Read here

Письма к Некрасову

Феофил Матвеевич Толстой · 1871 · Free in the US

22,357 words · about 1 h 34 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1871 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Письма_к_Некрасову_(Толстой)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Феофил Матвеевич Толстой
Language
Russian
Published
1871
Length
22,357 words · about 1 h 34 min
Sections
5 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (5)
  1. I about 12 min
  2. II about 3 min
  3. III about 7 min
  4. IV about 1 h 6 min
  5. Примечания about 6 min

Continue:

I

Феофил (или Теофил) Матвеевич _Т_о_л_с_т_о_й_ (1807—1881) смолоду вращался в великосветском обществе. Там высоко ценили его как певца, композитора, актера и рассказчика1. В мемуарах и письмах, относящихся к 20—30-м годам, мы довольно часто встречаем такие упоминания о нем:

«У него очень приятный дар! — столько души в пении, отличный музыкант», — писала о нем Анна Шереметева2. «У него замечательный талант, и он сочинил очень хорошие вещи!», — сообщал о нем известный почт-директор А. Я. Булгаков3. «Пение мое составляло тогда неизбежную модную принадлежность», — вспоминал впоследствии он сам в одной из своих мемуарных заметок4.

Он принадлежал тогда к небольшому кружку светских знакомых Глинки. Глинка, вспоминая те годы, писал о Феофиле Толстом, что голос у него был «симпатичный» и что он «чрезвычайно мило пел тенором»5.

Композитором Феофил Толстой был весьма плодовитым. С 1827 г. по 1838 г. им написано, по его же подсчету, до 280 разных романсов6.

В аристократических домах Петербурга он считался своим человеком, ибо происходил из старинной, родовитой семьи (родной внук М. И. Кутузова), воспитывался в пажеском корпусе и обладал многочисленной родней в придворной и великосветской среде.

«Сестра его у великой княгини Елены Павловны фрейлиной», — пишет о нем тот же Булгаков. «Брат его Иван Матвеевич, — вспоминает композитор Ю. Арнольд, — был одним из любимцев государя-императора». А он сам, — по словам Арнольда, — «оказался одним из немногих, которые удостаивались счастья быть приглашаемыми на вечеринки государыни императрицы Александры Федоровны»7.

Словом, знатность, талант и придворные связи — все было к услугам Феофила Толстого. Едва ли можно было в те времена сомневаться, что он без особых усилий сделает большую карьеру, — тем более, что честолюбие (вернее, тщеславие) было свойственно ему в огромных размерах. Недаром он выбрал себе псевдоним «Ростислав», то есть, как он сам объяснял: «рости, слава!». Недаром, позднее, в 50-х годах, его литературные недруги даже в печати называли его «искатель известности»8. Кроме романсов, опер, кантат, ораторий, он писал и повести, и романы, и драмы, и фельетоны, и критические статьи, и комедии, — и, если судить по журналистике 50-х и 60-х годов, в конце концов ему удалось добиться кое-какой популярности. Его имя постоянно мелькает в тогдашних газетно-журнальных статьях. А если обратиться к переписке его современников, можно найти его имя и в письмах Глинки, и в письмах Некрасова, Гончарова, Лескова, Анненкова, А. К. Толстого, Балакирева, Мусоргского, Бородина, Цезаря Кюи, Даргомыжского. Некрасов в своей сатире «Газетная» (1865) называет его имя, как общеизвестное, в ряду других популярных имен:

… Даже избранный круг

Увлекали талантом недавно

Граф Толстой, Фет и просто Толстой.

В то время не требовалось никаких комментариев, объясняющих читателю, что это за «просто Толстой». Все знали, что это — «Ростислав Феофилыч», — как назвал его в одном из своих фельетонов престарелый Барон Брамбеус…9

В. В. Стасов писал о нем в позднейшей статье: «Ныне совершенно забытый, а в 40-х — 50-х годах очень известный музыкальный критик…»10

Но известность у него была незавидная.

Изучая письма и мемуары его современников, мы вскоре наталкиваемся на одно обстоятельство, которое кажется нам удивительным — по крайней мере, на первых порах: почему-то все эти люди, которых мы сейчас перечислили, говорят о нем в полупрезрительном или откровенно издевательском тоне, словно дело идет о таком человеке, которого нельзя уважать. Самое имя его Феофил почему-то каждый из них превращает в фамильярно-обидную кличку, и, как бы ни были разнообразны эти клички, они единодушно свидетельствуют о всеобщем неуважении к нему.

