СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие к первому изданию
Предисловие ко второму изданию
Из загадок человеческой природы
Иродова легенда
Истинный «fin de siecle»
Номинализм в христианстве
Семья как религия
Полемические материалы
Брак и христианство
Полемические материалы
Хорошо ли знаете, «какого вы духа»?
С. Ф. Шарапову, напомнившему слова: «Могий вместити — да вместит»
Два ряда выводов
Нечто из тумана «образов» и «подобий»
Из писем о материнстве и супружестве
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ
Собранные здесь статьи были напечатаны в 1898 и 1899 гг. в «Биржевых Ведомостях», «Гражданине», «Новом Времени», «Русском Труде» и «С.-Петербургских Ведомостях», — и все касаются некоторых темных и неясных областей бытия и знания. Я позволил себе к ряду своих статей присоединить, под рубрикой «Полемические материалы», очень ценные мне возражения, или разъяснения, или продолжения моей мысли, сделанные в названных же журналах гг. Н. Аксаковым, Гатчинским Отшельником, И. Колышко, П. Кусковым, Мирянином, В. Петерсеном, Православным, И. Рудневым, А. У-ским и С. Шараповым, — внимание которых к заинтересовавшей меня области пробуждает во мне чувство самой живой признательности.
Спб., 1901 г.
ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
Дать почувствовать семью как ступень поднятия к Богу, вот простая и ясная цель собранных здесь статей. В таком виде, однако, они представили бы только коротенькое и бессильное поучение, которое скользнуло бы по душам людей, не вкоренившись в них. А мне хотелось, я ищу вкоренения. Семья — телесна, семенна и кровна; это — производители, без коих нет семьи. Но связуемы ли, и если «да», то каким образом связуемы кровь, семя и тело не in statu quo [без изменений (лат.)], но in statu agente [в состоянии движения (лат.)], с чистым спиритуализмом, каковым 2000 л. мы определяем ядро и полную орбиту религии? Вот трансформация темы: «семья как ступень к Богу». И в этом виде она уже переводит нас в мир глубочайших философских погружений. Но одних ли философских? Тело — растет; рост — это тайна; семя раскрывается в организм, из точки преображается в многообъемный дуб или многодумного человека: это все, конечно — огромная философия, но вместе нет ли здесь уже и зачатков религии, темного начинающегося света какой-то не спиритуалистической, но однако и непременно религии? Таким образом, «чистый спиритуализм» (алгебраизм) получает себе границу в этом темном (= не ясном) свете семенно-телесно-кровного. Кровь — не вещество, а существо, живое, бегущее, глубоко автономное, я даже думаю — глубоко личное; тело — не стереометрия, оно есть красота и блеск и свет; семя — потоки духа, мириады «дыханий», душ: против этого всего напрасно было бы спорить. Таким образом, тема наша не только волнуется на границе философии и религии, но может быть она составляет центр, откуда идут дороги и в религию, и в философию. Но это еще не все: «ступень поднятия к Богу» — под этим термином всегда мыслился только аскетический подвиг и идеал. Что такое аскезис? Мы имеем порог, ведущий в комнату; эта комната — семья; «не переступи этот порог, не вступи в ту комнату — и ты поднимаешься к Богу, уже этим одним, уже этим только», вот привычная для вас формула, тоже 2000-летней давности. Никто не догадывается, что тут нет двух устремлений равно свободных к избранию, но одно устремление (семья), на путь которого если ты не вступил, и притом только и единственно не вступил — ты в относительном круге «спасения». Очевидно, что идеал семьи — под чертою; и чистое отрицание, нуль — только пустующий от семьи, один высится над чертою, один горит какою-то таинственною и притом совсем новою «утреннею звездою». Ясно: «звезда» наших 2000 лет не есть та же, что «звезда» пяти тысяч лет до нашей эры. «Звезды» — разошлись, «путеводные»; небеса — раздвинулись. Мы этого никогда не замечали; потому что мы над этим никогда не размышляли; «брали дело, как оно есть». Отсюда, из этой третьей фазы раскрытия темы: «семья как ступень к Богу» — вытекают огромные исторические светы, падающие даже до подножия непонятых пирамид, не разгаданных сфинксов. Таким образом, тема наша волнуется не только на границах философии и религии, но и в центре истории, в точке величайших и никогда надлежаще не понятых ее изломов. Самый «излом» главнейше и содержался в захождении прежней «звезды», передвинувшейся под горизонт, в ночное небо, в мир отрицаемых идеалов, какого-то «демонизма» или «княжения мира сего»: что все почти механически совершилось («по меридиану») через поднятие над горизонтом новой звезды, другого идеала, который впрочем сам в себе ничего и не содержит кроме требования: «ту звезду — под горизонт! в темь! в отрицание! в небытие!». Две тысячи лет повернулась ось мира, и «открылось все новое», а «старое — все закрылось». И старая история, которую историки только рассказывают, перестала вовсе быть понимаема, сделалась непостижима! вовсе!! окончательно!!! Вот в чем вопрос, вот где тоже огромная, но уже историческая философия.
