Read here

Сочинения Белинского

Александр Васильевич Дружинин · 1860 · Free in the US

14,094 words · about 59 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1860 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Сочинения_Белинского_(Дружинин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Васильевич Дружинин
Language
Russian
Published
1860
Length
14,094 words · about 59 min
Sections
4 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (4)
  1. 1 about 32 min
  2. 2 about 16 min
  3. 3 about 9 min
  4. ПРИМЕЧАНИЯ about 3 min

Continue:

1

Вечно памятные и надолго благотворные для русской литературы сочинения Белинского, наконец, появляются в полном собрании, в самое лучшее, самое удобное время для их оценки. Крайности взглядов на деятельность Белинского почти сгладились, ожесточенное порицание на цели благородного критика уже кажется голосом с того света или постыдным гаерством, преувеличенное поклонение всякому его слову сделалось несвоевременным. Не скроем того, что и наш отзыв о первых трех книгах творений Белинского будет не вполне согласоваться с духом статьи о критике сороковых годов с небольшим три года назад появившейся в «Библиотеке для чтения» 1, потребности переменились, и временная сторона вопроса, сторона, которой не может упускать из вида никакое периодическое издание, теперь уже далеко не та, как было в то время. Прежний фанатизм, против которого мы ополчались, не существует более, он сменился спокойным уважением, более или менее глубокою, но уже не порывистою симпатиею к памяти лучшего русского критика. Уже никому не навязывается обожание каждой мысли Белинского, уже честных литераторов не зовут ренегатами за малейшее уклонение от прежних его приговоров, уже всякий может во многом расходиться с идеями последних годов Белинского и все-таки горячо сочувствовать всей его деятельности. Фетишизм, нами указанный в свое время, имел причину чисто временную и понятную, точно так же, как понятно было наше противодействие временному увлечению всеми идеями Белинского. Была пора, когда имя этого писателя, имя столько честное, считалось в нашем обществе именем почти что злонамеренного человека. О Белинском нельзя было сказать доброго слова, не раздражая его ненавистников, не подвергаясь подозрениям в злонамеренности. Почти то же было когда-то и с Гоголем. И вот, когда только что исчезнул гнет над памятью Белинского, только что в литературе добыта была возможность искренно говорить о его творениях, вся масса горячих симпатий, светлых воспоминаний, благородных порывов, копившаяся так долго, высказалась в печати, высказалась порывисто и торопливо, без оглядки и стройности. Долгое молчание привело к минутному фетишизму, фетишизм, в свою очередь, породил опровержения, и только по прошествии некоторого времени отзывы успокоились, и двойная реакция, достаточно охладевши, дала возможность вполне беспристрастного взгляда.

Деятельность Белинского, обнимающая собою с лишком четырнадцать лет, по нашему мнению делится на два совершенно особенные, по свойству своему, отдела 2, из которых каждый требует отчетливого и подробного изучения. Оба отдела не разграничены с особенной отчетливостью, они сливаются один с другим, но тем не менее их легко определить и подметить. К первому отделу мы отнесем все произведения, напечатанные в московских журналах и за несколько первых годов «Отечественных записок», эти последние уже отчасти подходят ко второму отделу по многим частностям. Второй отдел обнимает собою остальную деятельность Белинского в «Отечественных записках» и «Современнике». В первом отделе Белинский является нам как историк литературы и ценитель исключительно изящных произведений, во втором роль его делается сложнее, глубже, обильнее шумом и обильнее ошибками, но во всяком случае исполненною величайших заслуг и высочайшим значением. Все последнее шестилетие своей жизни Белинский был писателем, не подходящим под обычные определения, писателем, который только мог создаться при тогдашнем положении русского общества. В эти десять лет с небольшим он был критиком-публицистом, то есть деятелем, который, по поводу эстетических (иногда важных, иногда неважных) произведений, находил возможность касаться важнейших вопросов современного общества, не разрабатывая их, по неимению потребного на то простора, но поддерживая в массе мыслящих людей мысль об этих вопросах и благотворное к ним стремление. В эту важную, но многотрудную пору всей своей жизни Белинский был единственным публицистом в России, и вследствие этого условия, а еще более вследствие своего могущественного таланта, из статей своих он сделал, так сказать, трибуну, с которой держал речь ко всему, что было свежего, молодого, просвещенного и прогрессивного в нашем обществе. Погрешая, и довольно часто погрешая, в частностях своей речи, он никогда не погрешал в целом ее направлении. Ничего сухого, мелкого, не говорим неблагородного, не было и даже тени не могло быть в его поучениях. Для всей разбросанной, неопытной, не сознающей еще своих сил русской просвещенной молодежи Белинский в это время был тем же, чем, например, Грановский был для московского университета или доктор Арнольд для итонских юношей. Далеко уступая Арнольду и Грановскому в учености, знании языков, знакомстве со многими сторонами науки и жизни, он превышал их силой своего огненного таланта и горячностью натуры, которая одна была в силах расшевелить наше детски ветреное и довольно распущенное в моральном отношении общество. Он был рожден публицистом, несмотря на то, что был в то же время великим знатоком поэзии, пламеннейшим дилетантом, способным рыдать над двумя строками вдохновенного поэта и прочей чепухой, едва понятной для практических бойцов современности. Впрочем Белинский, как публицист, нисколько не мог назваться практическим бойцом, да таких людей в то время обществу и не требовалось, да и малейшего простора таким людям не предоставлялось в его время. Он был рожден не для сеяния и жатвы, но для разработки почвы к будущим посевам, не для возведения здания, а для приискания рабочих и заложения фундамента. Как публицист-практик Белинский был таким же благородным ребенком, как и в своей частной жизни, обильной такими печальными событиями, но не надо забывать, что у нас слово практик понимается в узком смысле, а что на самом деле человек, живущий в отвлеченном мире добрых и светлых помыслов, часто бывает и счастливее и практически полезнее всякого положительного человека.

