Read here

Психология русского раскола

Василий Васильевич Розанов · 1896 · Free in the US

10,308 words · about 43 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1896 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Психология_русского_раскола_(Розанов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Василий Васильевич Розанов
Language
Russian
Published
1896
Length
10,308 words · about 43 min
Sections
3 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (3)

Continue:

СОДЕРЖАНИЕ

I. Старообрядчество

II. Духоборчество

Есть две России: одна — Россия видимостей, громада внешних форм с правильными очертаниями, ласкающими глаз; с событиями, определенно начавшимися, определительно оканчивающимися, — «Империя», историю которой «изображал» Карамзин, «разрабатывал» Соловьёв, законы которой кодифицировал Сперанский. И есть другая — «Святая Русь», «матушка-Русь», которой законов никто не знает, с неясными формами, неопределенными течениями, конец которых непредвидим, начало безвестно: Россия существенностей, живой крови, непочатой веры, где каждый факт держится не искусственным сцеплением с другим, но силой собственного бытия, в него вложенного. На эту потаенную, прикрытую первой, Русь — взглянули Буслаев, Тихонравов и еще ряд людей, имена которых не имеют никакой «знаменитости», но которые все обладали даром внутреннего глубокого зрения. К ее явлениям принадлежит раскол.

В нем ясны два течения, точнее — есть две школы: «буквенники», охранители «древнего» благочестия, восстановители целостной «старины» — школа консервативная, и искатели новой святости, «духоборцы» — школа существенным образом творческая, движущаяся. К первой принадлежат два обширных толка, «поповщинский» и «беспоповщинский», с Рогожским и Преображенским кладбищами во главе; их центр — в Москве; требования и протесты их выражены в обширной литературе; они почти не таятся в среде народной, в составе государственном. Численностью, в 50-х годах этого века, они достигали, по официальным сведениям Министерства внутренних дел (Липранди. Краткое обозрение существующих в России ересей и расколов. 1853) — девяти миллионов. Вторую школу образуют бесчисленные мелкие секты — молоканы, бегуны, хлысты, монтаны и другие. Они не имеют столь сосредоточенных центров; численность их гораздо менее значительна, литература менее обильна, и тем отличается от «староверческой», что менее критикует чужое, более утверждает свое; все они таятся, и некоторые, как хлысты, запрещают вовсе излагать письменно учение свое, между прочим по соображению, что закрепленное буквой становится менее живо («буква мертвит»). Все эти секты образовались из беспоповщины, и, кажется, именно потому, что, лишенные «попов», имея только «наставников», они вообще лишены были твердого, определенного, канонического руководства и уже естественно оторвались от Православия в безбрежную даль отрицаний и нового созидания.

Нам хотелось бы сделать на этих страницах попытку выяснения психологии обеих школ — их «логики спасения», так сказать.

I. Старообрядчество

I

Раскол, и именно раскол старообрядчества, есть не только не менее, но и гораздо более значительное явление, чем поднятая Лютером Реформация. «Cujus regio — ejus religio», «какого государя ты подданный, того государя и веру ты исповедуешь» — это решение Аугсбургского сейма 1555 года, на котором протестантская половина Германии помирилась с католическою, не только удивительно, но и ужасающе в своей поверхностности, жестокости: человек совершенно пренебрежен, если он не король, не богослов; он принуждаем самими протестантами быть «подданным» не в делах только политических, но и в религиозной вере. С каким страхом, с каким основательным пренебрежением посмотрели бы наши староверы на западные исповедания, если бы они поняли их и знали их историю. Насколько народное глубже общественного, созидание выше разрушения, вера прочнее скепсиса, настолько движение нашего раскола глубже, во всяком случае, серьезнее Реформации.

Всё в этом движении замечательно, и даже то, что оно началось «с мелочей»: раскол старообрядчества обнимает собой людей, не имеющих никакого сомнения в истинности всей полноты христианства и всего переданного церковью; для них бессмертие души, бытие Божие — не «отвлеченные вопросы», как для множества из нас: для них это вечные решения, в трепете выслушанные, с трепетом принятые. Можно сказать, раскольники — это последние верующие на земле, это — самые непоколебимые, самые полные из верующих. Для них вопрос может быть о том только, писать ли имя Христа: «Исус» или «Иисус», ходить ли около престола вправо или влево, слагая крест — знаменовать ли Троицу или две ипостаси в Спасителе. «Мы еще не решили вопрос о Боге, а вы хотите есть», — говорил Тургеневу Белинский, и Тургенев удивленно комментировал: «Какой это был идеалист!» «Грановский любил, оставаясь наедине со мной, затрагивать в разговоре религиозные вопросы: моя твердость в вере, видимо, нравилась ему и даже его трогала», — рассказывает С. М. Соловьёв в своих «Записках». И они все умерли по метрике «православными» и по-православному были погребены; они, конечно, «служили», как православные. Не таков раскол: вы прибавляете йоту к святому имени Иисуса, когда Он сказал: «Истинно, истинно говорю вам, небо и земля прейдут, а слова Мои не прейдут!» Им говорят: «Это — все равно». Но чтобы показать, что это «не все равно», они идут… не в великолепные аутодафе, для любования народного, для памяти истории, — нет, в архангельских сугробах они уходят в лес, в болото, и горят в срубах, с верой: «Небо и земля прейдут, но слово Его не прейдет».

