Read here

Последние листья. 1916

Василий Васильевич Розанов · 1916 · Free in the US

84,277 words · about 5 h 54 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1916 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Последние_листья._1916_(Розанов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Василий Васильевич Розанов
Language
Russian
Published
1916
Length
84,277 words · about 5 h 54 min
Sections
5 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (5)

Continue:

Последние листья. 1916

3.I. 1916

Неумная, пошлая, фанфаронская комедия.

Не очень «удавшаяся себе».

Ее «удача» произошла от множества очень удачных, остроумных выражений. От остроумных сопоставлений. И вообще от множества остроумных подробностей.

Но поистине лучше бы их всех не было. Они закрыли собою недостаток «целого», души. Ведь в «Горе от ума» нет никакой души и даже нет мысли. По существу, это глупая комедия, написанная без темы «другом Булгарина» (очень характерно)…

Но она вертлява, игрива, блестит каким-то «заимствованным от французов» серебром («Альцест и Чацкий» А. Веселовского) и понравилась невежественным русским тех дней и последующих дней.

Через «удачу» она оплоскодонила русских. Милые и глубокомысленные русские стали на 75 лет какими-то балаболками. «Что не удалось Булгарину — удалось мне», — мог бы сказать плоскоголовый Грибоедов.

Милые русские: кто не ел вашу душу. Кто не съедал ее. Винить ли вас, что вы такие глупые сейчас.

Самое лицо его — лицо какого-то корректного чиновника Мин. иностр. дел — в высшей степени противно. И я не понимаю, за что его так любила его Нина.

«Ну, это особое дело, розановское». Разве так.

5.I. 1916

Поблядовать всем хочется…

Спорьте, порицайте, проклинайте, отрицайте: но… поблядовать хочется.

Да и в самом деле, метафизика: Гракх старший и Гракх младший родились от матери своей Корнелии, когда она, матушка, отвалившись на спину, «вкусно» поблядовала со своим бесцветным и бездарным мужем. Так «поддала» — что вот и выскочили два таких заядлых мальчишки, с которыми весь Сенат не мог справиться. Сенату было бы нетрудно справиться, если бы в ту минуту ей не было так «вкусно», горячо и сладко. А как было «сладко» — то «ничего не поделаешь».

Да что толковать: детишки рождаются вообще не от «хорошего поведения» наших жен: а оттого, что наши матушки, каждая, была «хорошей блядью» под мужем на тот час; не как эти торговые дуры по улицам, вялые и холодные, а блядью во всем блядовском величии, так что взглянувший сказал бы:

«Ну-ну…»

И Корнелия, и все…

И матери пророков и святых…

Но я не к тому, а обширнее. Моя мысль простирается до дерзости сказать, что целомудреннейшие и чистейшие женщины таят под наружным покровом ледяного спокойствия, формы и величия, — инстинкт к «абсолютной простоте» в этом отношении, инстинкт «пережить минутку», когда все дозволено, и — «со всеми», с множеством, ей-ей — со слоном, с тигром, а уж с minimum — с чухонцем, корявою дрянью, с рабом, негром, слугою. «Чем ближе к животному — тем лучше». О, великие ночи, священные ночи, страшные ночи. Они — есть, есть, есть. И — извечно.

И вот — сатурналии. У строжайшего в мире народа, где были все сплошь Милюковы (лидеры партий).

«Партия-то партией. А хочется и под землю».

И вот матроны собрались в ночи. В катакомбах. И творили то, от чего Сенат опять смутился.

Эх, Сенат: коротко твое дело. Безносое. Все — законы, leges. «Везут ли хлеб в Остию» (гавань Рима, устье Тибра). А ведь кому-то хлеб надо есть, жрать. Ротишкам человеческим. А ведь «ротишка» -то и «не-ма», если мы… собравшись в ночь, они кружились, крутились, выше подымая ноги, бедра, бесстыдно раздвигая бедра, с этим зовущим:

— Вкушай меня. Или я тебя проглочу.

Разрыв. О, хочется разодрать руками, ногтями. У матрон, «таких милых вчера», сегодня отрастают когти тигриц, и они впиваются, впиваются и пьют кровь человеческую, сок человеческий, тело человеческое.

«Священное тело»…

Как будто оно все теперь из сосков, и все рты припали к соскам и пьют, пьют…

Безумие.

Из которого рождается Разум — Человек.

Будущий коллежский асессор.

