Read here

Школа жизни (Шеллер-Михайлов) — ДО

Александр Константинович Шеллер-Михайлов · 1889 · Free in the US

36,632 words · about 2 h 34 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1889 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Школа_жизни_(Шеллер-Михайлов)/ДО&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Константинович Шеллер-Михайлов
Language
Russian
Published
1889
Length
36,632 words · about 2 h 34 min
Sections
34 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (34)
  1. ШКОЛА ЖИЗНИ. under 1 min
  2. I. about 6 min
  3. II. about 5 min
  4. III. about 5 min
  5. IV. about 7 min
  6. V. about 5 min
  7. VI. about 8 min
  8. VII. about 6 min
  9. VIII. about 6 min
  10. IX. about 4 min
  11. X. about 5 min
  12. XI. about 4 min
  13. XII. about 7 min
  14. XIII. about 5 min
  15. XIV. about 4 min
  16. XV. about 6 min
  17. XVI. about 4 min
  18. XVII. about 4 min
  19. I. about 6 min
  20. II. about 5 min
  21. III. about 6 min
  22. IV. about 5 min
  23. V. Письмо Василія Попова къ Алексѣю Попову. about 1 min
  24. Письмо Алексѣя Попова въ Василью Попову. about 2 min
  25. Письмо Василія Попова къ Алексѣю Попову. about 1 min
  26. VI. about 5 min
  27. VII. about 3 min
  28. VIII. about 5 min
  29. IX. about 5 min
  30. X. about 5 min
  31. XI. about 4 min
  32. XII. about 4 min
  33. XIII. about 5 min
  34. XIV. about 3 min

Continue:

ШКОЛА ЖИЗНИ.

РОМАНЪ.

I.

Начинало уже смеркаться, но было еще рано зажигать лампы и свѣчи.

Эта пора дня съ ея полутьмою сильнѣе всего располагаетъ къ смутной мечтательности, напѣваетъ щемящую безпредметную грусть, когда человѣкъ находится въ полнѣйшемъ одиночествѣ и когда у него нѣтъ спѣшнаго, неотложнаго дѣла или суровыхъ насущныхъ заботъ. Именно такое настроеніе охватывало Алису Николаевну Радину, довольно молодую и еще очень красивую женщину, полулежавшую на кушеткѣ и тупо смотрѣвшую въ пространство темно-сѣрыми съ поволокою, очевидно, близорукими глазами на догоравшія, то вспыхивавшія, то разсыпавшіяся яркими угольями дрова въ каминѣ ея будуара. Будуаръ былъ отдѣланъ свѣтло-голубымъ атласомъ; у кушетки лежала шкура бѣлаго медвѣдя; въ пространствѣ между окнами стояло огромное трюмо въ бѣлой рамѣ художественной рѣзьбы; на стѣнахъ висѣло нѣсколько картинъ во вкусѣ Ватто, Буша и Прюдома съ откровенною наготой или дразнящимъ воображеніе флеромъ; среди цвѣтовъ бѣлѣла бисквитная группа-копія съ Амура и Психеи, какъ бы застывшихъ въ страстномъ поцѣлуѣ. Все говорило здѣсь если не о богатствѣ, то о неразсчетливомъ швыряніи денегъ, о стремленіи къ эпикурейству, къ сладострастію, къ наслажденію жизнью. Не гармонировали съ этой обстановкой только скромный, не считая двухъ крупныхъ брильянтовъ въ ушахъ, сѣрый съ гладкимъ лифомъ нарядъ хозяйки дома, да ея тяжелое настроеніе, заставлявшее ее хмурить темныя тонкія брови и старившее ея круглое миловидное лицо чисто русскаго типа. Она до того глубоко отдалась невеселымъ думамъ, что нервно вздрогнула и чуть не вскрикнула, когда около нея неожиданно раздался голосъ ея вертлявой, франтовато одѣтой, похожей на водевильную субретку, горничной, почти безшумно вошедшей въ будуаръ.

— Фу, какъ вы меня испугали, Катя! — пробормотала Радина. — Что вамъ?

— Алиса Николаевна, опять этотъ человѣкъ пришелъ, котораго вы не приказали впускать! — жалующимся тономъ заявила горничная. — Онъ говоритъ…

— Ахъ, этотъ пьяница!.. Я же сказала, чтобы Прохоръ гналъ его, — раздражилась молодая женщина и вспылила. — Неужели вамъ двадцать разъ надо повторять?

— Прохора нѣтъ, вы сами же его послали за билетомъ въ циркъ, — пояснила горничная, разводя руками: — а я не могу одна сладить… Этотъ человѣкъ стоитъ у дверей и говоритъ…

— Ну. позвоните къ швейцару, пусть онъ вытолкаетъ, — приказала досадливо Алиса Николаевна. — Не самой же мнѣ идти… Догадки даже нѣтъ!..

— Онъ говоритъ, что, будто бы, ваша сестрица при смерти, прислала за вами, — пояснила горничная.

— Сестра?.. при смерти?.. Не даромъ я все думала о ней, — почти крикнула Алиса Николаевна, и на ея лицѣ, отразилось выраженіе ужаса. — Ахъ, Боже мой… что же вы сразу не сказали. Катя!.. Да, можетъ-быть, онъ лжетъ?.. Прислала за мной?.. Не можетъ быть, не можетъ быть!.. Онъ не пьянъ?