Так, Владимир Стасов называет его в своей переписке Фифия11. Мусоргский называет его то Фифила, то Фиф12. Бородин дает ему такие же прозвища13. Барон Розен называет его Филька14. Серов, по примеру Сенковского, зовет его в своем журнале Феофилыч, и даже для пущей обиды делает имя его нарицательным, указывая, например, что и в иностранных музыкальных кругах тоже имеются свои «феофилычи»15. В близкой Некрасову литературной среде его принято называть Феофилкой16.

Кажется, даже Фаддея Булгарина не награждали за всю его жизнь таким количеством презрительных кличек.

Даже громкий и высокопарный его псевдоним _Р_о_с_т_и_с_л_а_в_ был переиначен самым оскорбительным образом. По словам Н. С. Лескова, некий князь Б., повстречав Ростислава, обратился к нему с дружеским упреком, без всякого желания обидеть его: «И что тебе, скажи, за охота подписывать свои статьи _Б_р_а_н_д_ы_х_л_ы_с_т?»17

Нужно сильно не уважать человека, чтобы предположить, что он может присвоить себе такое шутовское прозвание.

Над ним издевались не только в статьях, разговорах и письмах. Мусоргский заклеймил его в музыке, выведя его в своем знаменитом «Райке». «Это до того уморительно, — писал В. В. Стасов о шарже великого мастера, — что всякий раз мы просто за животы держались, катаясь со смеху… Всего смешнее Фиф-Ростислав, который поет неимоверные глупости на тему пошлейшего вальсика… Выходит карикатура великолепная»18.

Эта карикатура шельмует Ф. Толстого главным образом как музыкального критика, ибо как певец и как композитор, он успел потерпеть полное фиаско гораздо раньше. Глинка в одном из писем назвал его произведения «канителью»19. Его опера «Il Birichino di Parigi» провалилась после первой же постановки на сцене, а его романсы, которые в 30-х годах так высоко ценились и в Зимнем дворце и в аристократических салонах обеих столиц, уже через несколько лет были всеми пренебрежены и забыты. Граф М. Д. Бутурлин в своих «Записках» сообщает о «меломане» Феофиле Толстом, что он уже к 1845 г. «покинул сколачивание прежних своих русских романсиков (правду сказать, не особенно даровитых)»20. Оказалось, что музыка его, хорошо приспособленная для интимных вечеров у княгини Голицыной, у графини Клейнмихель, у императрицы Александры Федоровны, вне этого круга не имела никакого значения.

Уже в 1852 г. он элегически писал о себе: «Я человек, которому мало или вовсе ничего не удается. Несколько лет я был музыкантом, написал и напечатал более полутораста романсов, из которых не более дюжины приняты под покровительство почтеннейшей публики… Остальные <…> преданы вечному забвению… Что было делать? Куда деваться?»

Тогда-то он и решил посвятить себя писательской деятельности: сделался беллетристом, публицистом и критиком. На этом поприще он усердно работал без малого сорок лет, но и здесь не добился хотя бы малой доли того уважения, какое, казалось бы, подобало ему, как литературному труженику: так и остался до конца своих дней Феофилкой. Вскоре, благодаря своим связям, он выхлопотал себе (уже будучи в звании гофмейстера) высокое назначение по цензурному ведомству: сделался членом Совета Главного управлении по делам печати и проявил в этой области столь же неутомимую деятельность; однако и здесь, как мы ниже увидим, потерпел решительный крах и был не без позора уволен в отставку.

В одном из своих писем И. А. Гончаров, заговорив о бесталанных дилетантах, прибавил, что все они «погибают в пучине… если только не лезут напролом, как Феофил Толстой; он и композитор, и романист, задорный самолюбец, а в сущности ничтожество, умеющий протекцией своей добиться только печальной известности образцового неудачника»21.

Гончаров был давним знакомым и сослуживцем Феофила Толстого, и его отзыв вполне выражает то мнение, которое прочно сложилось о Феофиле Толстом в тогдашних литературных и музыкальных кругах.

Это суровое мнение кажется нам не вполне объективным. Нельзя объяснять неудачи Феофила Толстого бездарностью. Всякий, кто прочтет хотя бы два томика его «Сочинений», вышедшие в середине 60-х годов, должен будет притти к заключению, что это был вполне профессиональный писатель, достаточно умело владевший пером. Таланта в нем почти незаметно, но он был не хуже других середняков-беллетристов, и то презрительное отношение к нему, о котором мы сейчас говорили, объясняется отнюдь не бедностью его дарований, а одной особенностью его душевного склада. Эта особенность была присуща не ему одному, но и многим его современникам, принадлежавшим к той же социальной формации. Только у него она выражена наиболее рельефно и является, так сказать, главной основой его поведения. Необходимо познакомиться с этой типической чертой его личности, так как без нее непонятны ни его своеобразные отношения с Некрасовым, являющиеся темой настоящей статьи, ни та странная роль, которую сыграл он в цензурной истории русской передовой журналистики 60-x годов.