Белинский жил именно в такую пору, когда деятели восторженные были нужнее деятелей положительных; явись на его месте в литературе человек с светлейшими практическими познаниями, мудрейший экономист, эмансипатор, глубокий знаток администрации, изобретатель педагогических, хозяйственных и служебных дельных реформ, кто бы в то время стал слушать советы русского публициста, писателя с маленьким чином; да и стали бы печататься такие советы. Прежде чем произносить мудрое, практическое слово, надобно было, во-первых, приготовить в самом обществе потребность к такому слову, а во-вторых, подготовить круг людей, которые бы могли его воспринимать как следует. Оба эти дела Белинский совершил честно, и хотя, изнурившись от своего труда, сошел в могилу посреди тревожной и не всегда ровной деятельности, но труд его может назваться вполне плодотворным. Приступим же теперь к оценке сказанного труда по мере сил и способностей наших. Заметки наши о деятельности Белинского естественно должны раздробиться на несколько отдельных рецензий по мере выхода новых книжек его сочинений. Так как эти сочинения издаются в хронологическом порядке, то первые статьи наши могут только касаться деятельности Белинского в первый период, то есть в тот период, когда, как мы сказали, он был исключительно критиком изящных произведений русской словесности. Три книги, находящиеся перед нами, обнимают собой деятельность Белинского с 1838 по 1840 год в «Телескопе», «Молве» и «Отечественных записках», потому, не забегая вперед, мы станем говорить только о статьях, в этих томах заключающихся.

Всякому читателю, сколько-нибудь знакомому с историей новой нашей литературы, слишком хорошо известно, какое огромное впечатление произведено было в литературном мире появлением первых критических статей, рецензий и историко-литературных импровизаций Белинского. Для близорукого ценителя это впечатление (проявившееся по большей части в крике и ожесточенном отпоре) может быть объяснено смелостью приговоров, оживленностью изложения, горячностью нового критика и особенно его независимостью от многих, в то время уважаемых авторитетов. Но все эти неоспоримые качества в Белинском принадлежат к качествам второстепенным, или, вернее, они не что иное, как проявление другого, более высокого качества, результаты иного, несравненно более глубокого, несравненно более редкого достоинства.