— Нѣтъ-съ, кажется… не замѣтно… Извѣстно, отъ него всегда пахнетъ водкой… А ничего, не шатается…

Алиса Николаевна уже поднялась съ кушетки, охваченная волненіемъ, очевидно, не зная, что дѣлать, принять ли назойливаго посѣтителя, или гнать его. На ея щекахъ выступили красныя пятна.

— Въ столовую его проводите… и побудьте тамъ, пока я приду! — приказала она и привычнымъ движеніемъ прежде всего подошла къ трюмо, чтобы оглядѣть себя передъ выходомъ къ посѣтителю.

Безъ этого, часто безсознательнаго, осмотра она давно уже не выходила ни къ кому.

«Да, да, онъ не лжетъ… Она навѣрное умираетъ… Не даромъ я сегодня все думала о ней, не даромъ такая тоска напала, — отрывочно проносились въ ея головѣ суевѣрныя мысли. — Кровь-то родная что значитъ… Что ни дѣлай, а заговоритъ къ бѣдѣ… Ахъ, Дуня, Дуня!»

Она провела рукою но лбу, мелькомъ не то пугливымъ, не то просящимъ взглядомъ взглянула въ передній уголъ, гдѣ вверху чуть видной серебряной звѣздочкой выдѣлялся крошечный образъ съ маленькой лампадой передъ нимъ, мысленно попрекнула себя за то, что передъ нимъ опять не затепленъ огонь, торопливо перекрестилась и съ тяжелымъ вздохомъ направилась къ двери, чтобы пройти въ столовую.

Въ столовой, украшенной мебелью изъ темнаго дуба и слабо озаренной свѣтомъ одной изъ пяти лампъ люстры съ матовыми шарами, ее уже ждалъ грязно и небрежно одѣтый человѣкъ съ давно небритой полусѣдой бородой, съ насмѣшливымъ выраженіемъ оглядывавшій обстановку комнаты, лѣпныя украшенія по стѣнамъ, изображавшія дичь, изящныя вазы и подносы изъ оксидированнаго серебра на буфетѣ. Онъ не былъ старъ, но его обрюзгшее одутловатое лицо, съ припухлымъ изсиня-краснымъ носомъ, съ щетиной твердыхъ и торчащихъ волосъ, было помято и говорило, что онъ прошелъ уже огонь и воду пьянства, тунеядства и всякихъ пороковъ: Это было одно изъ тѣхъ заклейменныхъ природою лицъ, отъ которыхъ опасливо сторонятся всѣ и которыя не возбуждаютъ жалости ни въ комъ. При появленіи на скамьѣ подсудимыхъ обвиняемыхъ съ такими лицами и прокуроры, и судьи сразу становятся къ нимъ во враждебныя отношенія: ни въ чемъ невиноватыхъ, ихъ уже подозрѣваютъ въ преступленіяхъ.

«И съ этимъ-то человѣкомъ, съ этимъ-то уродомъ прожила Дуня всю жизнь!» — пронеслось прежде всего въ головѣ Алисы Николаевны при взглядѣ на отвратительное лицо мужа сестры, и въ душѣ шевельнулось чувство гадливости. Физическая красота имѣла для нея огромное значеніе.

— Прежде всего не врите! — приказала она посѣтителю сурово и безцеремонно, даже не кивнувъ ему головой.

— У васъ, Аграфена Николаевна, только эти комплименты и услышишь! — началъ онъ насмѣшливо. — Это сивый меринъ вретъ, а не я… Вы, Аграфена Ни…

— Нечего тутъ балагурить! — перебила она нетерпѣливо и досадливо, зная хорошо, что онъ дразнитъ ее, повторяя умышленно ея настоящее — «противное», какъ говорила она, — имя, которымъ уже давно никто не называлъ ее. — Что съ Дуней?.. Когда заболѣла?..

— Когда заболѣла? Да я не знаю, когда она не болѣла, — сказалъ онъ, кривя гримасой ротъ. — Съ той самой поры, сакъ вы, Аграфена Николаевна, ушли изъ дома, она…

— Ну, ну, не размазывайте! — оборвала она нетерпѣливо.

Онъ пожалъ плечами.

— Чего размазывать?

— Докторъ что говоритъ? — торопливо допрашивала она его, избѣгая напоминаній о томъ времени, когда сестра перестала видѣться съ ней.

— Какой докторъ? Развѣ у насъ есть достатки для приглашенія докторовъ? — нахально спросилъ онъ. — Намъ вѣдь деньги съ неба не падаютъ!.. Никакихъ докторовъ не звали.

— Извергъ вы, а не мужъ! — прикрикнула она на него.

— Вы бы, конечно, могли помочь, Аграфена Николаевна, но вы гнать меня приказали, — послышалось объясненіе.

— Что вы мнѣ поете! Стыда у васъ нѣтъ! — прикрикнула она. — Развѣ я не знаю, что вы для себя меня обирали! Мало, что ли, я вамъ передавала денегъ?

— Семья у насъ.

— Семья! Семья! Не на семью вы брали! На кабаки брали, а Дуня голодомъ сидѣла, потому я и приказала васъ гонять, на кабаки не напасешься денегъ…

Она перемѣнила бранчивый, немного вульгарный тонъ и строго спросила:

— Теперь-то она прислала? За мной прислала или черезъ васъ проситъ помощи? Если за мной — я поѣду, а если черезъ васъ проситъ помощи — «вамъ» я ни гроша не дамъ. Пропьете все, что ни дай, какъ и прежде пропивали.