Наиболее наглядно это свойство Феофила Толстого сказалось в его необыкновенном поступке с его однофамильцем — поэтом Алексеем Толстым. В 1868 г. Алексей Толстой закончил свою известную трагедию «Царь Федор Иоаннович». Феофилу Толстому трагедия пришлась по душе. Он прочитал ее в рукописи и выразил автору свое восхищение. Вообще, к его драматургии он относился восторженно, что явствует хотя бы из следующих стихов Алексея Толстого:

В твоем письме, о Феофил,

(Мне даже стыдно перед миром),

Меня, проказник, ты сравнил

Чуть-чуть не с царственным Шекспиром22.

Алексею Толстому, естественно, хотелось увидеть свою пьесу на сцене. Он представил «Царя Федора Иоанновича» в цензуру. Казалось, пьесе посчастливилось: на том заседании, где происходило ее обсуждение, председательствовал ее горячий поклонник — Феофил Матвеевич Толстой. Как у председателя, у него было два голоса, но, к великому изумлению автора, оба голоса он подал _п_р_о_т_и_в_ пьесы и горячо настаивал на ее запрещении, утверждая, что она подрывает престиж монархической власти! Пьесу запретили. Разгневанный автор высмеял Феофила Толстого в ядовитых стихах, из которых мы знаем лишь две строки:

О, будь ты мене голосист,

Но боле сам с собой согласен.

Здесь высказана самая суть психического склада Феофила Толстого: он, действительно, почти никогда не был согласен с собою, со своим собственным мнением. В свое оправдание он написал драматургу большое письмо, где объяснял ему, что в качестве литератора он, Феофил Толстой, в восторге от его замечательной пьесы, но в качестве цензора счел себя вынужденным наложить на нее запрещение. Алексей Толстой ответил ему с добродушным презрением:

Как государственный орел,

Ты лишь двуглав, а не двуличен23.

Такая двойственность мнений и чувств была присуща Феофилу Толстому на всем протяжении его литературной работы.

С одной стороны, он был обскурант, охранитель крепостнического строя. Ввел его в литературу Фаддей Булгарин, и он в течение долгого времени был сотрудником булгаринской «Северной Пчелы»24. В этой полуофициальной газете он поместил, между прочим, свой патетический плач над гробом Николая I, где в самый разгар севастопольской катастрофы писал, что этот «чадолюбивый монарх возвел Россию на высшую степень славы и благоденствия», что он — «достославный преемник Петра» и что, «если, взывая к России, спросить: любил ли почивший государь своих подданных? — вся Россия сольется в один восторженный благодарственный, утвердительный клик»25.

В качестве булгаринского публициста и критика он в свое время преследовал произведения писателей натуральной школы — Некрасова, Тургенева за их «простонародную» тематику. Разбирая оперу Глинки об Иване Сусанине, он особенно хвалил ее за то, что в ней Сусанин не говорит по-крестьянски: "К счастью, в то время, когда М. И. Глинка писал дивную свою оперу, учение реалистов не было еще в большом ходу, а то, чего доброго, и его уговорили бы заставить Сусанина выражаться по-мужицки и говорить: «таперича», «энтого», «мужик он ражий»26.

Встречая в повестях и стихах деревенскую речь, Феофил Толстой в своих статейках называл ее «мужицкой», «кучерской» и «кабацкой» и требовал, чтобы современная ему беллетристика изображала только «высшее общество», — или, как он выражался, общество «порядочных людей».

Вскоре после того, как Александра Осиповна Смирнова ввела в свою гостиную Писемского, и Писемский, артистически воспроизводивший крестьянскую речь, стал читать у нее свои народные очерки, к ней, по рассказу Анненкова, явился возмущенный Ростислав и стал выговаривать ей, что она ввела Писемского «в хорошее общество». «И что она потворствует разврату в литературе, по которому уже Писемскому дают 120 рублей серебром за лист. Это ужасно! И что смотрит начальство!»

Когда наступили 60-е годы, Феофил Толстой в той же самой «Северной Пчеле» принялся сражаться с «нигилистами». В 1863 г., когда Чернышевский был узником Петропавловской крепости, Ростислав выступил против его только что напечатанного романа «Что делать?», заявляя, что это произведение безнравственное, «безобразное и по мысли и по исполнению» и что нет такой «порядочной женщины», которая решилась бы прочесть этот роман, ибо его автор, по словам Ростислава, «вводит читательниц в среду пьяных женщин, уличных потаскушек и всякого отребья рода человеческого» и «с видимым наслаждением погружается в отвратительную грязь». Эта мракобесная инсинуация заканчивалась в истинно булгаринском стиле — подсчетом того гонорара, который был уплачен Некрасовым автору романа «Что делать?»27.

