I
БОЛОТОВ-ПУБЛИЦИСТ
В помещичье-буржуазной историографии Болотовские записки неизменно пользовались репутацией одного из самых полноценных и содержательных памятников мемуарной литературы XVIII века. Уже при появлении на страницах «Сына Отечества» 1839 г. первых, сравнительно очень небольших мемуарных отрывков издатель, характеризуя в особом примечании их автора, спешил воздать «достойную память мужу добродетельному», жизнь которого оценивалась как «полезная, тихая и замечательная»1. Выход из печати еще ряда глав2 дал повод к новому, более развернутому отклику, принадлежавшему А. В. Дружинину. «Нельзя не отдать справедливости почтенному старичку, — писал он, — за его уменье рассказывать, за его ясную и спокойную речь, чуждую всяких претензий, чуждую сухих афоризмов, — речь, в которой будто отсвечивается все тихое, кроткое, безмятежное и полезное существование этого умного человека». А в другой раз, стремясь объяснить читателю, почему «Записки Андрея Тимофеевича Болотова должны занять видное место в ряду автобиографий русских людей», тот же автор высказался еще более красноречиво: «Автобиографии, т. е. повествования исторических и неисторических, любезных и нелюбезных лиц о происшествиях своей собственной жизни, с описанием своих мыслей и ощущений, всегда были любимым чтением людей с наблюдательным складом ума. Что может быть возвышеннее и поучительнее, как следить за жизнью и чувствами личности, или почему-нибудь обратившей на себя внимание потомства, или просто близкой к нам, вследствие закона, так прекрасно переданного Теренцием в своем стихе „Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо“. Этою симпатиею лучшего класса читателей к задушевной исповеди своих собратий легко объяснить причину, по которой словесность почти каждого народа богата многими автобиографиями»8. Такова классово четкая формулировка Дружинина.
Наконец издание М. И. Семевским полного (по крайней мере так он тогда думал) текста записок Болотова4 ознаменовалось взрывом поистине безудержного восторга. Сам М. И. Семевский, рассчитывая на тех же «лучшего класса читателей», которых имел в виду и Дружинин, старался как можно выразительнее представить значение памятника, составляющего «одно из драгоценнейших достояний нашей исторической литературы». «Лучшие стороны этого рассказа, — читаем мы в его предисловии, — составляют необыкновенная искренность автора, любовь к правде и к дорогому отечеству. Болотов есть полный представитель лучших русских людей прошлого столетия. Большие природные дарования он развил упорным изучением наук и литературы как отечественной, так и иностранной, в особенности немецкой. Независимо от этого, это был человек прекраснейших душевных качеств: в записках его, как в зеркале, отражается его чистое прекрасное сердце. Отсюда эта теплота рассказа, эта правдивость, этот добродушнейший юмор»6.
По преимуществу узко-суб’ективная, личной симпатией или неприязнью окрашенная (вспомним «любезных и нелюбезных лиц» у Дружинина), опирающаяся прежде всего на моральный критерий, характеристика Болотова под пером наших авторов вряд ли кому покажется неожиданной: она в такой же степени закономерна, как и всякий другой пример классовой ограниченности домарксистской публицистики и историографии. Споры о том, заслужил ли Болотов эпитет «одного из образованнейших людей своего времени» или он «самый заурядный тульский помещик, самым банальным образом судящий о людях и событиях. Критика его мелка и придирчива, понимание вещей и событий весьма заурядное»6, — понятны в устах помещичье-буржуазных или либерально-народнических историков, по мнению которых, откровенно высказанному одним из представителей их правого фланга, к концу XVIII в. в провинциальном дворянстве — «главная масса нашей тогдашней интеллигенции, от которой ведет свое и большинство современной нам»7. Для историка-марксиста решение исследовательской задачи должно в данном случае итти как раз обратным путем: прежде всего — классовый анализ, в свете которого только и могут быть осмыслены — также конечно подлежащие изучению — личные черты.