И преходят земля и небо, а они не поддаются в «йоте»…

Нет, это — явление страшное, это — явление грозное, удивительное явление нашей истории. Если на всемирном суде русские будут когда-нибудь спрошены: «Во что же вы верили, от чего вы никогда не отреклись, чему всем пожертвовали?» — быть может, очень смутясь, попробовав указать на реформу Петра, на «просвещение», то и другое еще, они найдутся в конце концов вынужденными указать на раскол: «Вот некоторая часть нас верила, не предала, пожертвовала…»

II

Чему? По составу церковного учения, которое мы исповедуем и от которого отречься не можем, да и не хотим, — заблуждению. Вот где тайна, где узел вопроса. Люди неизмеримо лучше вас, в деле неизмеримой ценности, через рвение сохранить в нем йоту — отпали от нас, эту йоту нарушивших в их глазах. Они отвергли вовсе нас и с нами всё наше вероучение, а оно для нас истинно. Если мы, признав всё это, все эти споры — «несущественными», уступим им, как отчасти сделали, непоследовательно и неискренно, в так называемом «единоверии», мы только еще больше, еще глубже упадем в их глазах, станем совершенно в их глазах презренными. Соединения никакого не произойдет: они останутся тем, чем были, — с «йотой» и негодуя на нас именно за уступчивость еще гораздо страстнее, чем негодуют теперь.

Признать их равнозначащими с протестантами и католиками значит признать их для себя внешними, чего еще нет, значит собственных детей своих оторвать от своей груди и понять вдруг как чужих, как посторонних, как пришельцев. Это слишком ужасно, это — чрезмерное горе, которое мы отодвигаем.

Поверим ли мы, что несколько миллионов людей гонятся за веру без основания, гонятся за веру землей, которая за веру никого не гонит? Но страшный факт совершился: дети наши, лучшие наши дети, восстали и отпали от нас, и мы не верим, чтобы это было окончательно. Замечательно: втайне преследуя раскол, официальная власть по внешности игнорирует его; она затаивает факт значительнейший, чем Реформация, — в кучу дел одного из департаментов. Она себя обманывает, она говорит всем наружу: «Нет дела, так — маленькое, в пуке бумаг такого-то Департамента», хотя все ясно напоминают, что это «дело» объемистее 12-го года. Но там наша слава, там — наша мощь; здесь — бедствие, домашняя рана, которую мы залечить не умеем; что-то вроде вопроса о законнорожденности, о венчании без свидетелей, которого, быть может, и вовсе не было: семейная тайна, которую признать формально мы не можем и пугливо прячем от публики позорную метрику.

Мы всё еще ожидаем, что рана как-нибудь залечится; чудом, целящими силами организма, смирением их, благоразумием нас — кто знает, кто может предвидеть исторические судьбы? Но ее вскрыть перед позорищем света, ее признать незалечимой и окончательно установившеюся — мы не можем, — пусть будет оказано этой немощи некоторое милосердие.

III

Замечено, что всюду, где дети раскольников посещают общую школу, они сливаются с православной средой, перестают быть «раскольниками». Не нужно обманываться этим, — нужно этот факт понимать точно: нельзя предположить, чтобы, пройдя двухклассное министерское училище, дети получали развитие более высокое и гибкое, чтобы они становились «просвещеннее», нежели, напр., братья Денисовы, авторы знаменитых «Поморских ответов». С тем вместе они оставляют раскол без всяких, собственно, церковных споров, без обсуждения особенностей, разделяющих церковь дониконовскую от послениконианской. Повторяем, этот факт нужно понимать точно: они теряют вкус к «йоте», теряют ее понимание, для них тускла становится страница, на которой мелькают эти «йоты», и глух смысл всей книги. Они входят в ту психическую атмосферу, в которой живем мы — мы, для которых всё это — «несколько отвлеченно».