Одной живостью слога и горячностью приговоров Белинский не завоевал бы себе так скоро звания блистательнейшего и полезнейшего из русских критиков, как ни уважительны эти достоинства, но они почти уравновешивались некоторыми несомненными погрешностями в статьях начинающего критика. По образованию своему (принимая это слово даже не в поверхностном смысле слова) Белинский стоял ниже весьма многих современных ему литераторов и даже критиков, и даже газетных рецензентов. Обстоятельства не позволяли ему обогатить себя строгим и систематическим познанием, как рецензент он оставался без голоса перед всякой книгой сколько-нибудь ученого значения и в таких случаях или откровенно сознавался в своей несостоятельности, или, что было гораздо реже, делал ошибки и промахи. Из иностранных языков знал он, и то весьма недостаточно, один французский. Увлекаемый восприимчивостью и впечатлением минуты, он часто решался на отзывы не только чрезвычайно неверные, но которых ложность была ясна даже для самого неспособного из его противников. Не говорим уже о Брамбеусе 3, самом энциклопедически образованном ценителе тех времен, но сами фельетонисты «Северной пчелы», если б они были менее яростны и более хладнокровны, могли указывать Белинскому многие места в его статьях, подлежащие неопровержимому порицанию. В первых трех томах его сочинений, и даже одном первом, и мальчик найдет много таких мест, как, например, отзыв о забытом народом Мильтоне, «поэте с неестественною и напряженною фантазиею» 4, об английских журналах, которые часто удивляют самыми странными, если не нелепыми суждениями о литературных предметах и особенно свидетельствуют о незавидном состоянии критики в Англии (где тогда занимались критикою Карлейль, Маколей, Соути, лорд Джеффри и Сидней Смит!). К этому можно прибавить сведения, что у немцев почти не было несчастных поэтов в отношении к жизни и материальным средствам, что плоды учености и теории французских энциклопедистов разлетелись, полопались как мыльные пузыри, что «Энеидам» и «Освобожденным Иерусалимам» 5 отдают почтение не за заслуги, а за старость лет, что мисс Эджворт — горничная госпож Жанлис и Коттен, которая, наслушавшись их мудрости, вздумала проповедовать в XIX веке мораль осьмнадцатого 6, что историк Мишле есть уродливый компилятор и пишет галиматью 7 и что Гнедича надо ставить рядом с Дюсисом 8. Иные из здесь приведенных странных приговоров впоследствии уничтожены самим Белинским, о других и он забыл, и мы все забыли, но мы приводим их, чтобы показать, как многого недоставало в научном смысле новому критику и какими внешними погрешностями уравновешивались многие внешние достоинства статей Белинского.

В чем же заключалась не внешняя, не поверхностная, но внутренняя и неотразимая сила первых трудов Белинского? Почему ошибки, нами сейчас указанные, не вредят им и легко отстают от них, как отстает пыльное пятнышко от картины великого мастера? Почему статьи Белинского, при всем ожесточении противников, при всей ветрености читателей, не пропали без следа, но оставили по себе стезю огня и до сих пор горят ярким светом в нашей литературе? Разгадка легко дается внимательному ценителю. Сила Белинского — в его беспредельной любви к русскому искусству. Он не простой ценитель литературных явлений своего времени — он вдохновенный жрец русского слова, страстный толкователь всего, что было создано, угадано и воплощено, и даже едва только намечено русским словом.