На недостаток материала для этого анализа пожаловаться никак нельзя. Литературное наследство Болотова огромно и до сих пор еще не может считаться приведенным в окончательную ясность. Наиболее полный, но для нашего времени устаревший обзор Болотовских (напечатанных и неопубликованных) рукописей дан в «Критико-биографическом словаре русских писателей и ученых» С. А. Венгерова 8. Для нашей работы мы воспользовались текстами двух имеющихся в Ленинграде собраний: 1) архива Института Русской Литературы Академии Наук СССР и 2) Рукописного отделения Государственной Публичной Библиотеки им. Салтыкова-Щедрина", при чем сосредоточились на следующих рукописях: .
1. В ИРЛИ — «65-ой год моей жизни или подробное описание всего происходившего со мною с 7 числа октября 1802 года» (неопубликованное продолжение напечатанных воспоминаний, еще не получившее однако окончательной литературной обработки; это—скорее поденные записки в типичной однако для Болотова форме писем).
2. В Г. П. Б. — 1) «Опыт нравоучительным сочинениям», 1764 г., 65 л. (копия). 2) «Забавы живущего в деревне или собрание разных мелких нравоучительных, сатирических, натурологических и других, отчасти важных, отчасти забавных сочинений, писанных в праздные часы для пользы и удовольствия себе и другим людям одним россиянином, сочинившим некогда детскую философию и разные другие книги», 1791 г., 304 стр.
3. «Современник или записки для потомства, ч. I», 1795, 416 стр.
4. «Собрание мелких сочинений в стихах и прозе» — 11 томиков (с 1794 по 1824 г.).
5. «Записка о сравнительной выгодности крепостного и вольнонаемного труда» (черновик, начало которого утрачено), 44 л.
Из них всех до сих пор были опубликованы, насколько нам известно, только некоторые главы «Современника или записок для потомства» (в состав нашей публикации за единственным, особо оговоренным исключением конечно не входящие) (см. публикацию Н. Губерти в журнале «Библиограф» 1885 г., № 9, стр. 33—38, № 10, стр. 49—52; 1886 г., № 1, стр. 2—4, № 2, стр. 25—28; 1890 г., № 2, стр. 21— 26, № 3—4, стр. 41—45, № 11, стр. 125—138, № 12, стр. 156—165).
Два слова о характере материала. Публицистикой печатаемые нами отрывки можно назвать лишь с некоторой оговоркой: автор предназначал их не столько для печати (хотя вообще кое-что в этом роде и было им издано)10, сколько на предмет собственного удовольствия и распространения среди знакомых (в «Записках» Болотова есть ряд указаний на то, что он снабжал соседей и приятелей рукописными томиками собственного производства). Но в этой ограниченной среде они конечно служили целям оформления определенной классовой психологии.
Болотов — средний по достатку провинциальный помещик, после недолговременного периода военной службы прочно осевший на земле, взявший непосредственно в свои руки ведение хозяйства и управление «крещеной собственностью» (в качестве ли владельца собственного имения или на ролях управителя чужими вотчинами — это для нас в данной связи не так существенно). Если учесть еще, что свою хозяйственную практику он стремился энергично пропагандировать путем литературных выступлений11 и пытался даже обобщать в ряде работ принципиального характера, интерес к его экономической программе станет совершенно законным. Для Болотова на первом плане — призыв ко всемерной интенсификации помещичьего хозяйства. Именно здесь тот стержень, который пронизывает все Болотовские писания по сельскохозяйственным вопросам, связывая их в единую довольно стройную систему. Не говорим уже о буквально многотысячных, в своем роде тоже любопытных заметках и сообщениях на тему о мелочах практического улучшения «сельского домостроительства». Интереснее взять наиболее крупные работы, где все обогащающийся опыт хозяйственной практики автора служит почвой для некоторых теоретических обобщений. В самом деле: приходится ли Болотову отвечать на вопросы Вольного Экономического Общества о хозяйственном положении родного Каширского уезда12, он не упускает случая подробно высказаться насчет того, какой ущерб сельскому хозяйству приносит «так называемая и толь вредительная разнобоярщина и чрездесятинщина», а с другой стороны, радуется тому, будто «впрочем земледелие и домостроительство вообще получает час от часу некоторое приращение, а особливо в помещичьих домах, бессомненно от того, что многие помещики, просвещаясь науками и видя иностранные места, разные новые вещи и учреждения по возможности заводят». Ему же, убежденному «в рассуждении хлебопашества», что «сия важная часть сельского домостроительства не находится у нас еще в таком состоянии и совершенстве, в каком бы ей быть надлежало», принадлежат известные «Примечания