Между тем как школа без споров «преодолевает» раскол, споры самые упорные против него и со стороны самых компетентных людей никогда и ни к чему до сих пор не приводили, кроме единичных обращений. Причина этого кроется в различии, так сказать, самих методов умствования раскола, с одной стороны, господствующей церкви — с другой. Как и всякая церковь, даже всякое учение христианское, православие и раскол имеют равно задачей своей спасение души, угождение Богу. Но в то время как церковь ищет правил спасения, раскол ищет типа спасения. Первая анализирует; она размышляет, учит; она выводит, умозаключает; она говорит: вот это спасает, вот чем оправдались перед Богом св. Сергий, св. Алексей, Петр, Иона, остальное в их деятельности несущественно и к спасению не имеет отношения. Она, таким образом, отделяет частное, личное; отбрасывает подробности, к своему времени относившиеся, и оставляет в составе своего учения и своих требований от христианина одно общее; как средства спасения она предлагает посты, молитвы, канонически правильные книги, и притом лучшей редакции, критически проверенные. Раскол, этот «грубый» раскол, который нередко нам представляется последней степенью «невежества», действует по закону художественного суждения: к чудному, святому акту спасения, к этому акту, в котором мы так мало понимаем, которое устраивает Бог, — а уж, несомненно, акт этот был дан святым, об этом свидетельствуют их мощи, и чудеса, и видения, — как подойти с умственным анализом? как его расчленить и сказать: вот это было существенно, необходимо для спасения, а то, другое, — побочно и достойно забвения. Раскольники не отделяют святости от святого человека; они как бы снимают маску с драгоценных его мощей, точнее, со всей его живой личности, во всей полноте его деятельности и мышления, в его молитвах вот по этим книгам, в его пощении вот в эти дни, в его хождении вот так, в манере говорить, думать, поучать, — и усиливаются себя, свою душу, свою деятельность влить в полученную таким образом форму. Типикон спасения — вот тайна раскола, нерв его жизни, его мучительная жажда, в отличие от summa regulorum [сумма правил (лат.)], которою руководится наша, да и всякая, впрочем, церковь. Раскол полон живого, личного, художественного; он полон образа Алексея Божия человека, а не размышлений о поведении и способе, какими спасся Алексей Божий человек; его основное чувство — восхищение, любование, так сказать, мотив зрительный и нисколько не теоретически выведенный. Отсюда кажущаяся столь «тупой» забота раскола о «подробностях»; вечное его усилие — повторить, воспроизвести; требование удержать ранее бывшее; его поиски букв, способов движения, символов, знаков; обобщая, скажем: забота спасти неразрушенным образ святого жития, уже человеком испытанный и Богом благословенный. Известно, что мало-помалу раскол дошел до величайших отрицаний, до отвержения священства, таинств, полной нетовщины, и это в вечных усилиях найти древнее, правильное, целостное христианство. Это мы должны понимать как чисто художественные в основе и в то же время полные святого чувства гневные порывы истребить всякую найденную форму спасения, если в ней сомнительна хоть одна черта, неверна, недостаточно древня, неточно удостоверена, — нечто подобное тому, как мы рвем целую страницу, видя в ней неправильно написанное слово, или как скульптор разбивает статую, видя дурно сделанную в ней подробность. Во всяком случае, чувство цельности, образности в высшей степени присутствовало при этих бурных взрывах, которые лежали в основе раскольничьих трансформаций. Раскол полон глухого отчаяния: без «йоты» так же нельзя спастись, как и без целой книги; без цельной формы жития древних подвижников, с этими осколками утраченных форм их житий, с рознятыми на части и полурастерянными элементами их несомненного спасения, — как прийти к Богу, как уберечь себя в мире?

Отсюда не только безуспешны, но и так раздражительно действуют даже на постороннего споры и «собеседования» с ними, как в дни текущие, так и в древние, начиная со знаменитого спора в Грановитой палате, перед царевной Софьей. Ясно для всякого наблюдающего, что здесь в споре что-то не условлено, не оговорено, что тяжущиеся стороны лишены общей почвы и, как я сказал, не имеют одного «умоначертания». Раскольники начинают спор уже с априорным чувством вражды и насмешки над хотящими их увещевать; они приходят вовсе не затем, чтобы убедиться, узнать; они не хотят рассуждать — они хотят сами не столько убедить, сколько оскорбить этого «щепотника», который так хорошо развивает свои «доводы», и между тем сам так непохож: ни на св. Алексея, ни на св. Петра, Иону, других… который оскорбляет их самым видом своим и раздражает их воображение, все им понятные способы мышления самым методом суждений своего греховного и слабого ума, с которым он думает вознести над праведными ликами и в них победить любовь к этим ликам.