Да, любовь Белинского к русскому искусству была священным огнем, на котором сгорел он сам, но сгорел не напрасно. Такой любви ни в ком не было после него, а до него и самого подобия ее нигде и никогда не являлось. Чем было русское искусство, не говорим уже для всей русской публики, но для первейших русских художников до Белинского? Приятным развлечением, отдыхом в час досуга, приятной темою для разговора, средством прославиться в свете, предметом очень почтенным и, по временам, милым для души, напоминающим о светлых и странных минутах творчества, о которых, впрочем, много рассуждать было неловко. Кто до Белинского чтил русское искусство, видел в нем нечто целое и органическое, способное жить своею жизнью и соприкасаться всем сторонам нашего быта? Кто из наших писателей, до Белинского, верил и знал, что человек с художественным призванием не только имеет право, но и имеет обязанность посвятить всю свою жизнь родному искусству? Немногие литераторы, как, например, Карамзин, сознавали, что русское искусство, как великое орудие просвещения, должно играть важную роль в нашем развитии. Сам Пушкин, творивший с наслаждением, сделавший более чем кто-либо из русских людей для просветления «духовных очей наших», только временем, в горькие минуты, сознавал, что совершает нечто необыкновенное, возвышенное и оказывает отечеству своему заслуги, за которые современники ему не совсем хорошо платят. Если вельможный люд его времени наносил ему неотразимые обиды, Пушкин видел в том злобу дурных людей, а никак не горькую неблагодарность лиц, за что-то ему очень обязанных. Когда деятели первоклассные так смотрели на дело, которому служили вследствие непреложного своего призвания, то как же должны были глядеть на искусство наше другие, не столь сильные личности? Напрасно будем мы читать наших писателей, перелистывать журналы старого времени, везде найдем мы более или менее сильные таланты, здравые взгляды, временами честное и даже почтительное обращение с искусством, но пламенной, беспредельной и широко созданной любви к нему мы нигде не встретим до Белинского. Тысячу раз придется нам сказать спасибо за то, что Белинский взрос на русской литературе, с огненным восторгом юности читал русские книги (хоть иногда плохие и старые), от чистого сердца считал Мильтона дрянным писателем и питал презрение к французским энциклопедистам. Если б он воспитался на чужестранных, хотя крайне замечательных и даже высших писателях и если б он стал заниматься русской литературой лишь после прочного курса наук на хороший иностранный манер, мы, может быть, дивились бы его эрудиции — но любовь к своему родному искусству уцелела ли бы в нем с ее настоящей силою? На этот вопрос мы можем отвечать смелым отрицанием. Не одна врожденная, горячая преданность ко всему родному, но самые обстоятельства многотрудной и часто горькой жизни развили в Белинском ту любовь, о которой мы теперь пишем. Эти обстоятельства направили горячие инстинкты будущего критика в данную сторону, сосредоточили их и не дали им разбросаться в многостороннем энциклопедизме. Мы не имеем биографии Белинского, но жизнь его нам довольно знакома, да и сам он иногда, в статьях своих, выдает свое прошлое. Бедный мальчик, бедный ученик уездного училища — он жаждал познаний и страстно любил чтение. Читать он мог только на русском языке. Русские книги одни были ему доступны. Их он искал с жадностью, выпрашивал как дорогой дар, приносил их домой, чувствуя лихорадку от удовольствия, с лихорадочным восторгом читал их на своей жесткой школьной скамейке. Когда в ребенке, развитом таким чтением, явилась весьма естественная потребность писать что-нибудь свое и своими средствами передавать накопившиеся мысли, русские старые писатели стали первыми образцами для Белинского. «В золотое время детства, — говорит он в одной из своих рецензий, — еще мальчиком и учеником уездного училища, я списывал в огромные кипы тетрадей, неутомимо, денно и нощно, стихотворения Карамзина, Дмитриева, Сумарокова, Максима Невзорова… и других. Тогда я плакал, читая бедную Лизу и Марьину Рощу, и вменял себе в священнейшую обязанность бродить по полям при томном свете луны с понурым лицом a la Эраст Чертополохов 9. Воспоминания детства так обольстительны, к тому же природа дала мне самое чувствительное сердце и сделала меня поэтом, ибо, еще будучи учеником уездного училища, я писал баллады и думал, что они не хуже баллад Жуковского, не хуже „Раисы“ Карамзина, от которой я тогда сходил с ума» 10. Шутливый тон этого рассказа нисколько не вредит его правдивости, и мы решаемся на некоторое время на нем остановиться.