Да. Даже коллежского асессора нельзя родить, не «поблядовав маленько». И весь вообще мир — из блядовсгва.

«Священное блядовство».

В сатурналиях было подчеркнуто и «обведено рамкою»: что всякий огонь на земле и всякая искра жизни происходит вот «из того», что «мы здесь делаем под землею».

«Подземные боги», «хтонические боги». Ночные, страшные. Страшные и прекрасные. Страшные и необходимые.

«Я строга. Целомудренна и прекрасна. Но одну неделю в году я хочу, чтобы меня никто не видел: и я пойду в ней по улицам и отдамся всякому, старику, гнилому, противоположному мне, мальчишке бездомному, нищему… лучше бы негру, лучше бы всего слону: и пусть он войдет в меня, огромный и чудовищный, невиданный и неслыханный, и разорвет меня, раздерет: и я с ах! ах! ах! умираю!!! умру, чтобы воскреснуть «в третий день по Писанию» и вообще «в жизнь Вечную», «где ангелы… Где боги. И я буду ангелом и богом».

Но я отвлекся в сторону от мысли о коллективности, на которой особенно настаиваю.

«Пусть все придут и пьют мои груди. И все придут и войдут в СОКРОВЕННАЯ меня… Под землею, где не видно. Но все, именно все. О, я хочу быть океаном и напоить всю землю».

«И пусть пьет мое молоко козел».

«И пусть топчет мои груди копытами осел».

«И пусть пантер совокупляется со мною».

«Вся» и «для всех».

(услышав рассказ кн, В-ского, мне и Бурнакину как в одном чрезвычайном собрании особа совершенно неожиданная сказала, обращаясь к мужчинам: "traitez nous en coquottes". И как Бурнакин, муж очень счастливый и счастливой жены, заскакал при этом, весь засветившись улыбками. И закричал: "Это есть, есть, — и во всех женщинах, самых чистых»)

9.I. 1916

Кого любить, тебя, его, весь свет? Но ведь тогда выйдет бл....ство! Ее, тебя, одну тебя, тебя вечно…

О, тогда было бы хорошо: нам. Одним?

Одним, solo.

О, это хорошо. Забыть весь свет — думать только о себе. Отлично…

Летит планета, кружится, в мировом холоде, и замерзают и отлетают с нее снежинки — люди, сосульки. Люди, замерзшие, обледенелые. «Которых Бог забыл».

Забыл?

Если человек забыл, как будет Бог помнить? Бог «помнит» через человека, — заставляя помнить человека…

Но это «бл....во». Всех помнить? О, бл…тво.

Бл…ди, целомудренные, — целомудренные бл…ди, кружатся, мерзнут, оттаивают, улыбаются, умирают… Шабаш, шабаш, круги, круги, свальный грех, «все вповалку».

Господи: где же правда, в замерзании или в ночной теплой вони?

(в редакции внезапно)

9.I. 1916

Дух истории и историчности вытекает из чувства благодарности, и его не может быть у лица с неблагодарным сердцем, и если где некогда не за что благодарить.

Его нет у Терсита и в Монако.

10.I. 1916

Темный и злой человек, но с ярким до непереносимости лицом, притом совершенно нового в литературе стиля.

(résumé о Некрасове)

В литературу он именно «пришел», был «пришелец» в ней, — как и в Петербург «пришел», с палкою и узелком, где было завязано его имущество. «Пришел» добывать, устроиться, разбогатеть и быть сильным.

Он, собственно, не знал, как это «выйдет», и ему было совершенно все равно, как «выйдет». Книжка его «Мечты и звуки», — сборник жалких и льстивых стихов к лицам и событиям, показывает, до чего он мало думал быть литератором, приноровляясь «туда и сюда», «туда или сюда». Он мог быть и слугою, рабом или раболепным царедворцем — если бы «вышло», если бы продолжалась линия и традиция людей «в случае»:

На куртаге случилось оступиться, —

Изволили смеяться…

Упал он больно, встал здорово.

Был высочайшей пожалован улыбкой.

Все это очень могло бы случиться, если бы Некрасов «пришел» в Петербург лет на 70 ранее. Но уже недаром он назывался не Державиным, а Некрасовым. Есть что-то такое в фамилии. Магия имен…

Внутренних препон «на куртаге оступиться» в нем не было никаких: и в Екатерининскую эпоху, в Елизаветинскую эпоху, а лучше всего — в эпоху Анны и Бирона он в качестве 11-го прихлебателя у «временщика» мог бы на иных путях и иными способами сделать ту «счастливую фортуну», какую лет 70 «после» ему приходилось сделать и он сделал, естественно, уже совершенно другими способами.