о хлебопашестве вообще» с детальным анализом условий приведения его «в лучшее состояние, сколько от изобретения новых к тому поспешествующих способов, столько ж и от узнания вкравшихся погрешностей и отвращения оных». Сочиняет ли еще через несколько лет Болотов по заданию того же Вольного Экономического Общества «Наказ управителю или приказчику, каким образом ему править деревнями в небытность своего господина» — для него бесспорно основная обязанность инструктируемого «состоит в том, чтоб чрез прилагаемые старания, во-первых, хлеба родилось больше», и в частности — чтоб земля «была надлежащим образом и как можно лучше уработана». Наконец, неудовлетворенный частичными улучшениями в деле обработки земли, наш автор выдвигает даже «общие и так сказать валовые отмены в хлебопашестве и в других частях сельского домостроительства, переменяющие все оного фундаментальное основание и приводящие его в отменное и лучшее состояние». Именно, он предлагает заменить рутинное трехполье модной в его время в Пруссии мекленбургской семипольной системой севооборота. «Хотя сим образом, — читаем мы в его статье „О разделении полей“, где между прочим особенно восхваляются „в иностранных землях усердствующие общей пользе экономы“, — посев хлеба гораздо уменьшится, однако не произойдет от того никакого убытка, но паче хлеба родиться будет более, а сверх того произойдет еще та польза, что мы скота можем содержать более нынешнего, землю свою всю удабривать, да и сена еще с лугов гораздо более получать будем»13.
И потому, когда Болотову приходится подвести итог практической работы «относительно до экономии приватной или домостроительства сельского» к концу XVIII в., он, противопоставляя помещиков-новаторов в деле ведения хозяйства помещикам-рутинерам, сам безоговорочно и горячо приветствует первых. В неопубликованной главе его рукописи «Современник или записки для потомства» читаем: «Оное (речь идет о цитированной выше „экономии“ или „домостроительстве“) около сего времени было в нарочито уже хорошем состоянии: она начала уже со многих лет поправляться и со всяким годом, хотя и медленными и нескорыми шагами, но приходила в лучшее пред прежним состояние: повсюду размножались грамотные хозяева, способные к прочтению чего-нибудь и к предприятию чего-нибудь нового в своем домоводстве. Уже начинали мало-помалу отставать от прежних и единою только древностию освященных обрядов, обыкновений и предрассудков и предпринимать новые кой-какие в хозяйстве своем поправления и перемены, как например заводить у себя новые и чужестранные разные хлебы, семена, овощи, плоды и произрастения, делать некоторые перемены в хлебопашестве и земледелии. Однако все сии перемены и поправления, о которых впоследствии при других случаях упомяну подробнее, были еще так малочисленны и маловажны, что в сравнении со всею общею массою всего хозяйства и экономии в государстве почти ничем или очень малым почесться могут, а о сей массе вообще сказать можно, что она едва ли еще не в таком же точно состоянии находилась, какова была лет за 20 или за 30 до сего времени…»
В чем реальное обоснование столь отчетливой по своим установкам программы? Все возрастающая связь помещичьего хозяйства с рынком — вот стимул, определивший собою экономические построения Болотова. Мы не имеем здесь возможности, да и не находим нужным сколько-нибудь подробно аргументировать этот тезис. В нашей марксистской литературе уже дана характеристика Болотова как помещика, заинтересованного «в рыночных отношениях, в денежном превращении прибавочного продукта крепостного имения»14. К использованному С. Пионтковским материалу Болотовских воспоминаний и знакомого уже читателю «Наказа управителю или прикащику» имеет, пожалуй, смысл добавить еще один только штрих, тем более выразительный, что встречается он на страницах, где зарегистрированы наиболее достопримечательные в глазах автора факты близкой ему современности. Болотов пристально следит за рыночной конъюнктурой, чутко улавливая колебания цен на сельскохозяйственные продукты. Два из дошедших до нас его томиков — один напечатанный целиком, другой лишь в выдержках (при чем интересующие нас в данном случае отрывки остались неопубликованными)15 — так и пестрят более или менее пространными замечаниями на тему о том, что «хлеб до сего времени был нарочито дешев, а теперь вдруг поднялся и стал дорожать весьма», или что «цена хлебу всякому при начале сего года была хотя хорошая, но не слишком высока, и не такая, какую ожидали все по худому урожаю ржи в минувшее лето во всех наших степных хлебороднейших местах, и по худому умолоту гречихи в здешнем тульском наместничестве»… и т. д.