Для пылкого и богато одаренного юноши всякая умственная пища хороша, кроме положительно ядовитой. Белинский писал плохие стихи в уездном училище, но это нисколько не доказывает, чтоб первые прочтенные им книги не принесли ему пользы. Молодые англичане воспитываются на Шекспире и греческой поэзии, что не мешает им в Оксфорде и Кембридже сочинять никуда негодные рапсодии, а германские юноши, вытвердившие всего Шиллера, через это еще не делаются поэтами. Страстно полюбив русских писателей и увлекаясь одними ими, мальчик Белинский по необходимости перенес на них всю любовь, к какой была способна его огненная натура, а любовь эта не была недостойною любовью. Пушкин и Грибоедов были читаны юношей на школьной доске; на школьной доске узнал он Карамзина, Державина, Жуковского, Батюшкова, и узнал их не так, как мы делали в детстве промежду французских басен и иного бесплодного сброда, — но узнал их тесно и близко. Конечно, в своем неразборчивом увлечении он глотал и посредственные стихи, и посредственные оды, и сентиментальные романы карамзинского периода, но мы уже сказали, что здоровой натуре можно жить и не одной изысканной пищею. Русская литература, и современная дитяти Белинскому, и литература старых годов, все-таки была плодом деятельности просвещеннейших русских людей; в ней высказывались — несмотря на классицизм, сентиментализм, рутинизм и прочие измы — мечты и стремления развитейших соотечественников наших в разные эпохи русской жизни. Занятому, поверхностному, холодному читателю много в нашей старой литературе покажется отжившим, даже нелепым, но пускай эту литературу полюбит юноша, который, читая, не только берет у автора, но сам дает ему многое, - и точка зрения совершенно переменится. Припомним первые прочитанные нами книги — книги, прочитанные в периоде юной душевной восприимчивости: как живо говорили они нашему воображению, как умели мы сердцем нашим дополнять все недосказанное автором, как свежи и живы казались нам все описания, как очаровательны действующие лица! До сих пор содержание иной из таких книг (иногда очень посредственных) живет в памяти нашей наряду с событиями детства; до сих пор иные посредственные герои грезятся нам во сне живыми людьми, более живыми, чем иные точно живые люди! При громадной восприимчивости Белинского, при несклонности его к наукам сухим и точным, при небогатой событиями юности, при сосредоточении всех его любимых занятий в одном чтении русских писателей — легко представить себе, как плодотворно было для него такое чтение. Мир фантазии, окружавший русского мальчика, отмеченного печатью божией, мог быть несколько нескладен, с примесью всякой довольно смешной старины, но то был мир ему родственный и вполне русский. Национальность в деле умственного развития — дело до такой степени важное, что мы, — если б нам предложили воспитывать русского мальчика по выбору, на Шекспире или на русских писателях, хотя бы допушкинского периода, — сказали бы не обинуясь: на русских писателях, хотя бы со всей их рутиной и подражательностию. Решение это мы основываем на простом соображении: непонятливому, холодному юноше сам Шекспир даст немного; юноше пылкому и зоркому самый посредственный писатель-согражданин придется дорогим наставником. Так было с Белинским. Своим еще не зрелым умом он умел разгадать в Державине под грудами чудовищно жестких стихов образы и предания давнего екатерининского века, в Карамзине, помимо округленных тирад с прилагательными на конце, помимо приторной чувствительности и миндальничанья с Лизетами, он, без чужого указания, угадал нежную и просвещенную русскую натуру, жаждущую добра и правды. Его не смущали даже Эрасты Чертополоховы и вещие слезы при виде солнечного заката и тихой хижины счастливого поселянина — Белинский даже увлекался чертополоховской школой, но он, сам того не зная, чтил в ней то, что бывает почтенно и истинно, даже в самых смешных школах. Созрев душою, он не стал бы проливать слез при солнечном закате и бродить по полям при темном свете луны, но он стал бы навсегда чувствовать, что в закате солнца, родных русских полях и в самом свете луны, опозоренной плохими поэтами, — есть нечто высокое и даже оправдывающее частичку слез, когда-то изобильно проливаемых. Так воспринимают истинно светлые натуры все, что истинно, все, что прочувствовано в трудах предшествовавших им деятелей, и вот почему им так дорога вся литература народа им родного, дорога при всех ее несовершенствах и заблуждениях. Глумиться над стариной в искусстве и вести родословную родной словесности со вчерашних деятелей — есть первый несомненный признак ценителя с черствой, невосприимчивой душою, хотя, может быть, очень честного, очень убежденного. Белинский, как человек в высшей степени восприимчивый, в высшей степени нежный сердцем, был до крайности далеко от этой современной нам тенденции. Его обвиняли в том, что он впоследствии омрачал славу старых поэтов, сводил с пьедестала Ломоносова, Державина, Карамзина и их сверстников — нужно ли в наше время ратовать против такого обвинения? Если сбросить с человека мишуру и шумиху, приблизить его к нам, покончить с пустозвонными, произносимыми в честь его хвалами значит свести поэта с пьедестала, то Белинский точно грешил в этом отношении. Самый факт пьедестала ему казался отчасти смешным, отчасти вредным. Может быть, Карамзин и Державин точно сведены с пьедесталов, но только после этой операции мы начали видеть в них живых людей и любим их больше, чем любили их наши деды.