Как Бертольд Шварц — черный монах, — делая алхимические опыты, «открыл порох», смешав уголь, селитру и серу, так, марая разный макулатурный вздор, Некрасов написал одно стихотворение «в его насмешливом тоне», — в том знаменитом впоследствии «некрасовском стихосложении», в каком написаны первые и лучшие стихи его: и показал Белинскому, с которым был знаком и обдумывал разные литературные предприятия, отчасти «толкая вперед» приятеля, отчасти думая им «воспользоваться как-нибудь». Жадный до слова, чуткий к слову, воспитанный на Пушкине и Гофмане, на Купере и Вальтер-Скотте, словесник удивленно воскликнул:

— Какой талант. И какой топор ваш талант.

Это восклицание Белинского, сказанное в убогой квартирке в Петербурге, было историческим фактом — решительно начавшим новую эру в истории русской литературы.

Некрасов сообразил. Золото, если оно лежит в шкатулке, еще драгоценнее, чем если оно нашито на придворной ливрее. И, главное, в шкатулке может лежать его гораздо больше, чем на ливрее. Времена — иные. Не двор, а улица. И улица мне даст больше, чем двор. А главное или по крайней мере очень важное — что все это гораздо легче, расчет тут вернее, вырасту я «пышнее» и «сам». На куртаге «оступиться» — старое. Время — перелома, время — брожения. Время, когда одно уходит, другое — приходит. Время не Фамусовых и Державиных, a Figaro-èi, Figaro-là.

Моментально он «перестроил рояль», вложив в него совершенно новую «клавиатуру». «Топор — это хорошо. Именно топор. Отчего же? Он может быть лирой. Время аркадских пастушков прошло».

Прошло время Пушкина, Державина, Жуковского. О Батюшкове, Веневитинове, Козлове, кн. Одоевском, Подолинском — он едва ли слыхал. Но и Пушкина, с которым со временем он начал «тягаться» как властитель дум целой эпохи, — он едва ли читал когда-нибудь с каким-нибудь волнением и знал лишь настолько, чтобы написать параллель ему, вроде:

Поэтом можешь ты не быть,

Но гражданином быть обязан.

Но суть в том, что он был совершенно нов и совершенно «пришелец». Пришелец «в литературу» еще более, чем пришелец «в Петербург». Как ему были совершенно чужды «дворцы» князей и вельмож, он в них не входил и ничего там не знал, — так он был чужд и почти не читал русской литературы, и не продолжал в ней никакой традиции. Все эти «Светланы», баллады, «Леноры», «Песнь во стане русских воинов» были чужды ему, вышедшему из разоренной, глубоко расстроенной и никогда не благоустроенной родительской семьи и бедной дворянской вотчины. Сзади — ничего. Но и впереди — ничего. Кто он? Семьянин? Звено дворянского рода (мать — полька)? Обыватель? Чиновник или вообще служитель государства? Купец? Живописец? Промышленник? Некрасов-то? Ха-ха-ха…

Да, «промышленник» на особый лад, «на все руки» и «во всех направлениях». Но все-таки слово «промышленник» в своей жесткой филологии — идет сюда.

«Промышленник», у которого вместо топора — перо. Перо как топор (Белинский). Ну, он этим и будет «промышлять». Есть промышленность, с «патентами» от правительства, и есть «промыслы», уже без патентов. И есть промыслы великороссийские, а есть промыслы еще и сибирские, на чернобурую лисицу, на горностая, ну — и на заблудившегося человека.

(прервал, вздумав переделать на фельетон. См. фельетон)