«Все, что было (или казалось) божественно — стало (или показалось) демонично; а что раньше казалось демонично — представилось божественным»: вот очерк перемены, которую уже, беднее, слабее и нельзя выразить. Птицы поднялись и перелетели: сидевшие влево — направо, и стали «счастливыми», а сидевшие направо — влево, и стали «несчастными», «несчастно знаменующими». В «Ганне или утопленнице» Гоголя есть рассказ: лунная ночь, девушки-феи играют на берегу озера; все они — дружны, сестры, кровны и любовны. «Кто же будет ловить?» — спрашивают играющие. — «Я», — вызывается одна. Игра продолжается, русалочки-дети порхают, летят. Вдруг одна вскрикнула. «Добрая русалочка», вызвавшая ловить, вдруг «выпустила когти и изловленная почувствовала боль»: а оглянувшись на подругу-изловившую, заметила в прозрачном теле сестрицы темное ядро и воскликнула: «ведьма! это — ведьма!!». У Гоголя это страшно передано: как и все у него странно и страшно; но, подводя параллель к нашей теме, не можем же мы отринуть, что «там — бесы, а не боги», это в самом деле коренное восклицание, главный исторический клич, огласивший города и веси две тысячи лет назад и разделивший мир каким-то недоумением.
«Святыня семьи», «несокрушимый столб — семья», «камень во главу угла цивилизации» — как легко и прямодушно и с восхищением прочтет это каждый! Бедные простецы, бедные мы, две наши тысячи лет! Кровь, семя, тело — без этого нет, не началась, не открылась, не вскрылась семья: что же, значит и семя — святыня? кровь — святыня? тело — святыня, не in statu quo, но in statu agente? Это уже труднее понять и принять, и, прочитав это, всякий задумается, сморщится, скажет: «дайте подумать». Но я напомню ему первые страницы учебных географических атласов: звездное небо, в двух половинах — южное небо, северное небо; звезды — обведены фигурами; вот — «близнецы», там — «лев»; еще дальше «Персей» и «медведица»; а вот — «дева», и «козерог», и «овен». Остаток ли это астрологии, попавший в наши учебники, или это какой-то неясный намек древних… но только звезды обволочены, как кости — телом, животными телами. Но ведь завещанный нам намек можно прочесть и «не слева направо», «против солнца», как мы читаем свои шрифты, а «справа налево», «по солнцу» (раскольнические термины), как читали свое письмо семиты: обводя звезды фигурою человекообразных и животнообразных тел, не хотели ли выразить древние, что «небеса бредят человеком», а «человек бредит небесами», и что, собственно, «обвести звезды фигурою девы» потому и можно, что уже здесь на земле знакомая нам фигура «девы, или тельца, или орла, или льва» обнимает какие-то, параллельные «тем», звезды же, и «те» и «не те». Есть сомнамбула. Она имеет вторую действительность, которую мы объективно наблюдаем: идет по крышам, карнизам, над пропастью, не обрываясь, не пугаясь. Не видит, что мы видим, и видит, чего мы не видим (у сомнамбул — открыты глаза, и вообще они не спят в нашем смысле). Она — в чуде, в чудной действительности: но едва она пробудится от нее — для нее разом пропадает подмеченная объективно нами вторая действительность, и она видит только нашу первую. Но ведь кто знает, нельзя ли так думать, что и наша действительность («первая») есть тоже только хорошо и крепко заснувший сон, от которого мы… перейдем в третью крепость сомнамбулизма со смертью, а родившись — впали в сон от некоей действительности. Сны — во сне, и у снов — опять сны! Точнее — действительность — реальная, сомнамбулическая (ведь сомнамбула — совершает реальные факты, т. е. находится в своей реальной же, но только не нашей действительности), и в ней — третья степень крепости сна: как ткань своего плана и устремления, вотканная в другую ткань другого плана и другого устремления, и опять снова — все это содержится в третьей ткани третьего устремления и третьего плана! Вот узор мира!! Если так, то возможно, что «звезды», настоящие небесные, огромные, чудовищные, и входят, да не одно, а мириадами, в «мое тело», маленькое, временное (временное и вечное), — и обратно «руки», «спина», «главизна» моя облекает, как мясо — кости, далекие звезды, и «медведицу», и «стрельца». При такой-то брезжущейся действительности, на вопрос:
— Что такое семя и кровь и тело?
