросил племянник.
— Разумеется.
— В таком случае, слуга покорный, я решительно отказываюсь от всех словесных ролей, — отвечал Мишель.
— Нет, ты не можешь отказаться, если я этого хочу.
— Помилуйте, mon oncle! Вы захотите, чтобы я на канате плясал, — возразил племянник, — так и должен я лезть на канат и сломать себе голову?
— И очень бы хорошо сделал, если бы в самом деле сломал и достал бы где-нибудь поисправнее!.. Как ты можешь не хотеть участвовать в том деле, в котором участвует все общество, в котором, наконец, участвуют твоя сестра и дядя?
— Что ж такое сестра и дядя? — возразил Мишель.
— Как что такое сестра и дядя?.. Ах, ты, бессмысленный повеса! Для него ничего не значат сестра и дядя; да сам ты что за великий человек? Не потому ли разве, что в департаменте бумаги подшивать выучился, невежа глупый?
— Вы можете сердиться, сколько вам угодно, а я не буду играть, — сказал молодой человек и ушел в залу.
— Дело в том, господа, — начал, поуспокоившись, хозяин, — нам недостает актера на главную роль — на Подколесина. Я вот третью ночь не сплю и все думаю об этом; намекнул было сначала на Харитонова, по наружности бы очень шел: толст, неуклюж, лицо такое дряблое — очень был бы хорош; нарочно даже в деревню к нему ездил, но неудача: третью неделю в водяной умирает. Хотел было напасть на учителя арифметики — тоже был бы приличен, — смирный, тихий, но отказывается, — говорит, что ничего не может сыграть, особенно в дамском обществе. Хотел было завербовать аптекаря, наружностию тоже подходит к роли и играть бы согласился с удовольствием, но, к несчастию, по-русски ужасно дурно говорит, да и от природы картав.
— Я знаю одного актера, — заговорил Юлий Карлыч, — только угодно ли будет вам его принять?
— Сделайте милость!.. Почему же не принять? — возразил Аполлос Михайлыч.
— Слабость имеет большую: пьяница, говорят, и пьяница-то запойная.
— Что же он по крайней мере за человек? — спросил хозяин.
— Человек он не важный, здесь в питейной конторе служит.
— Каким же образом вы узнали, что он хороший актер?
— Нынче летом у меня Саша из гимназии приезжал, так сказывал, что он где-то на вечере, подгуляв, что ли, читал им какое-то сочинение: так, говорит, уморил всех со смеху. Саша даже мне все его передразнивал.
— Нельзя ли мне как-нибудь показать его? Я бы испытал его на Подколесине.
— В этом-то и трудность, Аполлос Михайлыч, он ведет очень странную жизнь: или сидит дома около жены, которой, говорят, ужасно боится, или безобразно пьян.
— Господи боже мой, какое несчастие! По крайней мере можно ли его каким-нибудь образом вызвать из дому трезвого? Не целый же день он пьян.
— Вы напрасно, Юлий Карлыч, — вмешался в разговор Осип Касьяныч, — даете Аполлосу Михайлычу такой совет. Вы, вероятно, говорите о Рымове? Помилуйте, я его знаю: он человек совершенно потерянный; я полагаю, что это даже будет неприлично и, вероятно, дамам неприятно.
— Как это сказать, Осип Касьяныч, — возразил хозяин, — что будет неприлично и неприятно дамам? В искусстве не должно существовать личностей.
— Как вам угодно, Аполлос Михайлыч, я сказал только мое мнение.
— Очень вам благодарен; но мы теперь рассуждаем не о том, что это за человек, а какой он актер.
— Актер превосходный, мне Сашенька сказывал, — подхватил Юлий Карлыч.
— Много ваш Сашенька понимает, — перебил Осип Касьяныч.
— Да я ничего и не говорю и сказал только свое мнение. Моего Сашеньку тут вам трогать нечего.
— Вас никто с вашим Сашенькой и не трогает, а говорят о Рымове да о дамах, которые не захотят с ним играть.
— Нет, Осип Касьяныч! При всем моем уважении к вам, я должен сказать, что вы говорите не дело. Наши дамы выше этих мелочей, — перебил хозяин.
— Как вам угодно, — отвечал судья, — ваше дело.
В залу, куда ушел молодой человек, вскоре за ним вышла и молодая дама.
— О чем вы мечтаете? — спросила она, подходя к нему.
— Я не мечтаю, но взбешен на этого старого хрыча.
— Не сердитесь на него, он вас любит.
— Sacre Dieu! Что мне в его любви?.. Помешался сам на театре и хочет всех сделать актерами. Очень весело учить какую-нибудь дрянь наизусть, пачкать лицо и тому подобные делать глупости.