IV

Но если бесплодны эти споры, эти умствования, почва которых неощутима для раскольников, сила которых для них недействительна, то есть иной и более верный путь залечить разверзшуюся рану в народном и церковном теле нашем. Вспомним слова Моисея, сказанные Богу, готовому проклясть народ, плясавший перед тельцом сейчас после того, как ему даны были скрижали Завета: «Господи, если их проклянешь, и меня прокляни, ибо не хочу разделяться с народом моим». Если, с нашей точки зрения, раскольники канонически и заблуждаются, мотив их блужданий даже и канонически правилен: желание ни в чем, ни ради чего не отделяться от благочестивых предков и в будущей жизни имеет часть общую с ними, а в здешней — перенести всё, что перенесли они. Любовь, завитая в этом движении, это чувство восхищения, этот порыв воспроизвести, повторить — правильны и почтенны. Их недоверие к умственным выводам имеет также за себя многие основания: мы начали сопоставлением нашего раскола с протестантизмом: весь проникнутый «интеллигентностью», протестантизм через три века дошел до совершенного почти отрицания христианства; самые высокие, самые благородные умы в нем, как Неандер, не находя точки, где мог бы остановиться их умственный анализ, впадают в безбрежный скептицизм, в неясно выраженный, но глубоко и мучительно чувствуемый атеизм. Всё христианство становится для них предметом археологической любознательности; это — древность, которую они рассматривают с любопытством Дионисия Галикарнасского или с авторитетом Нибура. Раскол всю эту древность, всё множество ее подробностей, «мелочей», ощущает как совершенно живую, как продолжающую существовать еще и в наши дни, даже как единственную истинную реальность, к которой, не ошибаясь, мы можем привязать свое сердце, приковать свое внимание. «Новый год начинается с 1 сентября; 1 сентября мир был создан, когда уже яблоки были поспевшими, отчего и Ева соблазнила Адама поспелым яблоком» (Кельсиев, 1, 75), — этот вывод, конечно, не имеет никакой силы для нашего ума; но и многоученый Неандер позавидовал бы свежести чувства, которое бьется под этим выводом ума. И если бы его спросили: что же ближе к христианству — необъятная ли ученость, какой он обладает, но подернутая смертью скепсиса, или это младенческое неведение, исполненное жизни? — конечно, он ответил бы: оно, эта незнающая вера, этот ошибающийся порыв. Именно силой анализа, которым обладает наше богословие, оно может различить в расколе неверное содержание от верного метода, неправильность выводов от правильного мотива. Можно залечить нашу историческую рану не победой, не «искоренением» раскола, на что напрасно надеяться — это показали два века борьбы, — но вдумчивым отношением к нему, признанием той почвы, на которой он стоит, того метода, которым он руководится. Мы сами должны податься в сторону древнего типикона, из форм которого не можем ни выманить, ни выгнать раскола. Сохраняя всё учение своей церкви — истинное учение, превосходящее то, которое содержится в расколе, — мы можем, наряду с анализом, дать больше места любованию, созерцанию, восхищению, жажде воспроизвести без поправок, без умствований, что всё составляет метод раскола. Во всём церковном быте, в укладе жизни общественной, в порядках жизни государственной не невозможно приблизиться к тому, что очевидно, составляет мучительную жажду раскола: к целостному бытию, первый прообраз которого заключается в священных книгах Ветхого завета, указующие правила — в Евангелии, некоторое осуществление — в древнерусской жизни или, по крайней мере, в том идеале, который предносится перед ее духовными очами и с которым не имеет ничего общего тот, который предносится теперь пред нашими. Как только священна станет для нас древность, священно подражание, раскол ощутит у себя общую почву с нами, он сам подастся в своих мнениях, уступит то, что мы основательно считаем в нем нелепостью. Завяжется взаимное понимание; не раздражая, мы получим средство проникнуть в глубь его ума; он почувствует наши «доводы», когда перестанет негодовать на наш вид.

Но пока мы немощны, доколе мы — пугливые овцы, боящиеся всякого отвыклого шага, пусть наши братья не сетуют на то, что мы их «гоним», не даем им «равноправности», одинаковой с католиками, протестантами, даже с муллами и ламами. Повторяем: дать им это — значит отсечь их окончательно от своего тела, а мы хотим быть с ними. Наконец, это значило бы и для себя потерять великие чаяния в будущем, ибо церковный собор есть только отодвигаемое, но сохраняемое средство исцеления для них и нас, а «расколовшись» окончательно, мы потеряли бы главный мотив для него, мы, вероятно, уже никогда бы не «собрались». Итак, хоть отрицательно, хоть в мучительных «гонениях» и «преследованиях», мы еще продолжаем хранить с раскольниками целительную связь; мы их сберегаем для «святой» Древней Руси, мы себя прикрепляем к этой Древней Руси.