— Проститься хочетъ! — коротко пояснилъ онъ.

Она измѣнилась въ лицѣ. Красныя пятна на щекахъ сдѣлались еще ярче.

— Проститься! проститься!.. Господи, неужели же точно умираетъ? — въ ужасѣ пробормотала она и отрывисто приказала ему: — Подождите, я сейчасъ, я съ вами поѣду. Ахъ, Дуня, Дуня!..

Она заторопилась: позвала служанку, спросила ее, вернулся ли лакей, велѣла сказать князю Ефиму Петровичу Черемисинову, когда онъ пріѣдетъ, что въ циркъ она нынче не поѣдетъ, подчеркнула не безъ злобы, что ей не до театровъ, такъ какъ у нея сестра умираетъ, приказала подать себѣ шляпу и ротонду и, когда верхняя одежда была принесена горничною, она, вдругъ, что-то вспомнивъ, озабоченно сказала:

— Подождите здѣсь, Катя, я сейчасъ приду!

Горничная съ ротондой и шляпкой осталась ждать и сторожить въ столовой, а Алиса Николаевна поспѣшно направилась обратно въ свой будуаръ. Войдя въ него, она торопливо вынула изъ ушей брильянтовыя серьги, спрятала ихъ въ изящное бюро розоваго дерева, съ расписными вставками изъ фарфора въ бронзовыхъ рамкахъ, вынула оттуда деньги и положила бумажникъ въ карманъ. Оглядѣвъ себя мимоходомъ въ зеркало, она почти вслухъ подумала:

«Хорошо еще, что не успѣла вырядиться для театра. Сестра умираетъ, а мы по циркамъ скачемъ, себя показывать, на людей смотрѣть. Тамъ голодъ, а мы жремъ шампанское за десятерыхъ. Ахъ, Дуня, Дуня!!!»

Она вздохнула, безсознательно перекрестилась и вышла опять въ столовую.

— Вотъ я и готова, — проговорила она, надѣвая шляпку.

— И хорошо, сестрица, что сережки-то вынули изъ ушей, — насмѣшливо замѣтилъ мужъ ея сестры, тотчасъ же замѣтивъ ястребиными глазами, что въ ея ушахъ не блестятъ брильянты, во все время его разговора съ сестрой жены возбуждавшіе его зависть. — У насъ, Аграфена Николаевна, всякій народъ водится, грабители.

— Еще бы! по васъ знаю! — отвѣтила она безцеремонно и сухо и скомандовала: — Ну, идемте!

Она пошла, пропуская его впередъ. Предусмотрительность заставляла не оставлять его позади: отъ такихъ разбойниковъ всего можно ждать.

II.

Аграфена Николаевна Радина и Иванъ Петровичъ Поповъ мчались по улицамъ Петербурга, не говоря ни слова другъ съ другомъ. Иванъ Петровичъ, съ свойственною ему развязностью потерявшаго стыдъ пропойцы, началъ-было бесѣду со своей спутницей, сперва замѣтивъ ей, что у нея славныя заводскія лошади, а потомъ освѣдомившись, собственныя ли онѣ или помѣсячно нанимаются для нея княземъ, но она такъ упорно молчала, сурово сдвинувъ темныя брови и смотря куда-то въ сторону, что Поповъ тоже счелъ за лучшее замолчать.

Взглянувъ теперь на ея хорошенькое и, по большей части, по профессіональной привычкѣ всѣмъ привѣтливо улыбающееся лицо, легко было замѣтить на немъ выраженіе злобы, вражды, мрачнаго ожесточенія. Трудно было сказать, что именно происходило въ ней. Она безотчетно злилась на князя Ефима Петровича Черемисинова, уже нѣсколько лѣтъ содержавшаго ее, — злилась за то, что вотъ онъ пріѣдетъ теперь къ ней и сдѣлаетъ недовольную, кислую гримасу, узнавъ, что въ циркъ съ нимъ она сегодня не поѣдетъ, а проведетъ время у какой-то больной сестры: «самъ онъ сытъ, такъ ему и дѣла нѣтъ до голодныхъ! Ему весело, такъ онъ и знать не хочетъ, что у другихъ сердце кровью обливается! Его бы посадить на мѣсто другихъ, пулю бы въ лобъ себѣ пустилъ. Имъ бы все по щучьему велѣнью, по моему хотѣнью, а нѣтъ, такъ горло себѣ перерѣзать готовы! Привередники!» Раздражалъ ее и ея спутникъ: «Тоже негодяй. Истерзалъ, загубилъ Дуню, а самому и горя мало! Кабачный засѣдатель! Одна рожа чего стоитъ! Какъ могла смотрѣть-то на него Дуня? Вчужѣ смотрѣть на него тошно, а быть его женой… вотъ-то пытка!» И точно девятый валъ, поднималось надъ другими волнами чувствъ тяжкое сознаніе, что, можетъ-быть, больше всего страдала Дуня изъ-за нея, изъ-за Аграфены Николаевны, когда она, Аграфена Николаевна, ушла отъ нея и, превратившись въ Алису Николаевну, начала ту жизнь, которую ведетъ и теперь: «На глаза перестала пускать, хлѣбъ съ водой ѣла, а о помощи не просила, подлыхъ денегъ не хотѣла брать. Подлыя? Подлыя? да развѣ я сама-то ре знаю, что онѣ подлыя? Развѣ я отъ радости на этотъ хлѣбъ пошла?»