Одновременно с этим Феофил Толстой написал и попытался поставить на сцене столь же клеветническую пьесу «Нигилисты в домашнем быту (из романа г. Чернышевского „Что делать?“)». В этом пасквиле он изобразил нигилистов такими чудовищами, что даже царская цензура (испугавшись скандала) запретила ее постановку28.

Конечно, «Современник» Некрасова не мог не дать сурового отпора многочисленным антинигилистическим выходкам Феофила Толстого. В начале того же 1863 г., в первой книге журнала, появилась статья Щедрина (за подписью Н. Гурин), где выведен некий «любезный старик», в котором нетрудно узнать «Феофилку», ибо, по словам Щедрина, этот «любезный старик» когда-то пописывал в «Северной Пчеле» и недавно послал в другую газету (такого же направления, что и булгаринский орган) статейку под названием «Нечто о нигилистах или новая проделка наших агитаторов». Статья Щедрина называлась «Московские письма». Она представляла собою рецензию на одну пьесу Феофила Толстого, шедшую в Малом театре. Комментаторы Щедрина не отметили, что и в предисловии к этой рецензии, где как будто говорится о другом человеке, Щедрин разоблачает и бичует того же Феофила Толстого как ничтожного канцеляриста-бюрократа, не имеющего ни малейшего права называться писателем. Даже Щедрину не всегда удавалось шельмовать своих врагов с такой сокрушительной силой29.

Некрасов напечатал статью Щедрина в «Современнике» без всяких оговорок и смягчений. Можно не сомневаться, что он был с нею вполне солидарен. Что общего могло быть у Некрасова с этим публицистом булгаринской школы?

Но тут-то и обнаружилась величайшая странность: оказалось, что Феофила Толстого всю жизнь тянуло к этому враждебному лагерю, что он всячески стремился подладиться и к Салтыкову-Щедрину и к Некрасову, писал им длиннейшие письма, где нередко высказывал чувства «любви» и «привязанности». В тот же день, когда в некрасовском «Современнике» появилась убийственная для Феофила Толстого статья Щедрина, он написал Некрасову большое письмо, где, среди горьких упреков и жалоб, не преминул сообщить, что хотя в некрасовском журнале и ругают его, он все же, несмотря ни на что, любит поэзию Некрасова; что ему «прискорбно видеть упорное недоброжелательство» со стороны человека, к произведениям которого он, Феофил Толстой, «ч_у_в_с_т_в_у_е_т_ _н_е_п_р_е_о_д_о_л_и_м_о_е_ _в_л_е_ч_е_н_и_е». «Драгоценнейший для русского сердца из современных поэтов», — таково было его обращение к Некрасову в одном из писем 1869 г. И тут же выражал он восторг перед «чудными картинами» природы в поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Иногда его восторг изливался в стихах: прочитав только что напечатанного «Дедушку Мазая и зайцев», он в одном из своих писем обратился к Некрасову с такими стихами:

Зайчики твои, Некрасов,

Лучше лакомых бекасов;

Читая их, я умилился —

И даже, ужас! прослезился!

К Щедрину у него были такие же чувства. По крайней мере уже после того, как Щедрин отозвался о нем в «Современнике» с таким уничтожающим презрением, Феофил Толстой писал Некрасову о великом сатирике: «знаменитый родоначальник изобличительной литературы — остроумнейший публицист; слово его прорезывает покровы общественной жизни, как алмаз режет стекло. Выводимые им типы схвачены верно и выставлены беспощадно на позор во всей наготе и во всем безобразии».

И тут же сравнивал Щедрина с Микель Анджело.

Конечно, Щедрин и Некрасов нимало не обольщались его дифирамбами. Для Щедрина он так и остался до конца своих дней «Феофилкой», а Некрасов, как видно из публикуемых писем, даже не всегда отвечал ему на его назойливые письма и редко допускал его к себе. «Три раза был я у Вас, — читаем в одном из писем Феофила Толстого к Некрасову, — и каждый раз просил сказать Вам, что очень желательно с Вамп повидаться. Но увы! _Н_и_ _о_т_в_е_т_а, _н_и_ _п_р_и_в_е_т_а_ _о_т_ _В_а_с».