Великая и пламенная любовь к родному искусству, озарявшая собою детскую пору Белинского и пролившая свой отрадный свет даже на бедные стены бедного уездного училища, не покинула юношу и при вступлении в настоящую жизнь. Она осталась при нем, смягчая горе и нужду жизненных начинаний, постепенно очищаясь в своих проявлениях, но не ослабляясь нисколько. Мало того, все события жизни Белинского только развивали в нем страсть его детских годов. Он лишен был возможности кончить курс в университете и начать гражданскую службу по общепринятым примерам. Сблизившись с просвещенными молодыми людьми, занимавшимися наукой и литературою, он, с одной стороны, получил возможность трудиться для периодических изданий, не подвергаясь тяжелой обязанности заискивать в журналистах, с другой — сделался другом и собеседником лиц, которых многостороннее образование во многом было ему полезно. Первые статьи начинающего критика были тотчас же замечены читателями, и это обстоятельство упрочило карьеру Белинского. Ему немного было надобно — он мог довольствоваться скудным вознаграждением и трудиться над предметом, которого бы, без сомнения, не променял ни на какие почести и обширную практическую деятельность. Когда слава Белинского, наконец, загорелась ярким светом, когда тысячи молодых людей приучились видеть в нем дорогого наставника, когда его бедное жилище сделалось местом сборища для всех даровитых и благородных представителей русской литературы, Белинский мог только еще с большей страстью предаться главному делу всей его жизни. Мы помним Белинского в самую последнюю пору его деятельности, больного и знающего о своей близкой смерти, занятого громадными политическими событиями, которые совершались и готовились во всей Европе, — мало того, — временно увлекшегося теориями немецких и французских мыслителей того времени о сухом и социальном значении литературы в нашу пору, — и что же? Этот самый умирающий Белинский, больной и, по-видимому, поддавшийся антипоэтическим стремлениям, не мог без слез говорить о седьмой главе Евгения Онегина и о последних, коротеньких стихотворениях Лермонтова! Прочтение какой-нибудь журнальной, немного талантливой повести причиняло ему радостную бессонницу, каждое удачное стихотворение врезывалось ему в память, всякая бранная статейка самой мелкой газеты, статейка, направленная против которого-нибудь из любимых им писателей, озлобляла его беспредельно. Все мы, в то время только что выступавшие на литературную дорогу, любившие ее со всем энтузиазмом юности, по нашей любви к искусству не могли даже хоть сколько-нибудь сравниться с больным и кончившим свою деятельность Белинским. Мучимый постоянно изнурительною лихорадкою, не имея возможности дышать свежим воздухом, Белинский во все длинные вечера зимы (1848 г.) не сказал при нас ни одного слова о своей болезни, ни разу не пожаловался на скуку и на сиденье в четырех стенах. Он любил говорить о политических событиях, расспрашивал про городские новости, но главный и любимейший разговор его был о русской литературе, старой и новой, со всеми ее светлыми и мрачными, забавными, утешительными и безобразными сторонами. Он знал тысячи литературных преданий, анекдотов и странностей, множество эпиграмм и стихотворений, нигде не напечатанных или затонувших без следа в каком-нибудь забытом издании. Он был друг и доброжелатель всякому, кто любил дело русского слова; нам, по временам, казалось, что даже к гнусным и отвратительным литературным личностям Белинский испытывал то чувство, с которым страстный натуралист смотрит на скверных, ко любопытных гадов или насекомых. Ни о каком Ферсите не говорил он guarda e passa; если Ферсит писал глупые стихи, он знал из них самые вопиющие отрывки, если Ферсит был подл и злонамерен, Белинский наизусть помнил все лучшие эпиграммы, на него сочиненные, мог рассказать все шутки, когда-либо с ним сыгранные. Если б все Ферситы провалились сквозь землю, он пожалел бы даже о Ферситах: и они имели свою роль в общем целом. Белинский, несмотря на свою горячность, уважал чужие мнения, с сознанием сильного человека выслушивал все доводы, часто противные его собственным убеждениям, но одного он не мог перенести в беседе — а именно сколько-нибудь презрительного отзыва о русском искусстве. При нем можно было горячо оспаривать достоинства «Мертвых душ», с азартом не находить красот хоть в «Русалке» Пушкина, но небрежно-холодный отзыв (а небрежные взгляды на литературу тогда были в ходу гораздо более, чем теперь) о чьем-нибудь честном и замечательном, хотя бы и не очень талантливом произведении, был смертным приговором для самонадеянного гостя. С человеком, его себе дозволившим, Белинский уже не мог никогда ладить даже наружно.