И вдругъ передъ нею возстало все ея прошлое, мрачное, скорбное, позорное прошлое…

Дуня и Груша остались въ жалкомъ подвалѣ сиротами — Дуня восемнадцати лѣтъ, Груша десяти. Сиротокъ пожалѣли разныя родственницы и знакомыя, такія же нищія, какъ онѣ, — пожалѣли Дуню за то, что она «ангелъ небесный по кротости», а Грушу за то, что она «картина писаная». Помочь онѣ могли только тѣмъ, что сначала совѣщались между собою, ахали и охали, а потомъ нашли единственный исходъ къ спасенію — выдали Дуню замужъ за человѣка, «стоявшаго на линіи» — за канцелярскаго служителя, который «не сегодня, такъ завтра въ чины произойдетъ». Франтикъ, бахвалъ, циникъ съ распущенною нравственностью смазливаго писаришки, готоваго за деньги продать душу и тѣло, начальническій угодникъ и шпіонъ, съ девизомъ «въ бараній рогъ согнулъ бы всѣхъ, если бы моя власть», онъ далъ себя сосватать, такъ какъ Дуня, дочь мелкаго лакея и горничной со стиркой, была крестницей «самого», и не каялся, покуда «самъ» тянулъ его за уши по лѣстницѣ канцелярскаго служенія, но какъ только прежній «самъ» умеръ и на его мѣсто сѣлъ другой «самъ» со своими клевретами, такъ тотчасъ же Иванъ Петровичъ сталъ называть Дуню «ободранной кошкой», дѣтей ея «щенками» и жаловаться, что его «молодость заѣли», навязавшись ему на шею да еще съ сестренкой въ придачу. Какъ это всегда бываетъ съ такими людьми, онъ сразу опустился, лишившись поддержки. Онъ началъ въ это время запивать и въ пьяномъ видѣ безцеремонно-цинично приставать къ «картинѣ писаной», которая тогда только-что вышла изъ пріюта и которой шелъ уже шестнадцатый годъ. Приставанья, безцеремонныя и недвусмысленныя, были такого рода, что строптивая по натурѣ и шустрая дѣвочка начала ясно сознавать, что онъ, ютясь со всей семьей, а въ томъ числѣ и съ нею, въ одной каморкѣ, не сегодня, такъ завтра, либо самъ ее силой погубить, либо другимъ за бутылку водки продастъ. Отъ такого злодѣя не убережешься! Груша хорошо знала жизнь.

Съ выраженіемъ ненависти искоса взглянула Аграфена Николаевна при этомъ воспоминаніи на сидѣвшаго съ нею въ саняхъ Ивана Петровича. Онъ, одинъ онъ, толкнулъ ее въ пропасть. Сестру ея билъ, дѣтей колотилъ, ее преслѣдовалъ, отъ него, отъ этого грѣха ходячаго, и убѣжала она. Сестра же даже и не подозрѣвала, отъ чего она бѣжала. Молода она была, не хотѣлось разсказывать сестрѣ всего: стыдно было. «Глупая, тогда всего еще стыдилась! Тоже въ пріютѣ научилась институтку разыгрывать, жеманилась да восклицала при каждомъ пустякѣ: „ахъ, дѣвицы, какой стыдъ и срамъ!“ Прачкины да судомойкины всѣ дочери были, дома съ мужчинами, отцами и братьями попросту, чуть не въ повалку спали, одѣвались другъ при другѣ въ одномъ углу, а манерничать научились, не хуже институтокъ кобенились!» Она злилась теперь на все и всѣхъ — на пріютъ, на благодѣтелей, устроившихъ его, на воспитанницъ, изуродованныхъ имъ. И въ какое время она бѣжала изъ дома сестры: когда сестра, избитая, мучилась отъ преждевременныхъ родовъ, а онъ, этотъ негодяй, въ той же комнатѣ въ пьяномъ видѣ хотѣлъ силой погубить ее, Грушу!

— Стой! стой! — раздался голосъ Ивана Петровича, и, обратившись къ Аграфенѣ Николаевнѣ. Поповъ съ обычной язвительностью проговорилъ: — Вы, сестрица, отвыкли отъ трущобъ-то… Не оступитесь у насъ… полъ склизкій… Тутъ непривычные-то люди лбы расшибаютъ…

И, разыгрывая роль вѣжливаго кавалера, онъ помогъ Радиной выйти изъ ея щегольскихъ саней.

Не прошло и пяти минуты какъ Аграфена Николаевна, миновавъ темный коридоръ съ промозглымъ воздухомъ, большую неопрятную кухню и полутемную комнату съ какимъ-то копошившимся въ ней передъ огаркомъ свѣчи человѣчкомъ, съ большими очками въ мѣдной оправѣ на носу, штопавшимъ какую-то ветошь, вступила въ большую комнату, тускло озаренную свѣтомъ старой лампы, и, разглядѣвъ у стѣны постель и лежавшую на ней исхудалую фигуру женщины, сбросивъ на полъ свою дорогую ротонду, бросилась къ ней и съ рыданіями опустилась на колѣни, отыскала исхудалыя руки больной и прижалась къ нимъ губами, громко причитая, какъ послѣдняя баба-поломойка:

— Сестрица ты моя родная!.. Дуня-голубушка!.. Прости ты меня, окаянную!.. До чего довели тебя люди-губители! Чтобы имъ всѣмъ ни дна, ни покрышки! Проклятые! А я-то и не знала, не вѣдала!..