II. Духоборчество

I

Уже в начале XVIII века св. Димитрий Ростовский в «Розыске о Брынской вере» записал такое странное толкование Евангелия некоторой частью им наблюдавшихся раскольников: они говорили, например, что в известном рассказе о беседе Спасителя с самарянкой «дела не было, а притча есть. Самаряныня — это душа человеческая, кладезь — крещение, вода жива — дух святой, пять мужей — пятеры книги Моисеевы». "Лазарево воскресение не было-де «в деле» (т. е. как факта его не было), но притча есть. «Лазарь-бо боляй, толкуется: ум наш, немощию человеческою побеждаемый. Смерть Лазарева — грехи. Сестры Лазаревы — плоть и душа; плоть — Марфа, душа — Мария. Гроб — житейские попечения. Камень на гробе — окамененье сердечное. Обвязан Лазарь укроями — пленницами духовными ум связанный. Воскресение Лазарево — покаяние от грехов».

Вдумаемся в этот отрывок, и мы заметим в нем поворот духовный, диаметрально противоположный направлению, в котором шли «буквенники». Факты, в Евангелии переданные, — история спасения рода человеческого, там записанная, — как бы бледнеют здесь, затуманиваются перед духовным взором читающих; искупление, как совершившийся факт, как твердая опора позади нас, из которой мы исходим, на основании которой индивидуально каждый из нас спасается, — не ярко ощущается; пройдет немного времени, еще поколение сменится, и станет возможно понимать это искупление как задачу, как работу духа, как факт, продолжающийся теперь, снискиваемый собственными нашими усилиями. Что такое Евангелие, как не посох, на который мы опираемся, бродя и ища этого спасения? Это — собрание небесных глаголов, святые строки, под которыми мы должны разгадывать подлинную мысль Саваофа. Главное — объект спасения, я сам, моя грешная душа: об этой овце погибающей писано Евангелие. Внимание отходит от писаной книги Божией, оно скользит по ней каким-то боковым рассеянным взглядом, и всей силой падает внутрь другой, не писаной, а созданной, вещной книги Божией — самого человека. Вот — загадка; вот — книга, которая испорчена первородным грехом, в которой истинное сплетено с ложным, святое с лукавым, свет с тьмой и правильный текст которой нужно и предстоит восстановить при помощи писаной Божией книги, где нет лукавства. Таким образом, задача послениконианских времен, понятая «староверчеством» как задача спасения древних книг и обряда, древнего типа святости, — преобразившись и одухотворившись, выразилась здесь как задача огромной внутренней работы. В следующем духоборческом стихе ясно высказался этот разрыв с преданием, это отпадение от буквы, неопределенность новых наступивших блужданий:

Стечемся, братие,

Во храм нерукотворный.

Поклонимся духом

Истинному Богу.

Он един услышит нас,

Явит нам спасение,

Проявит милость многу

На свое творение.

Возопием, братие,

Мы устами духа:

Услыши нас, Господи,

Не затвори слуха!

Сотворивый разумом

Весь мир, всю природу,

Даруй нам, рабам твоим,

Вечную свободу.

Да внемлем словам Твоим,

Разумным слухом,

И летим к Тебе, Боже,

Свободным духом.

Да ищем в премудрости

Мы Твоей познанья;

Не лиши рабов Твоих,

Боже, упованья.

стихе мы ясно чувствуем потерянной почву Православия, почву церковного строительства, уже имевшего место восемнадцать веков. Прекрасные, благородные усилия, которые, мы ожидаем, оборвутся…