Таким был Белинский за несколько месяцев до смерти, таким был он и при начале своей деятельности. В первом из своих обширных произведений, напечатанном в Москве 1834 года под заглавием «Литературные мечтания», он, без всяких приготовлений и маневров окольными путями, прямо излил перед читателями все сокровища той любви к искусству, о которой сейчас мы говорили с такой подробностью. Статья была замечена всеми мыслящими людьми, хотя главнейшие достоинства ее не вдруг дались всякому, да может быть еще не совсем ясны были и самому ее автору. «Литературные мечтания» возбудили целый хор бранных протестов и много хвалебных толков — о брани мы теперь говорить не намерены, о похвалах скажем только то, что они касались подробностей труда, не относясь к величию идеи, его проникавшей. Иным из сочувствовавших лиц пришлась по сердцу пламенная оригинальность изложения, другие пленились чистосердечным обращением юного критика со многими, всем надоевшими авторитетами, третьи, наконец, читали и перечитывали «Мечтания» из-за множества литературных шпилек, в них рассыпанных. Так сочувствовали Белинскому знатоки и ценители, имевшие голос на литературных беседах, но иначе смотрело на нового критика молодое поколение умных людей, не знакомых с литературной рутиною. Для этого поколения, еще безгласного, неопытного, раскиданного повсюду, но восприимчивого сердцем, «Литературные мечтания» казались откровением своего рода и истинно новым словом. Оно еще не выяснило перед собою, за что именно любит Белинского, за что ценит его первый труд, а уже любовь его родилась, разрослась и окрепла. Да и могло ли быть иначе? В первый раз перед ним раздался голос человека, влюбленного в искусство. В первый раз перед ним заговорили о будущих великих судьбах русской литературы. В первый раз этому восприимчивому поколению было сказано с вдохновенной горячностью: не стой на коленях перед азбукой искусства, но иди далее; в первый раз ему было передано огненным словом, что литература не роскошь жизни, а сама жизнь, что она есть плод свободного вдохновения и усилий людей, созданных для искусства, дышащих для него одного и воспроизводящих в своих изящных созданиях дух того народа, среди которого они рождены и воспитаны, жизнию которого они живут и духом которого дышат — людей, выражающих в своем творчестве внутреннюю жизнь этого народа до сокровеннейших глубин и биений. В истории такой литературы, говорил юный критик, нет и не может быть скачков; напротив, в ней все последовательно, все естественно; в ней нет насильственных или принужденных переломов, происшедших от какого-нибудь чуждого влияния!

К такому голосу и такой речи не были привычны молодые люди 1834 года. В них сказывалась мысль человека, каких еще не видала Россия, то есть человека, беспредельно любящего русское искусство и действительно дышащего только для него одного. Перед тоном «Мечтаний» исчезало даже достоинство подробностей статьи, весьма замечательных, но или навеянных извне, или уже не совсем новых в критике. Взгляды на народность в искусстве и на нравственное значение поэзии, при всей их здравости, не были особенной новизной после деятельных статей Полевого, литературные шпильки и толчки, расточаемые разным авторитетам и авторитетикам, были только продолжением той смелости, за которую сам Белинский называл покойного Никодима Аристарховича Надоумку 12 своим учителем и предшественником. Но в главной мысли своих «Размышлений» и в тоне статьи, прямо зарожденной этой мыслью, Белинский не имел ни учителей, ни предшественников. Никто до его времени не относился к русской литературе с такой страстной любовью, и никто до него не мог и не имел права говорить таких, навеянных беспредельной любовью, слов: «Истинная эпоха русского искусства наступит, будьте в том уверены! Но для этого надо сперва, чтоб у нас образовалось общество, в котором бы выразилась могучая физиономия русского народа, надобно, чтобы у него было просвещение, созданное нашими трудами, взрощенное на родной почве. У нас нет литературы, повторяю это с восторгом, с наслаждением, ибо в сей истине вижу залог наших будущих успехов. Век ребячества проходит видимо. И дай Бог, чтоб он прошел скорее. Но еще более дай Бог, чтоб поскорее все разуверились в нашем литературном богатстве. Благородная нищета лучше мечтательного богатства. Придет время, просвещение разольется по России широким потоком, умственная физиономия народа выяснится; и тогда наши художники и писатели будут на все свои произведения налагать печать русского духа. Но теперь нам нужно ученье, ученье, ученье!.. Сам Гомер, если верить преданиям, ревностно изучал науку и жизнь, обошел почти весь известный тогда свет и сосредоточил в лице своем всю современную мудрость. Гете — вот Гомер, вот прототип поэта нынешнего времени! Итак: нам нужна не литература, которая, без всяких с нашей стороны усилий, явится в свое время, — а просвещение!..» 13 Ты проснись, во мраке спящий брат! 14 Этот стих невольно приходит нам в голову после прочтения строк, сейчас приведенных. Сколько любви, сколько страсти было нужно для того, чтоб написать их, сколько любви и страсти потребовалось для того, чтоб всю жизнь проводить эти мысли и сделать их не одной импровизацией в горячую минуту, а целым принципом деятельности! Тут заслуга заслуг и ключ к разумению лучших страниц Белинского. Одним ласковым призывом вполголоса не разбудить крепко спящих, одними легкими заметками честного дилетантизма не пересоздать забавы кружка дилетантов в могучую силу целого молодого народа! Один горячий призыв, или, вернее, целая жизнь, им наполненная, могли пробудить в русском обществе сознание важности родного искусства в деле нашего просвещения. Любовь к искусству и просвещению дали Белинскому силы на подобную жизнь, и страсть, жившая в его душе, сообщила его призывам магическую силу. Со дня появления в печати «Литературных мечтаний» все призвание критика определилось с легкостью. Насмерть бороться со всем, что вредит родному искусству, всюду открывать то, что может его обогатить и возвеличить, — эта двойная задача вполне обнимала и обняла ныне собой всю деятельность начинавшего критика.