— Что ж такое? — Ничего, зато все общество будет вместе. На репетициях будет очень приятно: мы с вами будем сидеть, разговаривать, смеяться.
— Да, конечно, в таком случае это будет очень приятно, но я думал, что вы не захотите играть.
— Нет, отчего же не играть? Съезжаемся же на вечера. Роли, конечно, я не стану учить, а выйду да постою.
— Вам можно это делать, Дарья Ивановна; но меня он будет заставлять учить и ломаться.
— А вы не учите, выйдите, постойте, да и уйдите.
— Я с ним сделаю штуку. На репетициях буду, а как надобно будет играть, и притворюсь больным. Ах, только как я посмотрю, какая у вас здесь, против Петербурга, ужасная жизнь: ни воксалов, ни собраний, ни гуляньев, а только затевают какие-то дурацкие театры.
— Что делать! Провинция. Что нынче больше танцуют в Петербурге?
— Перед моим отъездом вошла в моду полька tremblante.
После этого разговора дама скоро уехала, а молодой человек ушел к себе в комнату.
Два собеседника Аполлоса Михайлыча, судья и Юлий Карлыч, несмотря на происшедшую между ними маленькую размолвку, вместе простились с хозяином, вместе вышли и даже сели в один экипаж.
— Ну, оттерпелся! — произнес Осип Касьяныч. — Дает же бог этаким скотам состояние, — продолжал он, — вместо того чтобы тешить общество приличным образом, давать бы, при этаких средствах, обеды, вечера картежные, так нет, точно белены объелся: театр играть вздумал; эких актеров нашел; а поди откажись, так еще неприятность какую-нибудь сделает. Вот сегодня надо было у Алмазова партию составить, — вот тебе и партия, просидел на дурацком вечере, да и только… Обоих бы их с Рагузовым на одну осину, проклятых, повесить; тот хоть по крайней мере сам благует, а этот еще других ломаться заставляет на его потеху. Удивительно, какое скотство!
— Уж не говорите лучше, Осип Касьяныч, — произнес Юлий Карлыч, — вон у меня жена больна; письмо надобно было писать, а что делать — просидел вечер.
— Ну, уж и вы-то хороши с вашим смешным характером: актера там ему приискали — какого-то пьяницу. Я молил бога, чтобы и те-то разбежались, а вы еще новых отыскиваете.
— Нельзя, почтеннейший, ей-богу, нельзя! Войдите вы в мое положение! На прошлой неделе занял у него триста рублей: вы сами вот говорите, что нельзя отказаться, потому что неприятности станет делать.
Фани более всех сочувствовала дяде; она, еще при гостях, ушла в наугольную комнату и при лунном свете начала повторять качучу, которую должна была танцевать в дивертисмане.
Никон Семеныч, приехав домой, тотчас же взялся за поэму Пушкина «Братья-разбойники». Сначала он читал ее про себя; потом, одушевившись, принялся произносить вслух и затем, вскочив, воскликнул:
О юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, опасность презирая,
Мы все делили пополам.
Единственный зритель его декламации, огромная легавая собака, смотревшая сначала на господина своего какими-то ласковыми глазами, на этом месте, будто бы вместо аплодисмана, начала на него лаять; но трагик не обратил внимания, продолжал и докончил всю поэму вслух.
II КОМИК И АНТРЕПРЕНЕР
Рымов, о комическом таланте которого так выгодно отзывался Юлий Карлыч, был такое незначительное в городе лицо, что о нем никто и нигде почти не говорил, а если кто и знал его, то с весьма невыгодной стороны: его разумели запойным пьяницей. В контору и обратно он ходил почти всегда в сопровождении жены, которая будто бы дома держала его на привязи; но если уж он являлся на улице один, то это прямо значило, что загулял, в в это время был совершенно сумасшедший: он всходил на городской вал, говорил что-то к озеру, обращался к заходящему солнцу и к виднеющимся вдали лугам, потом садился, плакал, заходил в трактир и снова пил неимоверное количество всякой хмельной дряни; врывался иногда насильно в дом к Нестору Егорычу, одному именитому и почтенному купцу, торгующему кожами, и начинал говорить ему, что он мошенник, подлец и тому подобное. Его, разумеется, выталкивали, и таким образом он шлялся весь день, жалкий и безобразный, до тех пор покуда не ловила его Анна Сидоровна (его жена) и не уводила с помощью добрых людей домой. Что она потом предпринимала, неизвестно, но только Рымов исправлялся и начинал ходить опять в контору. В трезвом состоянии он был очень молчалив и отчасти суров; с товарищами и подчиненными почти не говорил ни слова и даже главному управляющему и самому откупщику отвечал только на вопросы.