Можно получить ответ, и даже восклицание, удивление:
— Звезды! звездно!
Небеса обнаруживают — глубь! Они — развертываются; воронка мысли — уходит туда, и отворачивая один пласт, говорит: «вот — небо»; идет дальше, и заворачивая в другую сторону другой пласт звезд, говорит — «второе небо». Бывает, в пасмурную осеннюю погоду, что облака нижнего пласта несутся, близ земли, к северу, а над ними спокойно движутся к югу другие облака. То же и в «сне во сне», в «сне х-овой глубины», по направлению коего, по правде коего, по святости коего — мы ничего не можем заключить о святости и грехе всех остальных «сновиденных действительностей». Семя есть первая действительность, ибо из точки она вырастает в колос, имеет так сказать сжатие в себе действительности как бы под молотом в миллион пудов веса: ну, оно и есть первая святость в мире реальностей, святейшее реальных облаков, звезд, солнца, луны (= «колосья» выросшие). Но в мире полного отрицания действительности оно будет, именно как корень реализма — последний грех; «князь мира сего», «бес», «демон». Облака двинутся в разные стороны, и Аз одного неба в слое над ним облаков переливается как Омега. «Демоны» — вправо, «боги» влево — это «отсюда» если смотреть; а если «оттуда»: где были демоны — суть боги, где боги — суть демоны. Никто не оспорит, что зерно пшеницы есть благо; и мысль, и мудрость, и правда. Но о семени человека — всякий задумается в нашем «спиритуалистическом небе»; однако в мире-то, в космосе-то, во вселенной — уж конечно семя человека выше зерна пшеницы: и если добро и благо и мудро оно, семя человека — свято! И притом — не in statu quo, a in statu agente.
Ряд статей здесь и ограничивает спиритуализм (как алгебраизм) спиритуализмом же семенно-кровно-телесным; священным небом, откуда ниспал глагол: «не убий!», вовсе не понятный в мире алгебраического спиритуализма! Св. Филипп некогда воскликнул Грозному: «о, государь! мы здесь приносим бескровную жертву, а за стенами храма сего льется кровь христианская». Символ тысячелетий! Едва свернулись «живые», «живущие» (животные) небеса, старое астрологическое небо: как кровь почувствовалась «аки вода» и льется же «аки вода»; и семя почувствовалось «как скверна» и стало искать себе скверных помещений (проституция, идея проституции, метафизический ее корень). Святой хлеб — на стол! заплесневелая корка — под стол: логика, из круга коей не вырвется ни смертный, ни бессмертные! Если семя есть скверна, то дом терпимости становится «во главу угла цивилизации»; смертная казнь, как наказание, и война, как хроника жизни народной — во «главу» же «угла». Вот некоторые контуры нашей цивилизации, которые намечаются и прямо падают — как дождь — реально, неизбежно, из «неба спиритуализма»; а кротость, боязнь пролить кровь, священные жертвоприношения, священный тип семьи и всеобщая малограмотность, как и игрушечные войны, прерывавшие вечный мир — суть контуры «неба кровавого», с «тельцом», «девою», «козерогом» — у египтян, вавилонян, частью — евреев, полузабыто — у греков. Кровавы небеса — мирна земля, «золотой сатурнов век» на ней; водянисты небеса, «чисты», «духовны» — кровава земля, и гнездятся в ней Крупп, Мольтке. Да, Мольтке — есть член «исповедания» цивилизации! Он такой же «Аз» уже 2000 лет, как кроткая Руфь есть «Аз» в дочерях Моава, внука Лота. Мы все рассматриваем это как случаи, как арабески разных цивилизаций; но это — логика цивилизаций, последовательное и неодолимое развертывание «разных небес». Вода в небе — кровь на земле; кровь в небе (не бойтесь — не пролитая, не от зареза, а живая, налившая собою небеса, как молоко наливает грудь кормящей матери), и на земле — ручьи и реки и пастбища и «древо жизни» первой невинности…