Этот влиятельный цензурный чиновник, гофмейстер двора его величества, очень хорошо понимал, что Некрасов — его политический враг. «Вы, — писал он Некрасову, — полный властелин демократического царства, именующегося „Отечественными Записками“». Он знал, что в этом «демократическом царстве» ему нет и не может быть места. И все же готов был вынести любые обиды, лишь бы удостоиться чести напечататься в некрасовском журнале. Ради этой чести он не брезгал ничем, и сам, не стесняясь, рассказывал о тех неблаговидных путях, при помощи которых ему удавалось протискивать свои произведения в «Современник». Одну его повесть еще в начале 50-х годов принял в журнал слабовольный И. И. Панаев. Но повесть была до такой степени чужда направлению журнала, что редакция (очевидно, в лице Некрасова) отказалась печатать ее окончание. Тогда Феофил Толстой обратился с жалобой к начальству, к возглавлявшему цензуру попечителю учебного округа Мусину-Пушкину, и тот, по словам Феофила Толстого, сделал Панаеву такое внушение:

«В кои-то веки в вашем журнале появилась повесть, написанная _п_о_р_я_д_о_ч_н_ы_м_ _ч_е_л_о_в_е_к_о_м, в которой нет ни мужиков, ни кабаков. Все _п_о_р_я_д_о_ч_н_ы_е_ _л_ю_д_и, и даже дамы читают ее с удовольствием, а вы прекращаете ее на самом интересном месте. Чтобы в следующей книжке было бы напечатано продолжение!»30

После такого «разноса», как выражается Ф. М. Толстой, Панаеву, конечно, пришлось покориться. «Белоперчаточная повесть из великосветского быта» была напечатана при помощи административных воздействий на страницах передового журнала, в противовес «мужицким» стихотворениям Некрасова, тургеневским «Запискам охотника», рассказам и повестям Григоровича.

И прочие свои произведения Ф. Толстой, как мы ниже увидим, навязывал журналам Некрасова подобными же административными мерами, используя для этого и служебное свое положение, и свои бюрократические связи.

Но, спрашивается, отчего же ему, этому заядлому врагу «нигилистов», литературному крестнику Фаддея Булгарина, считавшему «порядочными людьми» главным образом «безличную сволочь салонов», отчего же ему так страстно хотелось участвовать в тех революционно-демократических органах, где к нему относились с таким откровенным презрением? Почему он так раболепно заискивал перед Щедриным и Некрасовым?

II

Все это и многое другое объясняется зыбкостью его социальной позиции. Он до конца своей жизни так и не нашел себе места ни в одной из тех общественных групп, где ему приходилось вращаться. Не нужно забывать, что при всей своей знатности, он принадлежал к числу обнищалых дворян, которых в тогдашней Российской империи с каждым годом становилось все больше. Кроме казенного жалования и скудной платы за газетные статьи, он, в сущности, не имел ничего.

Если бы в молодости он пошел по стопам своего удачливого брата Ивана Матвеевича и избрал дворцовую карьеру, жизнь его сложилась бы совсем по-другому. Иван Матвеевич, усердный служака, в конце концов получил от расположенных к нему императоров — и звание графа, и должность министра, и умер в безмятежном довольстве. А Феофила Матвеевича рано соблазнила другая карьера — влиятельного представителя прессы. Он сделал ставку не столько на благосклонность салонных друзей, сколько на «покровительство почтеннейшей публики», как любил он выражаться в своих мемуарных заметках. А так как «почтеннейшая публика» оценила его не слишком высоко, он должен был поддерживать свое существование мелкой литературной поденщиной, что, конечно, не могло не унизить его в глазах феодального круга, к которому он принадлежал по рождению. Пусть его статьи зачастую отражали в себе вкусы и воззрения этого круга, но уже то обстоятельство, что он писал свои статьи как цеховой журналист, делало его отщепенцем среди высокопоставленной знати.

Благодушный князь Б., приписавший Феофилу Толстому смехотворный псевдоним «Брандыхлыст», отчетливо выразил то высокомерной отношение к нему, с которым должны были относиться к его «свободной профессии» твердолобые представители сановного барства.

В глазах передовых литераторов он был царский чиновник, охранитель ненавистного строя, а в глазах царедворцев и вообще людей великосветского круга — изменник своему классу, чужак. Отсюда неустойчивость и противоречивая двойственность социального его поведения. Отсюда его частые измены себе самому. Оттого-то и могло произойти, что в качестве цензора запрещал он те самые книги, которые приводили его в восторг как писателя. Оттого-то в его сочинениях можно найти столько противоречивых высказываний об одном и том же предмете. Недаром А. С. Суворин в одном из своих фельетонов предложил заменить общепринятое изречение «непостоянен, как ветер» фразою: «непостоянен, как Ростислав».