11.I. 1916

Как при «обработке голоса» (школа, консерватория) прибавляются «две ноты сверху» и «две ноты снизу», — диапазон расширяется, голос «вытягивается», — так точно нельзя усомниться, что, «обрабатываясь» далее и далее в законе чадородия, евреи «вытягивали» линию плодоношения, ураняя начало его и упоздняя конец. И это входило в ноуменальную мысль чадородия. «Жезл Ааронов», т. е. по идее и факту давно срубленная палка, давно высохшая и обделанная в «жезл», т. е. столярная поделка — чудесно прорастает и выкидывает ветви. Это — упоздне- ние, осеннее «выкидывание цветов» яблонями и вишнями. Символ говорит, внушает: «Не взирайте на засохшее чрево и иссохшие сосцы старицы, не смотрите на прекращение менструаций: ваше дело — продолжать совокупляться. И вы всегда можете ждать, что над вами совершится чудо». Замечательно, что «клима[к]терический период» продолжается иногда года два: регулы то прекращаются, то вновь повторяются, возобновляются. Можно быть уверенным, что женщина в климактерическом периоде, выйдя замуж за юношу, опять бы расцвела и у нее появились ежемесячные. Таковое же замужество с юношею могло бы, я думаю, возобновить вообще не так давно прекратившиеся регулы и даже, может быть — прекратившиеся года 172. У старцев, во всяком случае при женитьбе на юных, «силы восстанавливаются». Этим объясняется неодолимое желание старицами и старцами — юных. «Убегаю старости и возвращаюсь в юность». На посмертном портрете К. Маковского (в «Нов. Вр.») была напечатана «Семейная группа» художника: жена его, с тремя младенцами на руках и около плеч, веселая, цветущая — сидит возле художника мужа, который ласково протягивает к ней руки. У знакомого мне ученого художника (В. Влад. Суслов) дети каждогодно рождаются, и жена его говорит: «Во время беременности проходят у меня всякие недомогания». Она страстно любит мужа, ревнует его (он еще ухаживает), ей 28, ему 58. Она говорит: «Я счастливее всех моих сестер» (замужних). Она помещица Саратовской губернии. Вообще, к чести и благородству женщин, нужно заметить, до чего оне рады родить именно от стариков. Оне дают жизнь «засыхающим стволам» и восхищены сыграть свою космологическую роль. Дай Бог, чтобы подобное разыгралось в юношах и они получили желание сосать сосцы стариц (ничуть не увядающие, — как мне случалось наблюдать). Нужно заметить, что старица, если она правильно рожала всю жизнь и была верна мужу, вообще целомудренна, — стареет одним лицом: я знал 40-летнюю, у которой груди, маленькие и полные, были как у девушки 15—17 лет (они не были очень маленькие и необыкновенно изящны) и все остальное тело было «как яичко», твердое, юное. Для поцелуев и ласк оно было прелестно. Инстинкт жениться на «старше себя», чаще всего лет на 17, — космологически целесообразен, и он есть. Но его надо культивировать. Оставляя примеры, возвращаюсь к основной мысли. Диапазон растягивается от культуры, от воспитания. И предпосылки ему есть. Лет 18 назад я встретил на гулянье свояченицу (сестру жены) Е. А. Е-ва: у него (Е-ва) жена была плотная, красивая, с могучею шеею, нежная и молчаливая. Увидав ее сестру, я удивился, что она «в том же роде», но еще дебелее: настоящая трамбовка (трамбуют мостовую). Застенчиво шла около нее девочка, в коротком платьице, и застенчиво мне протянула руку при словах матери: «Моя дочь». «Сколько же ей лет», — спросил я. «Одиннадцать», — ответила ее мать. Она была не только сформировавшаяся (груди и проч.), но была крупнее, «обильнее» телом обеих сестер женщин.

От Фед. Ил. Булгакова (ред. «Нов. Вр.») я с удивлением выслушал, что у сестры одного писателя, мне очень неприятного, месячные появились не то на 9-м, не то даже на 8-м году: что-то невероятное. Ему не было никаких причин выдумывать.

Но «месячные» — возможность «родов»: при культуре брака несомненно с первыми месячными уже отдавались замуж, ибо «кто может родить — совокупление тому безболезненно» (аксиома), ибо «от чего родят», всегда раз в 7—8 менее объема всякого рождающегося ребенка.