На другой день после собрания любителей в самом отдаленном конце города, в маленьком флигельке, во второй его комнате, на двухспальной кровати лежал вниз лицом мужчина, и тут же сидела очень толстая женщина и гладила мужчину по спине. Это была чета Рымовых.
— Витя, а Витя! Опять с тобою, мамочка, тоска; разве не проходит от глаженья? У тебя прежде от этого проходило, — говорила Анна Сидоровна.
— Прошло… лучше… поди, Анюта, — проговорил Витя.
— А ты пойдешь со мной? — спросила та.
— Нет, я полежу, устал что-то.
— Ну, так и я здесь посижу.
— Нет, ступай! Мне жарко от тебя.
— Завтра я, мамочка, непременно схожу к лекарю и попрошу у него чего-нибудь для тебя. Как тебе не стыдно так запускать болезнь?
— Ну, ладно, ступай!.. Поди, пожалуйста, сделай мне к обеду окрошки.
— Да как же ты, мамочка, останешься один? Тебе будет скучно!
— Ничего… я полежу… поди, Анюта!
— Да, Витя, мне самой-то не хочется от тебя отойти.
— После насидишься — ступай, пожалуйста.
Анюта нехотя встала, чмокнула Витю в затылок и вышла. Тотчас же по уходе ее Рымов встал, потянулся в сел. Наружность его в самом деле была комическая: на широком, довольно, впрочем, выразительном и подвижном лице сидел какой-то кривой нос; глаза слабые, улыбка только на одной половине, устройство головы угловатое и развитое на верхней части затылка.
— Еще год такой жизни, и я совсем сблагую: черт знает, что такое эти женщины! Для мужчин хоть время, хоть возраст существует, а для них и того нет! Бабе давно за сорок, а она все нежничает — да еще и ревнует! Не глядел бы ни на что, право. Что я теперь за человек? — Пьяница и больше ничего: трезвый тоскую, а пьяный глупости творю… Опять разве на театр махнуть?.. Нет, черт возьми!.. Нет!.. — воскликнул уже вслух Рымов, махнув рукою, как бы желая отогнать от себя дьявольское наваждение. — Каково было у Григорьева-то в труппе? — продолжал он рассуждать сам с собой. — Да и публика-то хороша, нечего сказать: мерзавке Завьяловой хлопают да цветы кидают, а над тобой только смеются, да еще говорят, что мало играешь! Играй вот им в каждом дурацком водевиле, паясничай — так и хорошо. Что там ни говори, а старуха моя, право, лучше всех для меня: влюблена даже в мою физиономию — вот этого, признаюсь, я никак не понимаю. Ну, да, вправду, и она не красива лицом, а привык, удивительно привык!
Анюта возвратилась и с самою приятною улыбкою разостлала салфетку и поставила окрошку. Все это она исполняла проворно, потому что, несмотря на полноту, была очень поворотлива и имела известную частоступчатую походку, с небольшим развальцем, как обыкновенно ходят ожиревшие сангвиники.
— Кушай, мамочка, я после пообедаю, — проговорила она.
Витя нехотя начал болтать в тарелке ложкою. Анна Сидоровна встала около него; одною рукою она подперлась в бок, а другою обняла шею мужа, — таким образом импровизированная живая картина была очень интересна. Представьте себе сидящего Рымова, с описанною мною физиономиею, и физиономиею, имеющею самое мрачное выражение, в засаленном и полуизорванном кашемировом халате, и обнимающую его — полную даму, с засученными рукавами. В положении Анюты было даже несколько кокетства: по крайней мере она как-то чрезвычайно странно свернула голову набок и очень нежно смотрела своими маленькими заплывшими глазами на мужа. Рымов съел несколько ложек, потом взглянул в висящее против него зеркало, улыбнулся, махнул рукой и встал.
— Что же ты, Витя, встал?
— Не хочу больше ничего.
— А чему ты, мамочка, смеешься?
— Так, ничему… Славные мы с тобой фигуры, — отвечал тот.
— Что же такое, мамочка! Ты хорош… право, хорош! Вон у тебя, душка, какой носик! Дай я тебе его поцелую… — И Анюта поцеловала носик. Рымов сделал гримасу.
— Странная ты баба, — проговорил он, качая головой и ложась опять на постель.
— Вот уж у тебя сейчас и странная: сам странный!
— Странен я, только не в том.
— А зачем же, когда я ездила в Кузмищево, так ты по мне тосковал?
— Ты почему знаешь?
— Мне один человечек сказывал.
— Соврал тебе человечек!
Анюта села опять на кровать, схватила Рымова за подбородок и вдруг поцеловала его.
— Перестань, сумасшедшая, выдумала с поцелуями… — проговорил тот с досадою, вставая с постели.
— Куда же ты, мамочка?
— Да так… все лижешься… молоденькая какая! Пусти… я ходить хочу.