Тему свою я могу считать уже привившеюся, уже начавшею действовать. Мысль моя, чаяния, вздохи, идеал — пролить на землю кротость; не ту кротость, которая на языке и обманывает, а которая в сердце, слов для себя не имеет, а сказывается кротким обращением, кроткими поступками, кроткими законами; которую просто не умеет нарушить человек. Но я заговорил о принятости моей темы. «Полемические матерьялы», здесь включенные, тонут как объемом, так и значительностью своею, в той, теперь уже обширной полемике, которая захватила в себя и светскую и духовную печать. Нельзя более говорить, что тема эта более неизвестна русскому обществу, что она пробирается где-то «в темноте», крадется «около стенки». Так можно было еще говорить в 1901, 1902 году. Но теперь эти речи поздны. Пока моя тема была непонята — она вызывала ярость к себе; такова о ней обширная критическая статья проф. А. Заозерского («Странный ревнитель святыни семейного очага», в «Богословском Вестнике» за 1902 г., январь). Сравните ее с тоном статьи проф. П. П. Кудрявцева («К вопросу об отношении христианства к язычеству; по поводу современных толков о браке», в «Трудах Киевской духовной академии», 1903 г., февраль) — и вы увидите, до чего за один год изменилось отношение общества к поставленному трудному вопросу: речь проф. Кудрявцева спокойна, философична, ни в общем, ни в частностях ко мне не враждебна, и скорей даже благоприятна. Прозревается и в язычестве зачаток истины, притом не имеющей когда-либо умереть: в профессоре духовной академии — это такой шаг вперед, о каком еще недавно нельзя было даже мечтать. Язычество ранее казалось убитым, похороненным, никогда даже основательно не существовавшим; просто — умолкнувшею ошибкою; но теперь — какой тон!.. «Как видно, вопрос об отношении христианства к язычеству, весьма важный в научно-теоретическом отношении, получил в наше время глубоко жизненный, практический интерес; вследствие чего всякие рассуждения по этому вопросу нельзя, кажется, причислить к категории размышлений не ко времени. Попытаемся же». И т. д. (П. П. Кудрявцев).
Почти сильнее еще этого выражается свящ. Иоанн Филевский в статье: «Об отношении к жизни и смерти в язычестве и христианстве»: «Вопрос об отношении язычества к христианству и наоборот — вновь выдвигается, как средостение брани, на первый план в нашей текущей литературе. Лица из светских писателей (следует перечень) и из духовных (опять перечень) — воспламененно заговорили о том, какая существенная разница между древнеязыческим и новохристианским мирами, между религиозными верованиями язычников и религиозными идеалами истинного христианства. Это — не вопрос моды и не случайная тема, легко уловляемая любовью к литературной славе, а вопрос самой жизни современного общества. Самый характер литературного стремления к этому вопросу лучших писателей и мыслителей нашего времени и самое особое разрешение его говорить за величие этого вопроса, за огромную важность его. Много есть причин живого интереса к этой теме. С одной стороны, усиленное развитие языческих стремлений в нашем обществе, в новой политике, в искусстве, в философии, в жизни; с другой — большое недовольство этими самыми идеалами и строгое их обличение, осуждение. Видимо, идет глубокое течение, совершается с мучительными усилиями великая перемена в судьбах современной европейской цивилизации, и наша переходная эпоха гневно обнаруживает религиозно-философскую тенденцию подвести итоги всей протекшей жизни человечества и разрешить собравшиеся на поверхности общественного самосознания религиозные сомнения, разочарования, тревоги, ожидания… Трудно разобраться в огромной массе философско-литературной работы, и работы самой упорной и самой серьезной, обнаруженной нашими писателями и „за“ и „против“ язычества, и „за“ и „против“ христианства». И т. д.