Хуже всего было то, что Феофил Толстой никак не хотел примириться со своей неприкаянностью, с шаткостью своей социальной позиции. Он метался между обоими лагерями, стараясь угодить то одному, то другому, и так как не находил признания ни в одном, ни в другом, пытался поправить дело жалкими и явно безнадежными способами: чуть не во всякой своей статейке, по всякому случайному поводу, он громко рекламировал себя. Получив, например, частное письмо одного из видных ценителей музыки, полное любезных комплиментов, купленных ценою самой неумеренной лести, он не задумался напечатать это частное письмо целиком в брошюре, посвященной творчеству М. И. Глинки31. Да и вся брошюра наполнена таким самохвальством, что, — как указал композитор Серов в одной из своих тогдашних рецензий, — автор пользуется именем Глинки лишь для того, чтобы «заставить толковать о себе, придать себе имя» и проч. «Заметьте, — продолжает Серов, — что Ростислав несколько раз извиняется, что он будто бы против воли принужден занимать публику своею личностью, но <…> это не больше, как маска скромности. Из-под этой личины слишком ясно высказывается желание именно о себе-то и поговорить <…> вместе с именем М. И. Глинки выставить свой псевдоним…»32.

Как и всякий неудачник, он видел повсюду злобные козни врагов, которые, будто бы, нарочно замалчивают все его заслуги и достоинства. Именно в противовес этим козням он и возвеличивал себя самого в собственных газетно-журнальных статьях33, и, хотя все эти заботы о славе приводили его к пущему бесславию, он даже не считал для себя унизительным выпрашивать у рецензентов хвалебные отзывы. Когда, например, в Малом театре шла его драма «Пасынок», он не постеснялся обратиться к А. В. Дружинину с просьбой сказать о ней доброе слово в одной из газетных статей.

«Больно, — говорил он в письме, — что труды остаются незамеченными теми людьми, которые могли бы их оценить… А между тем здешние господа <то есть петербургские критики. — К. Ч.> ни гугу — как будто не их дело»34.

От этих саморекламных хлопот еще больше росло всеобщее неуважение к нему. Даже в тоне его писем к одному и тому же лицу отражалась неустойчивость его душевного склада. Так, в своих письмах к Некрасову он то подобострастен, то дерзок, то игрив и развязен, то официален и чопорен.

III

Шаткость его мнений была так велика, что в 1859 г. он, поддавшись могучему влиянию эпохи, круто метнулся влево и даже написал оппозиционный роман («Болезни воли»), где как бы отрекся от своего вчерашнего дня. Читая этот роман, было трудно поверить, что он написан тем самым пером, которое столько лет находилось на службе у реакционного лагеря. Тогда же им была написана повесть «Ольга», где он подверг критике нравы того высшего света, которому служил столько лет.

Когда эти обличительные произведения вышли отдельным изданием (уже в конце 1866 г.), их, к удивлению многих, сочувственно приветствовал Д. И. Писарев. В двух книжках журнала «Дело» Писарев напечатал большую статью, где без обиняков заявил, что в произведениях Феофила Толстого сказались и «честная сознательная любовь к людям», и «верный взгляд на отношения людей». С особым сочувствием Писарев отнесся к той повести, о которой мы сейчас говорили, — за то, что в ней наглядно показаны развращенность, скудоумие, пошлость так называемой золотой молодежи. Еще более высокое мнение высказал критик о романе Феофила Толстого «Болезни воли». Такой роман, по убеждению Писарева, мог написать только «даровитый и мыслящий автор», ибо роман ударяет не по каким-нибудь случайным и легко устранимым частностям тогдашнего строя, а по самым главным его основаниям, выставляя на всеобщий позор ту неискоренимую лживость, которой проникнуты все отношения людей в буржуазно-крепостническом обществе. «Ложь губит Россию! Ложь опутала, как паутиной, все сословия!» — восклицает герой романа, правдолюбец Григорий Пронский, фанатичный враг лицемерия, убедившийся на собственной шкуре, что в тогдашних социальных условиях невозможно прожить ни единого дня, не прибегая к самой бессовестной лжи. Люди упрятывают смелого поборника правды в сумасшедший дом за решетку, ибо ни одному правдолюбцу нет и не может быть места в их лицемерном быту. Правда, автор пытается выдать эту вариацию герценовского «Доктора Крупова» за невинный психиатрический очерк, не имеющий отношения к политике, но Писарев дает ему свое толкование и для того, чтобы сильнее подчеркнуть политическую направленность романа, прибегает к такому намеку:

«Если бы, — говорит он, — сам Добролюбов прочитал „Болезни воли“, то легко может быть, что он по поводу этого романа написал бы одну из лучших своих критических статей».