Ей нужно было въ эту минуту, громко крича, причитая, выплакать свое горе, свою злобу, свою обиду. Простолюдинка никогда не умирала въ ней.

Чуть-чуть въ отдаленіи стояли два мальчугана-подростка лѣтъ девяти и десяти, не безъ любопытства, какъ настоящіе дикари, смотря на эту барыню, кричавшую и плакавшую у постели ихъ матери. А въ сосѣдней каморкѣ, около копошившагося надъ штопкой ветоши низенькаго человѣка, съ большими очками въ мѣдной оправѣ на носу, сидѣлъ, пригнувшись, Иванъ Петровичъ и ироническимъ тономъ таинственно пояснялъ ему:

— Драму-съ разыгрываютъ… къ театральнымъ представленіямъ очень привычны, какъ же! Сами не разъ передъ публикой выступали, пѣли, подольчикъ подергивая и теребя: «Смотрите тутъ, смотрите тамъ!» Потѣха!

— Бѣсовъ тѣшатъ, о смертномъ часѣ не думая, — прошамкалъ старикъ, очевидно, только смутно понимая, что ему говоритъ Поповъ.

III.

— Полно, Груша, полно… души мнѣ не надрывай! — шептала едва слышно большія, машинально проводя рукой но головѣ снова причитавшей у ея постели сестры, увидавшей, что надежды на выздоровленіе больной нѣтъ. — Обѣимъ намъ не легко было… обѣимъ Богъ не далъ счастья… Твой хлѣбъ тоже не сладокъ.

— Сладокъ! таково-то сладокъ, что иной разъ съ души воротятъ! — почти выкрикнула Аграфена Николаевна. — Руки не разъ на себя хотѣла наложить отъ этой сладости! Душонка только подлая, трусливая, развращенная, силъ не хватало!

И вдругъ она разразилась признаніями, проклиная людей, жизнь.

Когда ушла она изъ дома отъ ненавистнаго ей человѣка, который проходу ей но давалъ. — попала она въ руки купца-савраса. Не силой онъ ее взялъ, рожей своей смазливой, разбойникъ, обольстилъ, удалью своею прельстилъ, и не думала, не гадала она, въ какой адъ она попадетъ. То въ ногахъ онъ у нея валялся, разгуливая съ нею, то надругивался всячески надъ нею, арапникомъ ее билъ въ пьяномъ видѣ, какъ собаку, билъ, всяческими послѣдними словами ругая. Дома его отецъ съ матерью за то, что онъ съ какой-то нищей дѣвчонкой путается, тупымъ ножомъ рѣжутъ, грозятъ наслѣдства лишить, а онъ на ней все вымещаетъ, точно не онъ ее погубилъ, а она его съ пути совратила. Терпѣла она все, потому что спорвоначалу влюблена въ него, душегубца, была, а потомъ просто съ голоду подохнуть боялась. Смерть-то страшна была. Охъ, какъ страшна! Работать надо бы было, а что она знала? Бѣлье шить умѣла. Много ли этимъ наживешь, особенно какъ ни машинки нѣтъ, ни знакомствъ хорошихъ? Насмотрѣлась она, какъ бѣлошвейки-то нищенствуютъ, а потомъ ни за грошъ, ни за денежку пропадаютъ. Одна, вонъ, изъ пріютскихъ же подругъ билась-билась, да, въ концѣ-концовъ, когда голодать стало не подъ силу, руки на себя и наложила — изъ пятаго этажа во дворъ выбросилась. Продаться не хотѣла, потому что грѣхъ это. А на себя-то руки наложить не грѣхъ? Еще какой грѣхъ-то, что и отмолить нельзя. Тоже и къ сытости она, Аграфена Николаевна. привыкла: купецъ-то билъ, а кормилъ и поилъ на убой, потому тощихъ не любилъ, содержалъ на всемъ готовомъ. Можетъ-быть. и не ушла бы она отъ него, все претерпѣла бы, если бы не поженили его силою отецъ съ матерью. Тогда-то и хлебнула она еще большаго горя. Пока человѣкъ сытъ — все ему полгоря, а вотъ какъ сегодня не поѣшь, да завтра не поѣшь — тутъ на все пойдешь, и тѣло, и душу продашь. Огонь и воду, и мѣдныя трубы она прошла. Можетъ-быть, такъ на панели и сдохла бы, какъ собака, если бы голосъ не выручилъ. Вотъ, въ пріютѣ учили божественное пѣть, а пришлось потомъ у Берга да по загороднымъ ресторанамъ, чортъ знаетъ, что пѣть. «Антошку наизнанку» пѣла! Купецъ ея чего другого не зналъ, а мерзости всякія на зубокъ зналъ и ее имъ научилъ. Въ отдѣльные кабинеты тоже приглашали потомъ пѣть. Стала какъ сыръ въ маслѣ казаться. Еще бы! стыдъ потеряла, совѣсть продала, — тутъ ужъ живи, не тужи! Зато и одобряли-то какъ саврасы! Заставятъ разныя пакости продѣлывать — ну, и первый ты у нихъ человѣкъ! Негодяи! Ну, а что же дѣлать, коли жить хотѣлось, коли съ пира-то въ смрадный подвалъ опять попасть страшно было, коли знала, что все равно и въ этомъ смрадномъ подвалѣ та же гибель ждетъ? А смерть-то страшна!

— Охъ, Груша, Груша, страшна смерть, — въ полузабытьѣ прошептала умирающая, слышавшая только послѣднія слова изъ всей страстной исповѣди сестры.