В самом деле, впервые из споров о тончайших деталях брака, о сумме тончайших наших воззрений и тончайших наших отношений к этим деталям — вскрывается, из глубокой могилы, подлинный метафизический корень так называемого «язычества»; и становится понятно, что именно содержалось в нем и как это содержимое потом обволоклось «мифами» (= иносказаниями), туманом (все закрывшим от понимания историков). Пересказывая «мифы», ученые не могли не сказать: «да это — просто вздор», «ни Зевса, ни Юноны, ни Афродиты или Марса — так же никогда не было, как и сюжетов сказок Андерсена». Но сбоку, из иной области встал, в сущности, практический вопрос: «Ну, а как же, в конце концов, должно происходить супружеское сближение: в опьянении, весельи, как шутка, как удовольствие?» И вдруг, из вопроса этого, сквозь туманы сложнейшего этого недоумения, просунули как живые (да и точно живые!!) головы свои и древняя Артемида «вечно девственная», и Юнона — «мать брачущихся», и Афродита — «сама» брачущаяся, и старый Ζευζ помавающий бровями; и Веста, и нимфы, шум лесов и влага вод, как живые, одухотворенные… Ибо ответ на поставленный вопрос, практический, и не мог не быть, как следующий новый и неожиданный для нас: «Свински всегда мы это совершали, по-животному, да и хуже чем животные: ни тайны у нас, ни молчания об этом не было; съездили в оперетку, вернулись домой, и как были возбуждены, да и силы накопились — то и соединились». Это специальное проституционное действие, пусть и совершаемое в семье, в браке: в этот момент, в эти 5 — 6 минут, каждая супруга и всякий супруг нисходил до проститутки, до проститута — без всякого различия. «Возбуждение, удовольствие»: в этом круге вращается и проституция; и половые отношения, иначе как в этом же круге («возбуждение, удовольствие») никогда и нигде не происходят в семье. «Умерла Афродита!» (по древним воззрениям — плюс религиозный, «положительное», «хорошее», ибо наречено было «богом», т. е. «идеалом»): вот вопль, ответно раздавшийся при воззрении на гнусное ложе проститутки. Умер идеал, идеальное, серьезное; умер тут «дух» (= «бог» древних): вот разгадка! И самые скромные, самые тихие, самые смиренные стали восклицать: «да дайте сюда Афродиту» (= «идеал»); а задумывающиеся прибавили: «не все в древности было ложью: есть в ней неразрушимые религиозные части, без которых мы умерли бы».
Но я увлекся. Вернусь к литературному развитию темы. Тот же 1903 год принес, одну за другою, брошюры: «О нравственном достоинстве девства и брака по учению Православной церкви» священника Д. Як-шича (Спб., 1903), «О разводе; речь, произнесенная в день торжественного собрания Императорского Харьковского университета 17 января 1903 г.» проф. Загурским (Харьков, 1903 г.); и наконец «Слово в день зачатия св. Иоанна Предтечи. Зачатие и беременность в отношении к наследственности» протоиерея А. Ковальницкого (Варшава, 1903), — которые с разных сторон, но уже все благоприятно, трактуют эту же тему. Нужно заметить, практические в нашей теме стороны, разные механизмы к оздоровленью семьи, вроде развода по соизволению самих супругов, или как это же соизволение в качестве достаточного основания и достаточной санкции брака — не менее важны, чем теоретические. Доброе наше духовенство, сперва отшатнувшееся от темы, затем в следующий момент тем фундаментальнее признало ее важность, ее основательность: и именно духовные-то ряды, — живо помнящее страницы Библии, и дадут, думаю, лучших работников на этой ниве. Светские слишком «по-светски» все чувствуют, все понимают: читайте в этой книге «полемику» Шарапова, — и вы увидите, что в светском человеке, в противоположность духовному лицу, тема возбуждает одно бессмысленное гоготанье. С Шараповым, экономистом, публицистом — невозможно говорить о «метафизическом корне» язычества; с П. П. Кудрявцевым, с свящ. А. Ковальницким, А. Устьинским, оказывается — можно! Древний «Пан» (аллегория живой природы, святой природы) меньше умер в духовенстве, больше умер — в светских (атеистических совсем) слоях.
Вот одно, тоже из важных и неожиданных, открытий, к каким косвенно повела наша тема.
Однажды в дождливый день, летом, верст 10 за Териоками, вышел я на берег моря; впрочем, не я один, а шла нас целая группа. Проклиная погоду, повертывали мы назад, как вдруг открылось зрелище, и рассмешившее нас, и умилившее. Прямо около воды (моря) стоял уже старый священник, в нанковом подряснике, расставив широко ноги и распустив громадный (дождевой) зонтик. Шел дождь, но он с такой любовью смотрел на гладь моря, рябившего под каплями дождя, что вовсе не замечал так смутившей нас мокроты и грязи. К вечеру мы узнали от познакомившегося с нами, на даче, священника, уже отца 20-летней дочери (т. е. очень не молодого): «это — мой тесть. До того любит воду, что не оторвется от ее зрелища. Живет в Вятской губернии, ко мне приехал погостить — и теперь все уходит к морю, просто — смотрит, и ничего больше!». Вот это я и называю «пантеизмом», не литературным (пошлым), а живым, «в костях и плоти», деятельным, прекрасным, вечным. Как молода и древня была душа этого священника на седьмом десятке лет, который торопливо-торопливо стал перед лицом «θαλασσηζ»; и смотрелись они друг в друга, как любовники, как ангелы (= добрые существа): ибо верно, что и море смотрело на него и показывало ему красоту свою, ему — тонкому ценителю!!