Характеристика экономической программы Болотова грозит однако оказаться бесхребетной, если мы не выясним главного: как представлялась ему, говоря словами Маркса, «та специфическая экономическая форма, в которой неоплаченный прибавочный труд высасывается из непосредственных производителей». «Каковы бы ни были общественные формы производства, — пишет в другом месте Маркс, — рабочие и средства производства всегда остаются его факторами. Но находясь в состоянии отделения одни от других, и те и другие являются его факторами лишь в возможности. Для того чтобы вообще производить, они должны соединиться. Тот особый характер и способ, каким осуществляется это соединение, различает отдельные экономические эпохи социальной структуры»16. Именно тут ключ к классовой характеристике Болотова. На основе какого особого способа соединения непосредственных производителей со средствами производства стремился он интенсифицировать собственное и призывал к интенсификации чужих помещичьих хозяйств? Ответ ясен: из всех Болотовских писаний выпирает явно крепостническое лицо их автора. Развиваемая Болотовым теория «сельского домостроительства» знает только прибавочный труд на основе внеэкономического принуждения; в практике собственного (или, что то же, ему подведомственного) хозяйства он избегает найма рабочей силы даже ценою чрезмерной перегрузки крепостных — вопреки своему же принципу рационального использования крестьянского труда17. Интенсификация хозяйства в сфере производственных отношений выражается у Болотова в интенсификации барщины и никоим образом не служит формой перехода на капиталистические рельсы. Вот почему, на наш взгляд, совершенно ошибочна установка тоже-«марксистов» вроде В. В. Святловского, у которого Болотов фигурирует в разделе, озаглавленном: «Начатки аграрного капитализма в России»18. Трактовка Болотова как помещика, перерастающего в буржуа, тем более не выдерживает критики, что сам он позаботился оставить нам развернутое обоснование своей крепостнической программы. Мы имеем в виду записку о сравнительной выгодности крепостного и вольнонаемного труда, очевидно писанную в 1812 г. в ответ на соответствующую задачу Вольного Экономического Общества19.
Типично крепостническая установка Болотова-хозяина — не более как только отдельная грань того, что в целом служит выражением его помещичьей идеологии. Это целое у нашего автора достигает редкой законченности, ибо другие стороны классовой характеристики в данном случае до-нельзя удачно прилажены к очерченной нами исходной.
Тут естественно встает вопрос об отношении Болотова к крестьянам. Болотов отнюдь не зловещий персонаж во вкусе либерально-народнической историографии, у которой изображение личной жестокости отдельных оголтелых крепостников, как правило, заменяло собою классовый анализ феодально-крепостной формации. Известный нам «Наказ управителю» прежде многого другого требует «чтоб получаемые с деревень прибытки или доходы, старания о приумножении оных не обращалися никогда во вред оным деревням». А на всем протяжении Болотовских записок не раз высказывается антипатия ко всякого рода мерам свирепой расправы с крепостными. Сообщив например «не только о бесчеловечии, но и о сущем варварстве одной нашей дворянской фамилии, жившей в здешнем уезде и делающей пятно всему дворянскому корпусу», автор добавляет: «Мы содрогались, услышав историю сию, и гнушались таким зверством и семейством сих извергов, так что не желали даже с сим домом иметь и знакомства никогда». В собственной практике Болотов, как оказывается, прибегал к строгим наказаниям лишь как к крайнему средству. «Будучи от природы, — рекомендует он себя читателям, — совсем не жестокосердным, а напротив того, такого душевного расположения, что не хотел бы никого оскорбить и словом, а не только делом, и не находя в наказаниях никогда ни малейшей для себя утехи, и видев тогда сущую необходимость оказывать жестокости и с сими бездельниками для унятия их от злодейств драться, терзался я от того досадою и неудовольствием. Но нечего было делать». Последняя фраза прекрасно раскрывает самую сердцевину психологии феодала-крепостника (картина тем более выразительна, что Болотов в культурном отношении стоит на много выше среднего уровня): для него и ему подобных расправа с крестьянами — нечто мало