II

В усилиях, которые человек делает к спасению, он помогает действию над собой благодатных сил Божьих. Он должен возбуждать в себе эти душевные течения и искать для этого возбуждения средств, не пренебрегая даже физическими, если б они нашлись; и, раз возбужденные, эти течения движутся, как и благодатные, смешиваясь с ними, им родственные, к ним близкие. Вот точка отправления «Божьих людей», «пророчествующих», генетически связанных с покойными, созерцательными ветвями духоборчества, как молоканство, которое удержалось на первоначальной, неопределенно-общей ступени духоборческого искания. Самая узкая, но и вместе страстно-глубокая ветвь духоборчества, порвав почти всякую связь с христианством и только обнимая имя Иисусово, бросилась в головокружительную бездну нового религиозного созидания. Она потеряла границу между человеческим и Божеским; Бог перестал быть для этих людей «премирным» (термин отцов церкви Александрийской школы); Он приблизился. Он обнял дух человеческий, встревоженный, взволнованный, и вот — «пророчествующие». Слова Иоиля: «И будет дни, глаголет Господь, излию от духа Моего на всякую плоть, и прорекут сынове ваши и дщери», они чувствуют — эти слова сбылись, сбываются. Понятно слишком, что наша завещанная древностью литургия, эта фактическая литургия, где всё есть установленное действие и каждое действие есть воспоминание бывшего факта, не могла бы ничего выразить у них, перестала быть им нужною; так же как перестали быть нужными и что-нибудь выражающими и формы нашей молитвы. Для нас молитва есть обращение к премирному Богу, это — моление, которое будет услышано или не услышано: мы остаемся при нем пассивными или, по крайней мере, в страдательном положении; для них — это общение с Богом, это слияние сил своих с Божескими, некоторое состояние экстаза, исполнение движения. Отсюда возникновение, естественное развитие так называемых «радений» — явления, столь невыразимо странного, на наш взгляд, — у христовщины (в просторечии называемой «хлыстовщиною»). Радение — то же, что работа, труд, движение, в религиозных целях совершаемое; «работа Израйлева», как называют эти радения сами «хлысты». Общины, или «братства», хлыстовские, очевидно, чувствуя странность своего положения среди Православия, как бы смещенность свою с его почвы, которую, однако, они продолжают любить и чтить, называют себя «кораблями» — характерное название, выражающее чувство разобщения с морем остальных людей, среди которого они одиноки не столько в вере, сколько в способах верить, думать, уповать, молиться, в самом методе спасения. На так называемых «корабельных радениях», т. е. общих, куда собирается всё братство, всегда в ночь перед большим праздником, нашим православным праздником, они после торжественного пения опять нашего православного канона: «Бого-отец убо Давид пред сенным ковчегом скакаше играя; людии же Божий святим образов сбытие зряще, веселимся божественне» (поется на Св. Пасхе) — уносятся в вихре головокружительной пляски. Удивительно наблюдать сочетание этих оборванных кусков Православия с потоком религиозного конвульсионерства, не имеющего ничего общего ни с одной христианской церковью, — эту память, которая лепится к своему прошлому, историческому, и, очевидно, не в силах была противостоять новым порывам. В длинных и широких белых рубашках — символ «убеленных» одежд, о которых говорится в XIV главе «Апокалипсиса», — они прыгают, трясутся, кружатся (неизменно «посолонь», как в дониконовской церкви), кружатся то в одиночку, то «всем кораблем», то образуя фигуру круга, то — креста, до изнеможения, до полного упадка сил, после которого «шатаются, как мухи». Без сомнения, как всякое чувство в нас вызывает движение, так и обратно — движения, по крайней мере некоторые, особенные, могут если не зародить, то усилить уже имеющееся чувство, ускорить его темп и, следовательно, напряженность. Кружение, как средство довести до величайшего напряжения религиозно-вакхический экстаз, было, вероятно, постепенно найдено, «открыто» хлыстами и нисколько не было заимствовано ими от малоизвестных древних сект. Таковы были «галлы» и «корибанты», буквально — «головотрясы», в позднюю греко-римскую эпоху; у римлян — коллегия жрецов-«салиев», то есть «скакунов»; и еще ранее подобные же религиозные пляски исполнялись в Древней Финикии и Сирии. Мы назвали это религиозно-вакхическим экстазом; действительно, роль опьянения испытывается ими при этом, как это простодушно выражается крестьянами-хлыстами: «То-то пивушко-то, — говорят они после радения и поясняют посторонним: — Человек плотскими устами не пьет, а пьян живет». Если мы вспомним, что сущность учения «христовщины» есть аскетическое воздержание от мяса, вина и брачных отношений, мы слишком поймем необходимость и как бы невольность этих психических опьянений. Связь их, собственно, с «пророчеством» ясна из того, что всякий, кому указывает наставник или кто сам хочет стать на святой круг, т. е. начать пророчествование перед «кругом» братьев и сестер, предварительно непременно кружится, очевидно, возбуждая себя. Приведем для характеристики их религиозных представлений следующую песню хлыстов-скопцов:

Царство, ты Царство, духовное Царство!

Во тебе, во Царстве — благодать великая:

Праведные люди в тебе пребывают.

Они в тебе живут и не унывают,

На Святого Духа крепко уповают…

....................................................