В духовенстве нашем — неизмеримые силы. Это — люди старой (древле, издревле уже сложившейся) культуры: а этим сказано все.
И около старика сейчас хочется вспомнить ребенка. Года за четыре до этого, в подобную же дождливую погоду — помню я, каждое утро взор мой останавливался на своей 3-х летней старшей дочке: дождь идет, а она «пережидает» его под сосенкой, и тоже под сосенкой-ребенком (маленькой): «Что же ты ждешь под дождем? иди сюда» (на балкон, к чаю). — «А я, папа, бабку» (= гриб), т. е. пойду искать.
Все — пантеизм, «везде — боги», в скромном и малом, в непритязательном и тихом признании, что «Бог везде живет», «везде — Сый»: что все благо и свято, куда ни обратишь взор.
Читатель видит, что в таком язычестве ничего нет пугающего; и между тем оно более живо, а до известной степени и более грозно, чем какое пробовали реабилитировать люди «Возрождения», откапывающие из земли мраморных Аполлонов и Венер. То было почти литературной шуткой; теперь оно «в самом деле», «воочию», как приведенный Вий у Гоголя: сам железный, и повисла земля на пальцах. В этом добром, мягком, благодушном виде язычество готово к каким угодно спорам. Слияние с язычеством безнравственного (жестокого и развратного) было одною из самых бесчеловечных ошибок Renaissance’a, совершенно повторявшего клеветы II—III — IV веков нашей эры. Будьте уверены, вслед злого человечество никогда не пойдет; тут встречается такое первоначальное нашей природы, против которого было бы напрасным усилием бороться. Поэтому начать «с попытками возродить язычество» сливать «оправдание дурного в себе» — значит, приобретая себе весьма дурную репутацию, в то же время вколачивать осиновый кол и в могилу язычества. Так поступали полемисты II—III века: и их имели несчастие безумно повторить «гуманисты» XIV—XV в. «Они безнравственны были: потому что были язычники», — говорили первые; «мы безнравственны потому, что в нас возрождается язычество». Все это далеко от кроткой Весты, от тихих Лар; от Катона и Порции, соединивших дружественно руки — изваяние коих, как символ, ставилось на могилах доблестных супругов.
Далеко это от «плача Ярославны» в «Слове о полку Игореве»; от 20-летнего ожидания Пенелопою мужа своего; от поисков, в лесу, в страхе, среди опасностей, благородною Дамаянти легкомысленного и несчастного своего мужа. Вот жемчужины язычества; а пороки людей XIV—XV вв. были только пороки (скрываемые) мрачного средневековья, вдруг заговорившие вслух.
Нет прекрасного «без Бога». А язычество, от Индии, Ирана, до Рима, галлов, славян, несомненно было во многом прекрасно, в некотором и иногда — исключительно прекрасно.
Сверх указанных статей, относящихся к нашей теме, мы должны назвать: «О христианском браке. По поводу современных толков в печати о браке и безбрачии» г. Л.И. («Богословский вестник», 1900 г.), «Вопрос о браке в светской печати» А. Полозова («Вера и церковь», 1899 г.. декабрь), «О вопросах, связанных с христианским браком» проф. Бронзова; иеромонаха о. Михаила: «О задачах церковного права. Вступительная лекция по церковному праву в С.-Петербургской Духовной академии» («Христианское чтение», 1901 г.), «Психология таинств. О браке» (в «Миссионерском обозрении»), «В поисках Лика Христова» (там же) и пр.; «Письма о русском богословии» П. Никольского (в «Православном Путеводителе», в трех книжках за 1903 г.), «К вопросу о браке и безбрачии» А. Брянцева («Вера и церковь», 1903 г.), «Отношение Ветхого Завета к браку и девству» А. Переверзева («Христианское чтение», 1903 г.), «О сущности христианского брака» проф. Барсова («Христианское чтение», 1903 г.). — Но все эти труды представляют собою лишь некоторое шевеление мысли, довольно тусклое и вялое, и они не сообщили бы теме общерусского, национального и государственного интереса, если бы не «принял к сердцу» эту же тему «огонь нашего времени», Д. С. Мережковский, в громадном двутомном труде, к тому же имевшем быстрый и влиятельный успех (вышло уже три издания, менее чем в три года): «Гр. Л. Толстой и Достоевский. Жизнь, творчество, религия» (Спб., 1902—1903 гг.). В нем он связал ход русской литературы и конечные задачи, перед которыми она остановилась, с взаимным и притяжением и отталкиванием миров христианского и дохристианского, и в самом христианстве его частей исторических и уже отживших с частями «грядущими», апокалиптическими; причем пунктом разделения между ними является отрицательное или утвердительное отношение к полу, «плоти» (его термин), «миру» и «мирскому» (термин церкви). Труд этот, в обширных полосах своих классически написанный и представивший многие тезисы в ослепительно понятной форме, поставил «духовное» наше «слово» перед всеми трудностями как бы вторично совершающегося «Возрождения» или древней «эллино-апостольской» распри. Точно вновь апостол Павел говорит перед Афинами, среди афинян; но уже афиняне что-то пережили, «сойдя в Аид» двутысячелетней смерти, и смотрят теперь на провозвестника новых откровений глазами такой глубины, познания, грусти, упрека и трагедии, каких при жизни у них не было. То было детство: теперь явилась философия детства. И она умеет защитить детство, как детство само себя защитить не умеет, не умело.