Рымов встал и начал ходить по комнате. Анна Сидоровна, сложив руки, следовала за ним глазами.
— Одного у нас, Витя, с тобою нет, право! Как бы это было, ты бы меньше скучал.
— Что такое?
— Детей, мамочка! Хоть бы одного в целую жизнь бог дал на радость!
Рымов усмехнулся.
— Ты бы, мамочка, очень его любил?
Рымов не отвечал.
— Вдруг, Витя, у нас родится что-нибудь?
— Перестань, пожалуйста, болтать — мелешь бог знает что. Бабе за сорок, а думает еще родить.
— Где же, Витечка, за сорок?
— Сколько же?
— Тридцать два года всего, — отвечала, потупившись, Анна Сидоровна.
— Ах ты, сумасшедшая! Сто лет замужем, и все ей тридцать два.
— Как же сто? Всего пятнадцать.
— Ну, пятнадцать! Да замуж вышла двадцати пяти.
— Это кто вам сказал, что двадцати пяти! Всего семнадцати лет.
— Ну ладно: отвяжись!
— Ты все, мамочка, меня обижаешь; как над какой-нибудь дурой все смеешься. Изменял несколько раз, так уж, конечно, жена не может нравиться. Не скучайте, Виктор Павлыч! Может быть, нынешнюю зиму бог и приберет меня, будете свободны — женитесь, пожалуй! Возьмете молоденькую, а я буду лежать в сырой земле.
При последних словах Анна Сидоровна заплакала.
— Тьфу ты, дурацкая баба, — проговорил Рымов и плюнул.
— Плюйте, Виктор Павлыч! Бог с вами, плюйте! Я давно уже вами оплеванная живу.
— Да ты хоть кого выведешь из терпенья: или целуется, как девчонка какая, или капризится. Ревность съела!.. К кому, матушка? И людей-то никого не вижу, — весь всегда перед тобой.
— А прежде-то что ты делал на этом мерзком театре? Прежде-то как изменял, — это забыл?
— Ну да, как же! Очень всем нужно было меня. Тебе еще мало, что меня душит целые дни тоска, — мало этого, что бывают минуты хоть резаться, — произнес Рымов и бросился на кровать.
Несколько минут продолжалось молчание.
— Мамочка, что это ты говоришь! — начала Анна Сидоровна, вставая и подходя к мужу. — Зачем ты это говоришь? Я думаю, страшно.
— Страшно? Нет, моя милая, не умереть, а жить, как я живу, страшно.
Анна Сидоровна опять села на постель.
— Витечка! Что это такое? Я лучше сама за тебя умру!
Комик отворотился к стене и начал чрезвычайно впечатлительным голосом:
— «Умереть!.. Уснуть!.. Но, может, станешь грезить в том чудном сне, откуда нет возврата, нет пришлецов!..»{154}
Анна Сидоровна сидела, подгорюнившись.
Послышался в сенях сильный стук.
— Кто-то, должно быть, приехал, — воскликнула Анна Сидоровна, вскочив.
— О, черт бы драл! — проговорил Рымов и захлопнул дверь.
В первой комнате кто-то кашлял.
— Поди, мамочка, какой-то мужчина, — сказала Анна Сидоровна, заглянув в щелку.
Рымов с досадою надел пальто и вышел.
Перед ним стоял Аполлос Михайлыч.
Разговор несколько минут не начинался.
Дилетаев был поражен наружным видом комика, который действительно был очень растрепан; стоявшие торчками во все стороны волосы были покрыты пухом; из-под изношенного пальто, застегнутого на две только пуговицы, выбивалась грязная рубашка; галстука совсем не было; брюки вздернулись и тоже все были перепачканы в пуху.
— Честь имею кланяться, — заговорил, наконец, Аполлос Михайлыч, — не обеспокоил ли я вас; вероятно, вы отдыхали после обеда?
— Да-с, — отвечал Рымов.
— Не знаю, нужно ли мне рекомендоваться вам, но, впрочем… Аполлос Михайлыч Дилетаев.
Хозяин поклонился, гость сел и, опершись на свою палку, начал следующим образом:
— Первоначально позвольте узнать ваше имя и отечество?
— Виктор Павлыч.
— Вчерашний день, Виктор Павлыч, я имел удовольствие слышать о вас чрезвычайно лестные отзывы; но предварительно считаю нужным сообщить вам нечто о самом себе; я немного поэт, поэт в душе. Поэт, так сказать, по призванию. Не служа уже лет пять и живя в деревенской свободе, — я беседую с музами. Все это вам потому сообщаю, что и вы, как я слышал, тоже поэт, и поэт в душе.
— Я ничего не пишу.
— Да… но это все равно — вы актер!
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Комик.