— Тебѣ что! Ты праведница! Ты весь вѣкъ честно прожила! — возразила Аграфена Николаевна. — А я… ни на этомъ, ни на томъ свѣтѣ прощенья мнѣ нѣтъ…

— Дѣти… дѣтей на голодъ, на погибель оставлю… — послышался глухой голосъ больной и въ немъ сказывался ужасъ. — Не дѣвочки, слава Богу, а все же… страшно за нихъ… ворами съ голоду люди дѣлаются… убійцами!.. Ты ужъ не оставь ихъ!..

— За звѣря меня, что ли, считаешь! — воскликнула Аграфена Николаевна.

— Отцу не давай… такому онъ ихъ научитъ, что ни чести, ни совѣсти не будетъ.

— Да ты, Дуня, не думай объ этомъ…

— Поклянись! — опять прошептала, не слушая успокоеній, больная: — поклянись, что не оставишь… умереть дай спокойно…

— Вотъ тебѣ крестъ!.. Передъ образомъ клянусь!.. Чтобы мнѣ ни дна, ни покрышки. Чтобы на томъ свѣтѣ мнѣ мѣста не было…

Больная замоталась.

— Благословить хочу, дѣтки, образъ гдѣ?

Аграфена Николаевна засуетилась, поднялась съ полу, достала деревянный образъ, съ котораго уже давно была содрана риза, подвела къ больной и дѣтей. Мальчики ея немного дичились.

— Умираю, дѣтки… тетка вотъ у васъ замѣсто матери будетъ.. Любите, ее… Да ты поклянись, Груша… Охъ, благослови васъ Господь… Силъ нѣтъ…

Она безсильно выпустила изъ рукъ взятый ею образъ и съ безпомощно протянутыми вдоль тѣла руками словно застыла, глядя въ пространство широко открытыми испуганными глазами и перебирая пальцами одѣяло. Можетъ-быть, передъ нею проходили мрачныя картины ея многострадальной жизни, — можетъ-быть, предсмертныя муки пересилили все и заставляли думать только о томъ, какъ боль грызетъ ей кости. Аграфена Николаевна примостилась на какомъ-то табуретѣ около кровати и обняла дѣтей, держа ихъ около себя. Больная что-то едва слышно шептала и стонала, казалось, ничего не видя, ничего не сознавая… Можно было уловить только отдѣльныя фразы:

— Ни радости, ни просвѣта. О-охъ! Слава Богу, что мальчики… а то что бы было…

А въ сосѣдней комнатѣ Иванъ Петровичъ, вернувшійся послѣ поисковъ за докторомъ, своимъ хриплымъ насмѣшливымъ тономъ снова таинственно пояснялъ старику:

— Какъ я говорилъ, такъ и вышло, какого доктора теперь сыщешь? Это она только, шалая, настаивала: вынь да положь ей доктора! А, чай, и они за день-то набѣгаются. Всякій спокоя себѣ желаетъ!

— Охъ, какъ безъ спокоя жить, какъ безъ спокоя жить! — завздыхалъ старикъ, плохо понимая, что ему говорятъ, или просто уже не интересуясь тѣмъ, что не касается его.

— Одинъ обѣщалъ заѣхать: «отдохну, говорить, и пріѣду!» — продолжалъ Поповъ. — Толку-то только никакого не выйдетъ. Мертваго не воскресишь! Раньше надо было думать о спасеніи. А теперь поздно метаться да трагедіи разыгрывать… И какъ это она командовать научилась, какъ тряпками, людьми помыкаетъ…

И еще болѣе ядовито, раздраженный тѣмъ, что какая-то Аграфенка гоняла его, на ночь глядя, за докторами, онъ сталъ разсказывать:

— И то сказать: деньги форсу придаютъ человѣку.

— Извѣстно, безъ денегъ человѣкъ не человѣкъ, червь послѣдній, ничтожный, — прошамкалъ старикъ.

— Еще бы! — согласился Поповъ. — Ну, вотъ она и форсить. Я, молъ, и такая, и сякая, пресмыкайтесь передо мною! Тысячи зря швыряетъ, благо деньги не свои, а княжескія, не трудомъ заработанныя, а родная сестра, родные племянники съ голоду помирали. Я ужъ не говорю о себѣ: меня чужимъ, меня врагомъ считала, потому что старую-то хлѣбъ-соль забыла, забыла, что я молодые годы изъ-за того убилъ, что навязалъ на шею не одну ея сестрицу, а и ее, тогда еще соплячку десятилѣтнюю.

IV.