Но томы все же суть томы; для читателя — это путешествие. Г-н Гатчинский Отшельник в двух статьях «Мира искусства» за этот 1903 г.: «Нагота рая» (№№ 3 и 4) и «Нагота на выставках» дал нам посмотреть на тот же путь как бы из окна высокой башни: окинуть разом и извивы дорожки, и всю громаду пространства, среди которого она вьется. «И показал Ему в мгновение времени все царства земли», как сказано вечным евангельским словом о таких мимолетных и точных обзорах. Мы с удовольствием окончили бы это «введение» обширными выписками из двух названных статей: но, по существу, это уже тема не книги «В мире неясного и нерешенного», а другой, за нею следующей, и которую, быть может, за наступающею старостью, мне не придется написать, или, точнее, опять же искусно составить из ранее написанного. Ибо из одной темы вытекает следующая; и их не следует путать.
Названные труды г. Гатчинского Отшельника и Д. С. Мережковского конечно могли бы появиться и вне темы настоящей книги; но, поистине, они были бы, во-первых, непонятны, явились бы афоризма неизданной книги; а, во-вторых, и самое главное — они были бы явлениями литературными, «Фаустовщиною», а не подлинной «историей с Фаустом», которая произошла и вдохновила Гете. И Мережковский и Гатчинский Отшельник взяли честь и миссию Гете; но была когда-то «подлинная история», в таком-то «средневековом городишке», с пуделем, с ученым, с Мефистофилем и пр., с надеждами и гибелью подлинного человека, — которая, конечно, могла пройти для мира и не замеченною, особенно без вдохновения Гете; но уже так Господь Бог устраивает мир, что если в «подлинной истории» содержится некоторое ценное зерно, то раньше или позже она докатится до своего Гете… Все темы настоящей книги подняты из пыли действительности; в них трактуется действительность: 1) как она есть и 2) как должна быть. Это-то и насыщает практицизмом и реализмом «мифы» (в добром смысле, без насмешки) Мережковского и Гатчинского Отшельника. Да чем схематизировать. я лучше приведу отрывок, и отрывок из того, что просто ближе, что сейчас лежит под рукой:
«Н а г о т а на выставках. К итогам нынешнего художественного сезона. Изображение нагого человеческого тела давно выделилось на Западе в особую рубрику, обозначаемую на языке тамошних выставок термином „le nue“. „Правдивый, свободный и могучий“ русский язык различает в понятии „le nue“: 1) голизну, 2) наготу. Нагота возвышенна. Голизна низка. Нагота академична, классична. Голизна повседневна, реальна. Нагота целомудренна, возвышенна; она возводит ум и чувство к премирному, горнему, потустороннему, ноуменальному. Голизна неприлична, соблазнительна, и в Германии и в Англии преследуется судом. Нагота обладает самодовлеющею ценностью красоты. Можно без конца упиваться красотой заката или восхода солнца, и можно без конца упиваться красотой Венеры Капитолийской или Луврской. Тут и там объектом созерцания служит некоторый шедевр Верховного Художника — природа в ее неискаженном величии или человек в его нерастленной красоте. Голизна презренна, оскорбительна, низка, и с точки зрения эстетики совершенно неинтересна, не потому, что она фотографирует величайший шедевр Верховного Художника, а потому, что она главным образом подчеркивает ужасающий позор человеческой природы после грехопадения, ее ущерб, изнеможенье… Оскорбительна порча несравненного шедевра, безнравственно то, что совершенно непримиримо с элементарными требованиями эстетики. Следовательно, если бы в условиях нашей реальной жизни открылась нагота, способная удовлетворить эстетику — ео ipso [вследствие этого (лат.)], она украсилась бы венцом целомудрия, стала бы достойною Божества — Неба. Скажу сильнее: в ресурсах живописи и нет другого способа вознести реализм жизни к недосягаемым высотам премирного, как только изображением нагого человеческого тела! Поразительно, почти чудесно по таинственной загадочности — но так. Доказательство — детская нагота. Она оказывается приятной, хотя бы и в условиях протокольного реализма, для эстетики: — и вот нельзя помыслить мифологический сюжет, т. е. все-таки религиозную тему, без наготы ребенка (купидоны, амуры). То же относительно наших христианских религиозных тем: как только заходит речь о сюжете премирного ноуменального характера, будьте уверены, что художник не обойдется без наготы ребенка: ангелы, Иоанн Креститель, Предвечный Младенец — нагота необходима!