Но «культура растягивала брак»: и я думаю нормально в тех странах для замужества отнюдь не дожидались появления регул, рассчитывая основательно, что брак и совокупления поманят вперед месячные, как лопухом травы мы заставляем вытянуть вперед шею — корову. Месячные, которым «прийти бы на 13-м году», появлялись на год, на два раньше этого срока, если девушка вступала в брак лет 11-ти, десяти. В Талмуде записано о случаях брака до того ранних, что стыдно цитировать, и я до сих пор думаю, что это — опечатки (5 лет, 4 и раз года) (у Переферковича; цитату лень искать, но хорошо помню). По Талмуду — правило: срок вступления в брак определяется появлением первых трех волос на соответственном месте. Тогда отрока или отроковицу приводили в храм, покупали жертвенного ягненка, над ним состригали эти три волоса, которые падали в волну жертвенного зверька: и приносили в жертву Богу этого ягненка. По наблюдениям в бане я знаю, что на лице отрока не появляется еще никакой растительности, выражение лица не только гладкое, но и невинного, чистейшего мальчика: между тем как орган совершенно сформирован, «здесь» он — совершенно взрослый мужчина, хоть бы 30-ти лет, и волос не «три», а — подушка («хоть набивать подушку»). Присматриваясь к этому — просто поражаешься. Зачем же это космологически? Зачем Космосу — столь раннее? Да, очевидно, in nature rerum предустановлено и предуказано, во-первых, чистейшая невинность, в коей брак должен заключаться. И (моя гипотеза) — что касается отроков, они должны быть утешением старости стариц. Ну, или близящихся к старости, лет 42, 46, 48. Тогда старость для них отодвинется, и они станут «старицами» не в 52 года, а в 62 года. «Сара» здесь уже выглядывает в окошечко и смеется: «Господи… вот Розанов и меня не забыл, когда нами пренебрегает весь мир».

11.I. 1916

Для того чтобы любить отечество — нужно что-нибудь для него сделать.

Но эти господа — от декабристов до социалистишек — старались только в чем-нибудь повредить России.

И естественно ее ненавидеть.

(«как разрешается проблема»)

12.I. 1916

Господи, я ничего так не хочу, как Тебя. Но я Тебя не знаю.

(глубокая ночь)

14.I. 1916

Не возраст и не мой порок, но что-то глубоко истинное шепчет мне, что «разврат есть сущность мира»… В сущности, так думают и монахи, отвергая брак, или (что одно и то же) поставив девство, «нетронутость», выше брака. Они как бы говорят, т. е. говорят все святые церкви: «Знаем мы вас…» «Кружевца, тюльчих, бледность мадонны у невесты — но не в этом дело…» «Радость родителей об устроении дочери, „пристроилась“ и проч., но — тоже не в этом дело…»

Действительно, не в «этом». Никто не признается, все отрицаются, но втайне безусловно каждый, кроме одних маленьких детей, знает, что не в этом «дело»…

Дело в —2—3-х минутах, когда «небеса ржут, вселенная угощает молоком, любовники стонут, задыхаются, ничего не помнят, не помнят родителей, не нужно им будущих родов: и наступило великое СЕЙЧАС, только СЕЙЧАС, одно СЕЙЧАС, которое поглотило весь мир и проглотило их самих»…

Муж проглотил жену, проглотившую мужа.

И вот опамятовались. «Мы живы?» — Да: и жив третий — ребенок ваш. Но о нем они не думали, никто не думал. Бабушка и дед его — не думали. Подумал один Бог.

Точнее — как-то и почему-то «дал младенца — в вечную жизнь» (с потомством уже самого младенца).

Но до последней степени очевидно, что младенец собственно не играет в эти минуты никакой роли. Он забыт. До бешенства, до искоренения. Собственно, если бы в эти минуты «родители» помнили, что они «зарождают младенца» — то он ни в каком случае бы не родился по убожеству этих минут, их хладности и притом проклятой хладности. По изуродованносги этих минут. Он родился бы хромым, в насмешку, идиотом. В нем не было бы никакой жизни, и он был бы воистину скорбью мира, посмешищем в миру, тяготился бы собою и всех бы отягощал. Он был бы нищий, самоубийца или преступник, потому что самое его зачатие было бы преступным.

Нет.

Суть в забвении. И сказано — «небеса ржут» — и больше ничего.

Аскеты правы: не в зефирах дело, а «вот когда заржут все… все… оба… и им покажется, что ржет весь мир».

Что же такое, в чем дело? Что в сей минуте, которую никто не описал и изъяснить которую кажется невозможно?

Как известно, она беспамятна. Dernier moment — беспамятен. Его не помнят сами участники, сами совершители.

Но около? В приближениях? «Если нельзя постигнуть зерно, рассмотрим почву, в которой оно лежит».

Эта почва — минуты «перед». Суть их — в снятии «стыда», того «стыда», о котором и смысле коего столько всемирных споров.