Князь Ефимъ Петровичъ Черемисиновъ былъ очень недоволенъ, сдвинулъ свои и безъ того почти сросшіяся брови, закусилъ нижнюю губу и сдѣлалъ кислую гримасу, не заставъ Алису Николаевну дома и услыхавъ отъ ея горничной, что «онѣ уѣхали къ своей умирающей сестрицѣ» и «неизвѣстно когда вернутся домой». По субботамъ зимой Алиса Николаевна и князь всегда бывали по вечерамъ въ циркѣ. Это вошло въ привычку. Вообще князь въ послѣдніе годы привыкъ во всякое время заѣзжать въ нанимаемую имъ квартиру Алисы Николаевны, какъ домой, пріѣзжая въ столицу по желѣзной дорогѣ сначала изъ своего полка, а потомъ, по выходѣ въ отставку, изъ своего имѣнія, отстоявшихъ отъ Петербурга въ нѣсколькихъ часахъ ѣзды. Другой квартиры въ Петербургѣ онъ теперь не нанималъ, останавливаться въ отеляхъ уже давно отвыкъ и въ квартирѣ Алисы Николаевны чувствовалъ себя «дома», «въ семьѣ». Другой семьи у него не было, если не считать всякихъ дальнихъ родственниковъ, прожившихся дядюшекъ, тетушекъ и троюродныхъ сестрицъ, ищущихъ жениховъ, да старой дѣвственницы-сестры его отца, проживавшей въ его имѣніи. Правда, гдѣ-то за границей еще скиталась его мать, попавшая съ разгульныхъ оргій въ исповѣдальни католическихъ патеровъ, но съ матерью у него никогда не было ничего общаго. Съ дѣтства она чуть не возненавидѣла его за то, что онъ и неуклюжей мѣшковатой фигуркой, и почти сросшимися черными бровями, и исподлобья смотрящими глазами, и узенькимъ упрямымъ лбомъ, и даже такими наслѣдственными привычками, какъ закусыванье нижней губы и обкусываніе ногтей, напоминалъ ей ея покойнаго мужа un ours mal léché, чуть не убившаго ее за первую и послѣднюю ея измѣну ему и погибшаго на дуэли съ ея любовникомъ, оставивъ ее опозоренною на жертву сплетенъ и пересудовъ. Данной ей мужемъ пощечины и брошеннаго ей въ лицо слова «тварь» она никогда не могла забыть и, глядя на морщившаго лобъ и закусывавшаго нижнюю губу некрасиваго сына, всегда думала, что и этотъ злой медвѣжонокъ способенъ на то же. Она приложила всѣ старанія, чтобы выдрессировать своего «отвратительнаго медвѣжонка», отучить его закусывать удила, и научить его, какъ слѣдуетъ себя вести въ обществѣ богатому и независимому человѣку — быть сдержаннымъ, носить маску невозмутимаго равнодушія, относиться ко всему съ холоднымъ высокомѣріемъ, считать себя въ правѣ дѣлать все, не отдавая никому отчета ни въ чемъ. Медвѣжонокъ прошелъ эту школу отлично и, казалось, превратился въ бездушнаго идола, равнодушнаго къ добру и злу, презирающаго всѣхъ и все, людей, мысли и нравственныя правила, не любящаго никого и не нуждающагося ни въ чьей любви. Что-то странное стало происходить въ его жизни только съ той поры, какъ онъ встрѣтился съ Алисой Николаевной. Сближеніе ихъ произошло самымъ пошлымъ и обыкновеннымъ для кутящей молодежи образомъ. Она была красива собой, бойко распѣвала шансонетки, била доступна за деньги для каждаго; онъ былъ сильно возбужденъ оргіей и не жалѣлъ на свои прихоти не имъ нажитыхъ, оставленныхъ отцомъ денегъ. Они познакомились, сошлись. Онъ, какъ это дѣлалось имъ уже не разъ, просто швырялъ деньги за право развлекаться съ нею, какъ развлекался съ другими, и даже не воображалъ, что для нея въ эту минуту онъ является благодѣтелемъ, избавителемъ, что въ сущности онъ спасаетъ ее не только отъ скитаній по разнымъ кабачнымъ кафе-шантанамъ, но, можетъ-быть, отъ голодной смерти, такъ какъ ее уже гнали съ квартиры за неплатежъ денегъ, а закладывать было-уже нечего. Вѣроятно, ихъ знакомство скоро прекратилось бы такъ же внезапно, какъ и началось, такъ какъ онъ постоянствомъ не отличался, говоря, что «это скучно». Но въ дѣло вмѣшалась случайность. Подвозя однажды Алису Николаевну домой, онъ выскочилъ изъ коляски, зацѣпился шпорой за подножку, упалъ и сломалъ себѣ ногу и руку. Въ этотъ вечеръ у него была особенно тяжела голова и особенно рѣзвы были ноги. Алиса Николаевна вскрикнула отъ ужаса, но не растерялась, быстро распорядилась, чтобы больного несли къ ней, а уже черезъ полчаса около него возились два доктора и фельдшеръ, нашедшіе, что переломы очень сложны и что не особенно благопріятно для исхода болѣзни то состояніе, въ которомъ находился больной при паденіи. Когда возникъ вопросъ, куда и какъ перенести больного, Алиса Николаевна рѣзко и рѣшительно воспротивилась всякимъ совѣтамъ и оставила его у себя. Въ первые дни онъ совершенно пассивно и равнодушно относился къ ея заботливому уходу за нимъ, къ тому, что она неотступно проводитъ при немъ дни и ночи, допуская только въ самыхъ необходимыхъ случаяхъ фельдшера замѣнять ее. Съ эгоизмомъ ребенка, больного или старика, онъ не спрашивалъ ее, не устала ли она. не тяжело ли ей проводить съ нимъ долгія, безсонныя ночи, не загонялъ ли онъ ее своими нетерпѣливыми требованіями подать ему то или другое, не огорчаютъ ли ее его безконечные капризы. Онъ даже не думалъ объ этомъ. Наконецъ, когда перевязки были ослаблены и онъ могъ впервые уснуть послѣ долгой безсонницы сладкимъ сномъ, онъ, чувствуя облегченіе, слабымъ голосомъ замѣтилъ ей:

— Скучно тебѣ сидѣть около меня. По ногамъ и рукамъ связалъ я тебя…

— Чѣмъ это? — удивилась она. — Развѣ ты по своей охотѣ разбился? Несчастье съ каждымъ можетъ случиться. Ты ужъ лучше лежи да молчи, а то докторъ забранится, что ты волнуешься. Сказалъ, что тебѣ покой нужнѣе всего…

— Ты добрая, — безсознательно сказалъ онъ.