Только ли одной детскою наготою исчерпывается эстетически приемлемое в условиях добросовестного реализма жизни? Это огромный вопрос! Это колоссальная проблема будущего… Известно, каким образом пытался разрешить эту проблему Микель-Анджело в своей картине Страшного Суда… Известно, как благочестие того времени, в лице папы, отнеслось к смелой, но, позволительно думать, глубоко религиозной попытке великого мастера Возрождения… Позволительно, однако, думать, что „дело“ Микель-Анджело ждет его перевершения… Догмат папской непогрешимости и в области эстетики еще не провозглашен, да и вряд ли когда будет провозглашен… Не неподвижно в вечной игре исторического прибоя и отбоя и христианское благочестие… Возможны иные точки зрения на гениальное новаторство Микель-Анджело… Не невозможны кажутся нам неожиданные прозрения в намеченной им проблеме… Разумеется, нужен некоторый подвиг и со стороны гг. художников» («Хроника Мира искусств». 1903 г., № 9, стр. 89 — 90).
Прекрасная страница. По поводу чего она написана? По поводу, главным образом, Всемирной фотографической выставки в Спб. в минувший 1903 год. О чем трактует? О грехопадении, темах падшего и возрожденного человека, темах (теоретически) апокалиптических, темах (исторически) хлыстовских… Ибо и мужики наши, по-мужичьи, потрудились (конечно, элементарно и грубо), в знаменитой этой секте, над этою темой, заданной себе автором, об «le nue» в искусстве, в жизни, в религии, до грехопадения и после него. Кожа, кожа человека!.. Сколько раз о ней я думал… «Это — нервная сыпь; полечим нервы и сыпь исчезнет», — говорил раз доктор, когда я растерянно, изумленно его слушал, и прописывал от мелких волдырьков на теле (у подростка) cali bromati — внутрь!.. «Нервная сыпь»… Значит, кожа человека не есть футляр кожаный на нем; не есть замшевый кошелек, в который положено золото-душа; наоборот, душа-то именно, «золото» внутреннее, как бы истончаясь в нити, завернулось на человеке и вдруг покрыло его, именно душою покрыло, снаружи: как некогда Вулкан покрыл сетью Венеру и Марса. Вот отчего «кожа» — начало эстетики человека, да и весь путь ее: и без кожи — ни привязанности, ни влюбления, ни любви представить вовсе нельзя! — даже не было бы их наверное! Еще замечание: чем орган важнее — тем многозначительнее его заболевания; но рак, это болезнь кожи — из самых страшных, даже самая страшная, и вместе она до сих пор не разгадана в происхождении и существе своем. Ногти, волосы почти не болят! Глупые части, как желудок, кишки, если они не болят кожею (рак же), вообще ничтожно болят! Но сердце, но легкие — тяжко болят! и подобным же образом болеет кожа! В коже, таким образом, этом эстетическом начале человека, скрыт вместе важнейший центр жизни его, один из немногих «корней жизни»… Мы влюбляемся, таким образом, через созерцание кожи — между прочим и по силе скрытого в ней «корня жизни». Влюбленность, такой эстетический момент, есть, ведь, вместе и центрально биологический! Мы любим красоту и силу жизни в коже; да наконец, как говорит Гатчинский Отшельник, любим в ней и «премирное»… Но я увлекся. Приведенная прекрасная страница таким нужным «листком» входит в настоящую книгу; после ее чтения как понятны стали, сами собою вытекли мысли этой страницы; и хотя конечно они могли появиться вне текста этой книги, но тогда были бы непонятным афоризмом: ибо «грех и кожа» — этот вопрос уже есть последствие вопроса о «грехе и семени»…
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of В мире неясного и нерешенного.