Минуты «перед» — величайшего бесстыдства. Все, что всегда таилось и всеми утаивается, — обнажается, открывается. И… смотрите внимательнее — это, именно это, только это и исключительно это — обращает к себе, вызывает собою, родит из себя такие ласкания, какие совершенно немыслимы ни в отношении чего в мире, не даются родителям, не даются детям, не даются друзьям, не даются царю, герою, победителю, композитору, Рафаэлю, Бетховену. Удивительнее всего, что подводится это к мраку ночи, когда ничего не видно, лица не видно, когда нет «милой жены» и «почитаемого мужа», а в тени и мраке и распознается только это, и для распознания «это» располагает устроенными космологически признаками. «Есть цветы, которые благоухают только ночью» — вот подчеркнутость смысла пахучести одних половых органов в мире, или их — преимущественно: т. ч. пахучесть ствола дерева или всего тела у животных — явно имеет корнем себе («откуда все растет») пахучесть собственно половой сферы. И вот еще знак: когда эти «минуты» по исключению бывают днем — любовники закрывают глаза.

Инстинктивно, неодолимо.

«Глаз не нужно, смотреть нельзя».

Потому что это далеко. Смотрим издали?

Что же это значит? Значит, что космологически запрещено удаление; как бы кто-то велительно прошептал: «сближайтесь».

Сближайтесь через обоняние? Сближайтесь через вдыхание?

Что же может сделать бедный человек, когда аромы гремят. Он (они) сближаются.

Вдыхают, обоняют.

«Вдыхание» тем замечательно, что оно не матерьяльно и не нематериально. Вдыхается именно материя, но не втягивается носом никакой предмет, вещь. Вдыхается материя нематерьяльная, невесомая (потому что ведь запах не весит) и входит во вдыхающего, ложась прямо на мозг его, «о котором никто ничего не знает» (т. е. в сути), — кроме одного, впрочем, что в мозгу родятся желания, образы… Посему если «желание» есть, а нет около желаемого существа — нос уже «что-то вдыхает», ищет «вдохнуть» и заставляет (в ночи по запаху) искать «подобного себе». Так происходят сближения и животных ночью. «Ночью цветы особенно благоухают», и можно думать, что на ночь падает обострение самой способности обонять, а может быть, в ночи aprior’но рождаются и влечения к пахучестям, перерождается — против дневного — категория влекущих запахов…

О дальнейшем скажем через Диану Эфесскую: тысячи, смотревшие ее, не обратили внимания, что несколько рядов «грудей», обрамляющих грудную клетку богини, на самом деле вовсе не суть груди по явному и подчеркнутому в них отсутствию сосков. Пусть, взяв изображение, каждый вглядится: и все ахнут от изумления. «Конечно, это не груди!!! Не только нет соска, но и вовсе другая форма… массивная, тяжеловесная, от которой „ржут небеса“ и стонет вся вселенная. Но помещены они, — в таком числе!! — на том месте тела богини, где предполагаются и должны бы быть соски, к которым (ведь она богиня) „припадает вселенная“…

И она „припадает“: действительно припадает в тех ночных беспамятных ласках, о коих ласкающиеся никогда не скажут и всякий их начинает сам, от себя и про себя. Здесь великое „САМ“. Никто не учил, „САМ ЗНАЮ“. Потому что априория, п. ч. ноумен, „врожденная идея“ и мировое повеление гремит…

Что же это значит, что такое в совокупности?

Мрак. Ночь. Ничего не видно. „Скрылись лицо невесты и жениха и мужа и жены“. И они, разумные и сознательные, „совершают хождение в Мекку“, всю жизнь отрицаемую или всю жизнь скрываемую. Между тем это совершается довольно часто, и нельзя не сказать, что это в конце концов наполняет их жизнь и составляет стержень жизни, стержень связи, любви, любования. Вот странно: никогда не говорят, а „в сущности, этим связаны“. Что же это такое и как понять…

В результате — прекрасный младенец, которого никто не „ждал“, не „хотел“ и в эти часы (минуты) малейше о нем не думал. „Откуда-то взялся“ и поистине „спал с небеси“. Потому что ведь как же иначе: о нем не молили, его не просили. „Сам взялся“…

Темное всемирное сознание говорит: „Младенец дан как дар любящим“, любящие „награждены младенцем“. Их любовь „получила награду“.

Это — она-то? во тьме? и со всем, что проистекает из Дианы Эфесской и из пахучести цветов?

В чем же дело. Боже, в чем?

Опять обратимся к минутам „перед“ — расчленим их и назовем, что в них? Если что не оказывается нижё „герою“, ниже „царю“, — то может оказываться разве одному только Богу. Что же еще больше и выше за героем, за царем, за спасителем отечества? Человеческое проходит и начинается порядок божественных существ. Не так ли? Из космологического устроения „ласок“ (не человек же их придумал, ведь все „само собой“ и неодолимо) — совершенно вытекает, что предмет их, объект их выходит за чреду мира, и они потому так ласкаются, что им — и притом одним им, исключительно только им — это приличествует, подобает, должно.