А так как Добролюбов, анализируя произведения того или иного писателя, пользовался ими для пропаганды своих революционных идей о необходимости уничтожения современного строя, указание Писарева нельзя не понять в том смысле, что роман Феофила Толстого дал бы великому критику богатый материал для такой пропаганды. И когда Писарев, подводя итоги своей обширной статье, заключает, что этот роман есть «умное и добросовестно обдуманное произведение», это значит на его языке, что оно заключает в себе достаточно сильный протест против тогдашней действительности35.

«Болезни воли» произвели впечатление протеста не только на Д. И. Писарева. Много лет спустя Вера Фигнер в своей автобиографии писала, что этот роман сыграл немаловажную роль в ее революционном развитии 36.

Конечно, и Вера Фигнер, и Писарев истолковали это произведение по-своему, внеся в него немало таких чувств и мыслей, которые в нем отсутствуют. Но все же в литературной летописи 60-х годов останется тот примечательный факт, что даже цензор, даже охранитель основ крепостнической самодержавной империи, под могучим воздействием революционной ситуации тех лет, — пусть на самое короткое время, — отстранился от того, чему так долго служил, и заявил себя приверженцем тех самых идей, которые преследовал в течение всей своей жизни.

Характерно, что статья Писарева не встретила в тогдашней журналистике отклика. Слишком уж неприглядная была у Феофила Толстого репутация в литературных кругах. Только что выпущенный из каземата Петропавловской крепости Писарев мог и не знать всех подробностей его литературной и служебной карьеры. Но в глазах рецензентов и критиков, более близко знакомых с общественной физиономией Феофила Толстого, эта деятельность была так одиозна, что даже те произведения, которые были столь сочувственно отмечены Писаревым, не изменили в передовой журналистике враждебного отношения к ней. По более позднему свидетельству Феофила Толстого, "пресса обошла повесть <"Болезни воли"> презрительным молчанием, и, когда один из молодых критиков <т. е. Писарев> вздумал отозваться о.ней благоприятно <…>, его обзывали и подлецом, и изменником, и подкупленным предателем"37.

Это последнее заявление, конечно, представляет собою сплошную фантастику. Хотя литературное влияние Писарева было в ту пору уже на ущербе, но его нравственный авторитет по-прежнему стоял на такой высоте, что ему не могла повредить даже хвалебная статья о Феофиле Толстом. Но несомненно и то, что с этой статьею никак не могли согласиться читатели, которые хоть отдаленно представляли себе подлинную биографию Феофила Толстого. Во время писания статьи Писарев, разумеется, не знал, что в качестве цензора за год до этого автор «Болезней воли» в официальной бумаге объявил его крайне опасным писателем, в произведениях которого нельзя не увидеть зловредных «социалистических и коммунистических тенденций». Отзыв этот относится к 1-му тому собрания сочинений Д. И. Писарева. Гофмейстер Ф, М. Толстой предупреждал цензуру, что «если в последующих частях <своего собрания сочинений> автор <т. е. Писарев> продолжать будет проводить зловредные учения, то в совокупности это составит достаточный материал для арестования книги и для предания автора суду»38.

Одной из характернейших черт 60-х годов явилось именно то обстоятельство, что в качестве охранителей престижа государственной власти возникли в большом изобилии такие двойственные, зыбкие, шаткие люди. Их можно было встретить во всех областях государственного управления той эпохи. С каждым годом теряя свой исторический смысл, полицейско-самодержавный режим все меньше привлекал к себе нелицеприятных и преданных слуг. Возникла особая порода чиновников, ретиво исполнявших свои служебные функции и в то же время вполне сознававших всю постыдность и бессмысленность своего поведения. В одной из тогдашних сатир Некрасов отметил, что даже те жандармы и гвардейцы, которые врывались с обыском в чужие квартиры для ареста государственных преступников, в своих откровенных беседах высказывали резко оппозиционные взгляды. Некрасов изобразил молодого «администратора» (т. е. жандарма), который, явившись ночью в квартиру к одному писателю, стал тут же щеголять перед ним своими либеральными взглядами:

Тогда беседа началась

О том, как многое у нас

Несовершенно; как далек

Тот вожделенный идеал,

Какого всякий бы желал

Родному краю: нет дорог,

В торговле плутни и застой,

С финансами хоть волком вой

и т. д., и т. д., и т. д. Это было массовым явлением в то время. По словам Некрасова, даже посадив человека в тюрьму, тюремщик охотно заводил с заключенным такие оппозиционные речи. Тот же литератор, уже очутившись в тюрьме, говорит в некрасовских стихах:

В мой скромный угол иногда

Являлся гость: дебош ночной39

Свершив, гвардейский офицер,

Любезный, статный, молодой

И либеральный свыше мер,

Два дня беседовал со мной.