— Такъ и угадалъ! — простодушно засмѣялась она. — Развѣ добрыя-то такія бываютъ? Вотъ у меня сестра, такъ та добрая. Ей люди зло дѣлаютъ, а она терпитъ да добромъ имъ отплачиваетъ.

Она шутливо прибавила:

— А я что? Собачонки вотъ такія же добрыя бываютъ: накормятъ ихъ люди, онѣ и лижутъ имъ руки.

— Такъ это ты за то за мной ухаживаешь, что я тебя накормилъ? — съ гримасой спросилъ онъ.

— А то какъ же? — возразила она. — Я, можетъ-быть, либо съ голоду умерла бы, либо руки на себя наложила бы, когда ты встрѣтился… Да ты не разговаривай. Докторъ спать тебѣ велѣлъ больше, а ты болтаешь. Я и уйду этакъ-то.

— Ну, ну, не буду, строгая сидѣлка! — остановилъ онъ се, чувствуя себя особенно хорошо въ это утро: во всемъ тѣлѣ была слабость, боли почти не чувствовалось, настроеніе было дремотное.

И впервые, подъ вліяніемъ сладкаго возвращеніи къ жизни, въ его душѣ пробудилось къ ней теплое чувство и шевельнулось что-то въ родѣ упрековъ совѣсти: «умирала съ голоду и потому вела Богъ вѣсть какую жизнь… а онъ даже и не зналъ, сколько и за что онъ платитъ»… Впрочемъ, болѣе всего его трогало то, что она «приноситъ ему жертву», не выѣзжая въ театры, на пикники, сидя неотступно у его постели, ухаживая за нимъ, перенося его капризы. Онъ, втянувшійся съ юности въ пустую жизнь, не могъ понять, что она, въ сущности, отдыхала въ эти дни отъ безпутной жизни, чувствовала себя впервые въ жизни въ роли заботливой жены и домовитой хозяйки. Разъ она услыхала, какъ одинъ изъ его двоюродныхъ дядюшекъ, навѣстившій его, говорилъ ему о его матери, которой далъ знать о его болѣзни и которая сухо отвѣтила, что она не можетъ пріѣхать изъ-за границы.

— Ну, и мать же у тебя! — не удержалась Алиса Николаевна по уходѣ стараго дяди. — Да я бы, сломя голову, прискакала изъ-за всякихъ заграницъ, если бы узнала, что у меня сынъ боленъ… А, впрочемъ, я-то рада, что она не пріѣдетъ. Увезла бы тебя у меня…

— Большая бы была потеря! — съ гримасой проговорилъ онъ.

— Для тебя, можетъ-быть, не большая, а для меня большая…

— Вотъ какъ! — коротко промолвилъ онъ.

Она промолчала.

Разъ онъ, проснувшись, увидалъ, что она сидитъ у окна и плачетъ. Сталъ разспрашивать, о чемъ плачетъ. Соскучилась сидѣть около него, больного? Дѣйствительно, это скучно! Но онъ скоро выздоровѣетъ и развяжетъ ей руки.

— Перестань! перестань! — нетерпѣливо остановила она его. — Ничего-то ты не понимаешь! Не было и не будетъ въ моей жизни лучшей поры, чѣмъ теперь. И вокругъ меня, и во мнѣ такъ-то тихо, тихо… точно Господь все мнѣ простилъ… вотъ сестра, будь она здѣсь, посмотрѣла бы теперь на меня — и она простила бы… Только вотъ какъ вспомню, что все это пройдетъ — слезы душатъ…

— Хотѣла бы, чтобы я еще разъ руку и ногу сломалъ? — довольно ласково посмѣялся онъ.

— Не шути такъ! Ты въ мою душу не заглядывалъ, тебѣ потому и смѣшно… А я, вотъ если бы ты хоть чуточку любилъ меня — Господи, да я бы для тебя на все готова…

— Да я же тебя люблю, — продолжалъ онъ шутить.

Она хорошо знала этотъ ироническій тонъ, — вздохнула и промолчала.

Когда онъ впервые поднялся съ постели и увидѣлъ себя въ зеркало — онъ просто испугался: всегда смуглое съ сильнымъ румянцемъ лицо съ узенькимъ лбомъ и сросшимися черными бровями теперь было страшно: это были кости, обтянутыя желтой кожей подъ топорщившейся щетиной черныхъ волосъ.

— Какъ это ты меня не боялась — я страшнѣе всякаго покойника, — сказалъ онъ.

— Я даже и вниманія-то не обращала на это, — отвѣтила она, пожимая плечами. — Вотъ у меня мать въ чахоткѣ умерла, такъ мнѣ она всякихъ красавицъ дороже и лучше была… хоть бы живымъ шкелетомъ она была — я и тогда бы ея руки цѣловала да красивѣе всѣхъ ее считала… ужъ такъ-то мы любили одна другую… Ты, конечно, этого не понимаешь… мать тебя не любила за то, что некрасивъ ты былъ, ты ее тоже не любилъ, ну, а если съ кѣмъ валандался въ жизни, такъ только ради красоты…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…