„Так вот что выражает Диана Эфесская“.

ДОЛЖНО.

Обратим внимание на уничижение, на как бы нравственное склонение „идолослужителя“. Что он делает — он не понимает, не дает отчета себе. Но всякий, кто прорезая взглянул бы на него как в свете, изрек бы: это все „какие-то знаки благоговения, почитания, покорности“ — каких не оказывают ни царю, ни герою, ни завоевателю, а только священному предмету или святому существу.

~

Но продолжим же: так вот — святые были правы, говоря, что дело не в зефирах, а в этом таинственном „идолослужении“, от которого кружится голова и самим любовникам кажется, что всюду „лошадиные морды“, „бычачьи рога“ и „звериные клювы“, которые, кстати, украшают странным образом нижние ярусы, от бедр и колен начиная, Диану Эфесскую. Суть брака, как твердят монахи, „не в браке, а в неистовстве“. Не в „хорошем поведении“, а именно „в нехорошем поведении“.

Но это „нехорошее поведение“ — одно во всех „бывающих случаях“ и даже в „единичных встречах“, отсюда, кажется, и течет глубочайший родник вечно сущей проституции… Даже в том, что „острие“ брака, самое его острое острие — ничуть и ни одной капли не отличимо от проституции. И воистину каждая целомудрейшая жена и чистейшая дева потом в браке — становится в эти, т. е. в самые-то главные, в главнейшие из всех главных минут бытия своего — просто обыкновенной проституткой, или, как ругают ее, — „непотребной женщиной“, б......, св...... Тут голова закружится. Потому что это совершенно несомненно, что нет женщины без „непотребства“ в ней, и восхождение ее на самые, на самый престол бытия ее, личного и особенного бытия, „призвания“, — есть в то же время нисхождение в „непотребство“, б...... Нужны ли здесь самые грубые слова, грубо-ругательные, грязнящие, хлещущие „по морде женщину“, чтобы постигнуть какое-то невероятно быстрое движение в зерне дела — понятия, в этом страшном водовороте, о котором мы говорим. Тут „воронка мира“, „глубь мира“… „Ах ты, шельма, б…, прорва, вонь, паскуда: естество твое — омерзительное, и вся ты — вонь и воняешь, топчу тебя ногами“; вдруг из-под ног, ваших и целого мира, подымается она „вся в лучах“: „Я исполнила свое назначение, а вот — ребенок мой“. Чудо. Загадка. В одной секунде — весь мир. Ибо без „этого“ она просто — резиновая, — кукла, и не только не „человек“, а просто манекен из „Американской резиновой мануфактуры“.

А с „этим“ — что-то больше человека. В лучах. Посему греки и изобразили: Диана Эфесская.

Но что же, что же дальше, грязь — фимиамы, паскудство — живое, выше человеческого… Открываются занавесы, скрывавшие древние „проституции“ как загадку мира, как вечный вопрос наших ученых. „В самом деле, в паскудстве — все дело“. Без него — нигде, без него — ни крупинки живой материи.

В паскудстве — Солнце. Другое солнце, живое солнце. О, тогда понятны и хлысты и их — если он есть — свальный грех? „Испытаемте и сведем солнце в эту избу“… Теплая, парная, вонючая. Мудрые мужики нюхают и говорят: „К нам сюда сегодня бог придет“. Бог не бог, а Диана Эфесская явно тут, между ними, также с своеобразными сосками, к которым припадают жадные рты.

И ржут. Хлысты и небеса. Вонько. Скверно. Но они уже знают тайну мира, что „где гадко — там и свято“.

Тогда не понятно ли стремление всех людей к разврату? Ах, ведь он есть. Сопоцько писал, что „его и праведники не избежали“, что падали „даже архиереи“. „Все тут“. Вся „юдоль людская“. Тогда понятна какая-то неразрывная связанность „святости“ с „грехом“ и наша хлыстовская и „святая Русь“.

Мир, история, сама даже вселенная — вечное „бл....во“. Все танцует, движется, родится, (увы) ложится, (ура) встает и даже не обтирается, а продолжает вертеться, танцовать, визжать, петь, хрюкать, всякими голосами, и снова валится. Как в той вонючей избе у хлыстов, блаженствует, поет, взывает: „С нами Бог! с нами Бог…“

Ну, историк тут убежит.