приятное, но, увы, неотвратимое. Неотвратимость эта весьма закономерно вытекает из убеждения, что «нравы и свойство нашего простого народа необходимо сей предосторожности требуют а средство к достижению до того — почти одно, состоящее в том, чтоб первых виноватых, неупустительно без всякого лицеприятия и в страх другим как за ослушание, так и за другие вины наказывать»20. А крестьяне действительно часто и довольно энергично оказывают сопротивление своему «от природы совсем не жестокосердному» помещику. «То множество волостных наших мужиков» досаждает Болотову «неотступными и почти наглыми просьбами о снабжении их хлебом», то его дворовые — они конечно «оказались сущими злодеями, бунтовщиками и извергами» — вдруг возмущаются истязанием их отца и грозят зарезать барина, то наконец целая толпа крестьян под предводительством некоего «бездельника» Романа является с требованием о снижении оброка, и т. д. «Старшины, начальники и лучшие люди в деревнях» — те, по крайней мере, «беспристрастным, честным и кротким правлением» Болотова, если верить ему, «весьма довольны». (Любопытный штрих к характеристике классового расслоения крепостной деревни). Зато «простые мужики» — «самые бездельники» — осмеливаются жаловаться на чрезмерное отягощение их работой. Отсюда ясно, что «все роды жестокости» появляются в обиходе даже у такого помещика, который, как сам он уверяет, «никогда не любил драться слишком много, а по нраву своему охотно бы хотел никогда и руки ни на кого не поднимать, еслиб то было возможно». Порка, сажакие в рогатки и на цепь, заключение в жарко натопленной бане, кормление селедкой без воды, вымазывание дегтем и пр. и пр. будничные эпизоды «мирной сельской, спокойной и уединенной жизни» в Дворяникове с простодушной невозмутимостью регистрируемые нашим мемуаристом21.
Однако эффективность такого рода «благодетельных» мер ограничена не слишком широкими рамками. Положим, что в «бунтовщичестве» и «воровстве» уличены два-три «бездельника»: расправа с ними не представляет затруднений. Но если перед помещичьим крыльцом появляется «превеликая толпа народа» — дело уже сложнее: приходится в испуге прятаться за спины солдат. «Признаюсь, — через много лет вспоминает об этом неприятном инциденте Болотов, — что минута сия была для меня весьма критическая и было не натурально, чтобы я не мог (не) испужаться». Ну а как быть в тех случаях, когда «бунтование мужиков» принимает, так сказать, всероссийские масштабы?
Пугачевщине Болотов посвящает в своих воспоминаниях ряд ярких страниц. Эти страницы не только важный источник для изучения фактической истории движения (вспомним хотя бы известное описание казни Пугачева в гл. CXXVIII)22, они дают еще на редкость красочную картину помещичьих настроений перед лицом грозной по размаху казацко-крестьянской революционной борьбы. Беспечной самоуверенностью встретивший первые неясные пока слухи «о появившемся на Яике бездельнике-бунтовщике Емельке Пугачеве» — ибо «все смеялись только тогда дерзновению сего злодея и надеялись, что отправленные для усмирения его команды скоро все сие уничтожат и злодействам его скоро конец сделают»; слегка встревоженный «неприятными о сем предмете мыслями» при известии «о худых успехах посыланных для усмирения его команд и о всех его злодейских деяниях»; проникающийся мрачным волнением после того, как «заговорили все и вьявь о невероятных и великих успехах злодея Пугачева»; пораженный смертельным ужасом, когда разносится молва, что «злодей с своею сволочью уже недалеко и скоро дойдет и до нас сюда» и для помещика остается единственный выход: «уже не поискать ли где-нибудь в здешних больших лесах и не заметить ли самого глухого места, куда бы можно было, в случае крайней нужды, для спасения, своего скрыться»; наконец в порыве классового торжества не упускающий случая присутствовать при казни Пугачева, так обстоятельно затем описанной, — Болотов достаточно трезво оценивает непримиримость противоречий крепостного строя, чтобы понять, «что вся подлость и чернь, а особливо все холопство и наши слуги, когда не вьявь, так втайне, сердцами своими были злодею сему преданы и в сердцах своих вообще все бунтовали и готовы были при малейшей возгоревшейся искре произвести огонь и поломя»23.. Недаром именно эту опасность грандиозного социального пожара при всяком сколько-нибудь серьезном преобразовании