В том ли во Царстве сады превеликие;

В тех ли во садах древа плодовитые.

...........................................................

Растите ж вы, древушки, и не засыхайте,

Белыми цветочками всегда расцветайте;

Вы, цветы, цветите до Царства Небесного.

Будьте вы, древушки, первые во саде;

Будьте во главе во Царстве Небесном,

Будьте вы любимы Отцу и Сыну,

Отцу и Сыну и Святому Духу!

Круг, в котором вертятся Божьи люди, они называют вертоградом, а составляющих его братьев и сестер — «вертоградными и садовыми древами». В песне образно представляют они себя и свое отношение к Небесному царству.

III

Духоборчество закончилось в скопчестве — секте, которая возникла в 60-х годах прошлого века среди «хлыстов». Слишком много сошлось течений в нем, которые все подводили к заключающейся в этой секте мысли, чтобы она могла не появиться позднее или ранее. И прежде всего -возвеличение человека: средоточение постоянных восходящих и нисходящих религиозных токов, вечно ожидающий на себя «излияния св. Духа», предсказанного пророком Иоилем и подтвержденного ап. Петром «всякой плоти в последние дни», он мог не только принять свои экстазы за подлинно бого-вдохновенные, но и почувствовать, что эта боговдохновенность течет из него самого, что он сам есть источник Божеского или близкого к Божескому. Отсюда странные, невероятные представления, бродившие уже у Божьих людей еще в середине прошлого века. Сходясь, они испытывали силу духа друг друга — не забудем, что это совершалось в среде простого крестьянства, — вот среди людного собрания, «корабля», раздается удар по лицу: окровавленный «брат» не только удерживается от ответа, но и подставляет «другую ланиту», исполняя точно слова Евангелия. Чем большее может перенести Божий человек — тем более полон он божественных сил. Сшибленный с ног, слыша нестерпимую обиду в слове, он молчит, чтобы назавтра иметь возможность гордо сказать обидчику: «Мой Бог больше», т. е. во мне больше, чем в тебе, Бога. Иногда это выражалось даже в словах:

«Я — больше Бог». — «О, и куда же твой Бог велик!» — говорила Селиванову, еще безвестному бродяге, одна «пророчица» хлыстовского «корабля», которая вступила с ним в род духовного состояния и была побеждена. Отсюда — необыкновенные знаки внешнего почитания, какие оказывали при встрече друг с другом эти люди. «Брат», встречая где-нибудь «брата» или «сестру», — если не было никого посторонних — крестился и клал земной поклон «перед образом и подобием Божьим». Представление о богоподобности человека было, таким образом, уже вполне развито в среде «Божьих людей», откуда вышло скопчество; оно было вполне там привычно: они все были маленькие «божки» и не были вовсе поражены, когда, затмевая их, отметая их «пророков», среди них поднялся «большой бог», сам «Спаситель Иисус Христос».

Далее — идея аскетическая, собственно скопческий акт. Та «вечная свобода», о «даровании» которой просят духоборцы в приведенном выше стихе, не имеет ничего общего с именем свободы, которое употребляем мы. Их «свобода» — это свобода духа от телесных уз. Ради нее они «вертятся», и тогда душа воспаряет на крыльях — они «пророчествуют»; но это — экстаз, момент: он прошел, и душа снова в узах тела. Естественно, могла и должна была возникнуть мысль о длительном средстве освободиться от этой тягостной оболочки, от вечно язвящего, кусающего, живого греха, который мы носим в своем теле. И «радение» — тоже физическое средство, уже найденное, могущественное, но только минутное. Внешнее искажение себя — оно близко, оно ходит около всякого конвульсионерства, если последнее есть средство, усилие к экстазу. Наконец, последняя идея — вторично нужного и возможного «искупления». Мы уже сказали, как бледно, слабо духоборцы ощущали всякий факт и ярко чувствовали надежду. Вследствие этого вся Библия и Евангелие осветились для них как одно великое пророчество, как зов или как прообраз внутренних духовных отношений в человеке: не было беседы Иисуса с самарянкою «в деле», не было вшествия Иисуса в Иерусалим, воскресения Лазаря — были только «притчи». Итак, весь акт искупления, уже совершившийся, который они не смели отвергать, поблек для них в себе самом и от этого именно осыпался в своих подробностях. Имя Иисуса было постоянно на их устах; все собрания хлыстов открывались и до сих пор открываются этой песней: Дай нам, Господи, к нам Иисуса Христа.