Политик-эконом убежит.

Один Розанов останется.

16.I. 1916

Я не хотел бы читателя, который меня „уважает“. И который думал бы, что я талант (да я и не талант). Нет. Нет. Нет. Не этого, другого.

Я хочу любви.

Пусть он не соглашается ни с одной моей мыслью („все равно“). Думает, что я постоянно ошибаюсь. Что я враль (даже). Но он для меня не существует вовсе, если он меня безумно не любит.

Не думает только о Розанове. В каждом шаге своем. В каждый час свой.

Не советуется мысленно со мною: „Я поступлю так, как поступил бы Розанов“. Я поступлю так, что Розанов, взглянув бы, сказал — да».

Как это возможно?

Я для этого и отрекся с самого же начала от «всякого образа мыслей», чтобы это было возможно! (т. е. я оставляю читателю всевозможные образы мыслей). Меня — нет. В сущности. Я только — веяние. К вечной нежности, ласке, снисходительности, прощению. К любви.

Друг мой: ты разве не замечаешь, что я только тень около тебя и никакой «сущности» в Розанове нет? В этом сущность и Providentia. Так устроил Бог. Чтобы крылья мои двигались и давали воздух в ваши крылья, а лица моего не видно.

И вы все летите, друзья, ко всяким своим целям, и поистине я не отрицаю ни монархии, ни республики, ни семьи, ни монашества, — не отрицаю, но и не утверждаю: ибо вы никогда не должны быть связаны.

Ученики мои — не связаны.

Но чуть грубость — не я.

Чуть свирепость, жесткость — тут нет меня.

Розанов плачет, Розанов скорбит.

«Где же мои ученики?»

И вот они собрались все: в которых только любовь.

И это уже «мои».

Потому-то я и говорю, что мне не нужно «ума», «гения», «значительности»; а чтобы люди «завертывались в Розанова», как встанут поутру, и, играя, шумя, трудясь в день, 1/ю минутки вспомнили: «Этого всего от нас хотел Розанов».

И как я отрекся «от всего образа мыслей», чтобы ради всегда быть с людьми и ни о чем с ними никогда не спорить, ничем не возражать им, не огорчать их — так «те, которые мои» — пусть дадут мне одну любовь свою, но полную: т. е. мысленно всегда будут со мною и около меня.

Вот и все.

Как хорошо.

Да?

16.I. 1916

Вася Баудер (II—III кл. гимназии, Симбирск) приходил обыкновенно ко мне по воскресеньям часов в 11 утра. Он носил гимназическое пальто, сшитое из серого (темного-серого), толстого, необыкновенной красоты сукна, которое стояло «колом» или как туго накрахмаленное, — и это являло такую красоту, что, надевая его только на плечи, — как-то слегка приседал от удовольствия носить такое пальто.

Он был из аристократического семейства и аристократ. Во-первых, — это пальто. Но и самое главное — у них были крашеные полы и отдельно гостиная, небольшая зала, отцов кабинет и спальня. Еще богаче их были только Руне — у них была аптека, и Лахтин. У мальчика Лахтина (Степа) была отдельная, холодная комната с белкой в колесе, а на Рождество приезжала красивая сестра и с нею подруга — Юлья Иванова.

С ними (барышнями) я не смел никогда заговаривать. И когда одна обратилась ко мне, я вспыхнул, заметался и ничего не сказал.

Но мы мечтали о барышнях. Понятно. И когда Вася Баудер приходил ко мне по воскресеньям, то садились спиною друг к другу (чтобы не рассеиваться) за отдельные маленькие столики и писали стихотворение:

К НЕЙ

Никогда и решительно никакой другой темы не было. «Её» мы никакую не знали, потому что ни с одною барышнею не были знакомы. Он, полагаясь на свое великолепное пальто, еще позволял себе идти по тому тротуару, по которому гимназистки шли, высыпая из Мариинской гимназии (после уроков). У меня же пальто было мешком и отвратительное, из дешевенького вялого сукна, которое «мякло» на фигуре. К тому же я был рыжий и красный (цвет лица). Посему он имел вид господства надо мною, в смысле, что «понимает» и «знает» «как» и «что». Даже — возможность. Я же жил чистой иллюзией.

У меня был только друг Кропотов, подписывающийся под записками: Kropotini italo, и эти «издали» Руне и Лахтин.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…