Уйдет один, другой придет

И те же басенки плетет40…

У каждого из подобных людей их сознание находилось в противоречии с их действиями. Пускай их либерализм сводился к пустой болтовне, к «плетению басенок» — все же прежней цельности у них уже не было, так как не было твердой уверенности, что служат они правому делу. Одно мнение существовало у них для начальства, другое для самих себя.

Это двоедушие проникло даже в цензурное ведомство и, как мы ниже увидим, сильно помешало правительству в его борьбе с прогрессивной печатью.

Цензурные деятели предыдущего царствования — Бутурлины, Бируковы, Фрейганги ненавидели то, с чем боролись. А при Александре II появилась целая фаланга таких цензоров, которые, говоря фигурально, поклонялись тому, что сжигали, ибо многие из них сознавали, что, в сущности, они защищают обреченный на гибель и несправедливый режим. Это очень точно сформулировано в одном из новейших исследований, где по поводу самодержавия 50-х и 60-х годов говорится: «Его государственный аппарат не являлся в эту пору идейно и организационно целостным орудием власти, не был вполне верной и надежной опорой трону, которому служил. Элементы недовольства, критики и скептицизма, а рядом с этим беспринципность, лживость перед начальством, склонность к коррупции всех видов и форм существовали во всех звеньях и прослойках царской бюрократии, свидетельствуя уже для этой эпохи о далеко зашедшем разложении исторически умиравшего русского абсолютизма»41.

Словом, многие из царских чиновников в государственном аппарате Александра II были в большей или меньшей степени «не согласны с собою», и в своих докладах и рапортах заявляли одно, а в частных разговорах — другое. Их ближайшим предком был цензор А. В. Никитенко, который, по словам современника, постоянно повторял в разговорах «все те же жалобы на свое положение, на раздвоенность этого положения», на «ненормальность существующего порядка вещей и обязанность служить этому порядку». Об известном дневнике Никитенко тот же мемуарист замечает, что там было много таких дерзких высказываний, которые, в качестве цензора, сам Никитенко «никогда не пропустил бы ни в какой книге»42.

К началу шестидесятых годов количество таких «раздвоенных» цензоров увеличилось. Иные из них, как, например, цензор В. Н. Бекетов, не скрывали своих симпатий к радикальным писателям, произведения которых им приходилось черкать и кромсать. Другие, как, например, В. М. Лазаревский, циничный службист, презирали свое ремесло, называли его подлым и гнусным и все же дослуживались, благодаря ему, до высоких чинов и делались большими сановниками. Третьи, как Феофил Толстой, жаждали услужить и одной и другой стороне, — и «Отечественным Запискам» Некрасова и министру внутренних дел Тимашеву. Четвертые, как, например, Федор Еленев (Скалдин) совмещали писание правдивых и неприкрашенных очерков о бедственном положении народа после крестьянской реформы — с должностью чиновника царской цензуры. Но как бы ни были различны эти люди, их объединяло одно: служа самодержавно-полицейскому строю, они, наряду с этим, по разным причинам, вольно или невольно, содействовали тем сокрушительным силам, которые исподволь разрушали его.

Эта их двойственность была умело использована великим стратегом журнального дела Некрасовым в интересах революционно-демократического лагеря. Только теперь, когда опубликованы, наконец, материалы, осветившие его деловые отношения с некоторыми из руководителей царской цензуры, перед нами вскрывается, да и то далеко не вполне, его сложная и гибкая тактика по использованию агентов государственной власти для защиты созданных им демократических органов. Тактика эта в достаточной степени выяснена в той статье, которую мы выше процитировали. Имеющимися у нас письмами Феофила Толстого к Некрасову, до сих пор не бывшими в печати, вполне подтверждаются основные тезисы этой статьи. Письма получены нами от покойного академика А. Ф. Кони. Очевидно, их было значительно больше, но многие из них до нас не дошли. Однако и теми, что находятся в наших руках, устанавливается с достаточной ясностью, каков был характер услуг, оказывавшихся Феофилом Толстым журналистике левого лагеря, и какова была плата за эти услуги. Чтобы сделать Феофила Толстого своим тайным помощником, который, сам того не подозревая, служил бы интересам революционной печати, Некрасов умело использовал и его жажду литературной известности, и неустойчивость его убеждений, и отсутствие у него денежных средств, и его неутоленное тщеславие.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…