От имени постоянно призываемого Христа и, до известной степени, от этой песни, которой они придают необыкновенный мистический смысл, они получили самое имя «христовщины». Но это — именно Иисус, о котором они говорят к Богу: «Дай! Дай!» — неисследимо перенесшийся из прошлого в будущее; из факта в ожидание; и это напряженное ожидание разрешилось.

IV

Брак есть не только таинство, но и величайшее из таинств: рождаясь, умирая и наконец вступая в брачную, т. е. глубочайшую связь с человеком и человечеством, каждый из нас подходит к краю индивидуального бытия своего, он стоит на берегу неисследимых оснований личного своего существования, понять которые никогда не может и только инстинктивно, содрогаясь и благоговея, ищет освятить их в религии. Вот почему не свята и не истинна всякая церковь, которая не понимает этого акта именно как религиозного таинства, — и, наоборот, религия, церковь, секта настолько открывает свою содержательность, насколько глубоко и проникновенно смотрит на этот акт. Скопчество поэтому есть отрицание всего священного: это есть другой полюс не только христианства, но и всех религий. Нельзя достаточно отвергнуть, достаточно выразить отрицательных чувств к нему: всё человечество, вся тварь Божия должны бы восстать на него и выбросить, как величайшее свое отрицание, как некоторое nefas [беззаконие (лат.)], одна мысль о котором приводит в содрогание. Оно должно быть сброшено именно как мысль, как представление, как возможность, и не только с человека, но и со всякого животного. Скопить — это ругаться над природой, и человек, как господин ее и покровитель, должен бы не только не допускать его в себя, в свой род, но и не допускать его ни до чего живого. Если вносимы были некогда войны в целях уничтожения невольничества, по простому чувству отвращения к нему, насколько более оснований внести оружие для освобождения стран от этого беззакония (восточные евнухи), перед которым рабство есть сама святость и человеколюбие.

Тем ужаснее, что между 60-ми годами прошлого века и 1832 годом оно разыгралось у нас. Мы уже сказали, что оно представляет собой апогей духоборчества, что все течения в «христовщине» сошлись к тому, чтобы произвести его. Приведем несколько мест из «Послания» основателя секты, из которых ясно станет, что собственно скопческий акт только заканчивает общие духоборческие настроения. Заметим, что леностью он называет плотское вожделение, ясно разумея здесь не один физиологический процесс, но всякое влечение к красоте, всё «прилепляющее» к себе человека, а самое оскопление он называет чистотой.

…«Берите все истинного Отца нашего крепость, чтобы ни малейшая не одолела вас сладость греха. Многие от пагубного вожделения Учители учительства и Пророки пророчества, Угодники и Подвижники своих подвигов лишились, не доходили до Царства Небесного. Все они лишились вечного блаженства, которое истинный ваш Бог Искупитель обещал любящим его и соблюдающим чистоту и девство. Ибо единые девственники предстоят у Престола Господня, а чистые сердцем зрят на Бога Отца лицом к лицу… Чистота же есть от всяких слабостей удаление, как-то: в начале от женской лености, а потом от клеветы и зависти, от чести и тщеславия, от гордости и самолюбия, от лжи и празднословия; словом, чтоб от всех пороков и слабостей сердца ваши были чисты и совесть ни в чем не была бы замарана. Имейте всегда перед собой целомудрие; и оное состоит также не в одном слове, но заключается в нем многое, а именно: дабы и ум ваш был от всего свободен и на всем непоколебим, во всяком случае был бы цел и здоров, — и ниже сердце свое занимать какою-либо видимою суетой, или умом и сердцем прилепляться к тленному богатству, а равно и к лепости… Преклоните головы и обратите сердечные ваши очи внутрь себя, и уразумейте: какая польза именоваться Христианином, а жить крайне нехристиански, отвергнуться от мира и потом паки миру подражать, и в таковых же слабостях и неразумении пребывать? О, страшно о таковых изрещи, и утробушка моя болит о всех грешных, что через нерадение и слабость лишаются вечного блага и вечного царствия… Предохраняю вас от всех слабостей и лепости: от ней и в прежние времена многие тысячи праведных душ погибли, и великих Угодников и Столпников женская леность свела в муку вечную. Еще прежде говорил вам и ныне напоминаю: не судите друг друга, а един судья у вас Отец Искупитель; вы же между собой имейте любовь, совет и согласие; плевел и клеветы друг на друга не чините, а каждого покрывайте своею добродетелью. Ибо любовь многие пороки покрывает и на оной основана церковь Христова, а без любви пост и молитва и прочие подвиги ничто же есть. А по сему призирайте сирот и питайте видимым хлебом; а паче призрите самого Господа внутренним белением, слезами и воздержанием…"

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…