Ныне вышедшие три тома сочинений Белинского дают нам полную возможность оглядеть и оценить то, каким образом наш автор выполнил программу, выяснившуюся перед ним со времени напечатания «Литературных мечтаний». Три означенные тома обнимают собою деятельность семи лет: с 1834 по 1840 включительно в них помещено более двухсот больших статей общего критического содержания, библиографических рецензий, полемических заметок и статеек о театре. По этому приблизительному исчислению можно судить, как разнообразны томы, нами разбираемые, и как горяча была работа Белинского в периодических изданиях, которых он считался сотрудником.

Само собой разумеется, при таком разнообразии материала мы не имеем возможности указать на все замечательное в трех книгах, находящихся перед нами: даже сколько-нибудь подробный разбор этих томов был бы для нас невозможен, но, по счастию, в подробном разборе не настоит надобности. По обязанности рецензента и пылкого сотрудника, нуждавшегося в работе, — Белинский писал отчеты почти обо всех книгах, явившихся в России в указанное семилетие, а всякий хорошо знает, многие ли из разбираемых им книг стоят какого-нибудь внимания в настоящее время. Если бы наш критик принадлежал к многочисленному классу современных нам рецензентов, которые думают не столько о книге, ими разбираемой, сколько о внешней занимательности своих на нее рецензий, сам бы он был менее добросовестен, и наконец, если бы он на красоту собственного слога глядел серьезнее, чем на текущую литературу своего времени, может быть, сами его рецензии о незначительных книгах имели ту бойкость, какая обыкновенно нравится в изворотливых критиках. Но надо сказать, к чести нашего автора, что он, со времени первых своих начинаний до конца жизни, ничего не писал для красоты слога. Он мог увлекаться лишь тем, что, по его мнению, стоило увлечения, сердиться только на то, что казалось ему вредным и сильно вредным. Рецензии его были полны поэзией, только когда сам он говорил о поэте истинном: задушевных слов он не мог изливать по поводу творений, душе его ничего не говоривших. Оттого мелкие статьи Белинского, его краткие отзывы о пустых произведениях, не важных ни в дурном, ни в хорошем смысле, теперь интересны только как память дорогого и даровитого человека, литературным же достоинством они вовсе не богаты. Все, о чем Белинский мог говорить горячо и пространно, — у него выходило превосходным, то же, чему он нехотя, и из журнальных необходимостей, посвящал страничку-другую, едва стоит перепечатки. В этом отношении он представлял резкую противоположность с другим критиком своего времени, именно с Сенковским. В рецензиях подробных, фундаментальных по возможности, покойный Брамбеус был вял, скучен до того, что сам понимал неловкость своего положения и видимо им тяготился, тогда как мелкие рецензии того же Брамбеуса прославили его имя в России и до сих пор остаются если не памятником сильного деятеля, то остроумнейшим сборником острот блистательно остроумного человека. Причина разности сказывается сама собою. Белинский был критиком, Сенковский — фельетонистом с большой долей юмора, которую ему было все равно тратить куда бы то ни было. Критик «Молвы» и «Наблюдателя» всей душою обожал русскую литературу, критик старой «Библиотеки для чтения» смотрел на русскую литературу, как насмешливый иностранец. Для Белинского плохая и нелепая книжонка была ничтожным, иногда тягостным явлением, для Сенковского же — золотой темой к шутливым вариациям, Где один жаждал просвещать читателя, там другой думал лишь о его развлечении. Иногда Белинский, повинуясь преходящей манере или требованиям журналистов, пытается чем-нибудь оживить предмет, не лежащий близко к сердцу, но это ему редко удается. Он иногда шутит с бездарностью, но шутка эта выходит тяжела и напряженна. Ни острых слов, ни той странной, бранной удали, за которую многие любят и боятся журнальных критиков, в его мелких статьях не найдете. О книгах в роде «Страшных ночей за Днепром», «Записок Вадима», «Сын жены моей» Поль-де-Кока, «В тихом омуте черти водятся» и сотни других им подобных Белинский не мог говорить с одушевлением. А подделываться под одушевление (хотя бы насмешливое и поражающее) он не хотел и не мог. У него и без того было чем восхищаться и с чем бороться в современной ему русской литературе.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…