в крестьянском быту он чуть ли не 40 лет спустя после пугачевщины выдвигает как решающий аргумент в защиту крепостного права. Характерен при этом самый ход его аргументации. Стремясь при обсуждении вопроса о сравнительной выгодности крепостного и вольнонаемного труда оставаться на почве чисто экономических соображений, Болотов сначала сам считает вопросы классовой борьбы не имеющими прямого отношения к теме. «Я оставлю говорить, — читаем на 62 странице его записки, — и о тех многих разных бедственных и для всего государства опасных и даже ужасных следствиях, какие всего легче может произвести таковая, а особливо дружная и скоропостижная перемена, могущая, судя по природному характеру и по нынешнему критическому и нравственному и душевному состоянию наших крестьян, потрясть все основания благоденствия государства и произвесть необозримые последствия—то как материя сия не принадлежит собственно к нашему предмету, то умолчав о том, а предполагая, что прошла б она с миром и без всяких бедственных и опасных последствий, остановлюсь на вопросе…» И далее — переход к доказательствам хозяйственного порядка. Но иллюзорность «мирной перемены» слишком бьет в глаза. Наш автор очень скоро заменяет беспочвенные предположения трезвым учетом действительности, и тогда-то призрак гибельной гражданской войны превращается в главную опору крепостнической программы. Именно этот красочный отрывок записки мы и даем в публикуемых ниже материалах.
Предотвратить гражданскую войну можно только средствами хорошо организованного аппарата классового господства. Отсюда — естественность верноподданнических убеждений Болотова, который во всех своих писаниях выступает безоговорочным апологетом отечественного самодержавия. На страницах «Записок» много места отведено «учреждению о губерниях» 1775 г. Эта перестройка бюрократического аппарата Екатерининской империи, вызванная, как убедительно показал М. Н. Покровский24, прежде всего и главным образом задачами борьбы с крестьянским движением, опасностью рецидива пугачевщины, встречает в нашем авторе восторженного апологета. «Эпоха сия, — пишет Болотов, — была, по всей справедливости, самая достопамятная во всей новейшей истории нашего отечества и последствиями своими произвела во всем великие перемены»25. Этот отзыв — лишь один из штрихов, типичный однако для общей картины. В развернутом виде политические установки Болотова хорошо демонстрируются публикуемыми нами главами «Современника или Записок для потомства», где автор дает, как мы сказали бы теперь, обзор международного и внутреннего положения России к концу XVIII в. Патриот помещичьего отечества, в порыве острой классовой ненависти обрушивающийся на «бунтовщиков, безбожников и наинегоднейших людей», которые захватили верховную власть во Франции, смертельно боящийся, как бы «французские сумасбродства» не проникли на отечественную почву (и приводящий любопытные факты такого проникновения), — таким представляется здесь наш благонамеренный литератор.
На дело укрепления феодально-крепостного режима и возвеличения самодержавного государства должны быть, по мысли Болотова, мобилизованы в числе прочих сил и средства идеологического воздействия. Говоря например о Державине, который кажется ему «наилутченким из нынешних наших пиитов», наш автор призывает «радоваться, что при нынешнем толико славном для России периоде времени были люди и пииты, могущие петь славные дела Екатерины и ее подданных»26. Такой же классовой цели (хотя — подчеркиваем это сугубо — в совершенно других формах проявления) служила, как увидим ниже, и условно называемая нами публицистической литературная продукция Болотова.
Домарксистская историографическая традиция умиленно повествует о том, что Болотов еще от отца унаследовал «лучшие заветы эпохи преобразований — любовь к труду, уважение к иностранной культуре, веру в книгу и науку», что под влиянием столь благодетельного наследства он на всю жизнь стал «страстным книжником»27, и т. д. и т. п. Болотов действительно читал и писал неимоверно много. И не только со времени обоснования своего в Дворянинове, где самая обстановка знакомой нам «мирной, сельской, спокойной и уединенной жизни» могла располагать к литературным занятиям. Годы военной службы у него также заполнены книгочтением и книгописанием в гораздо большей мере, чем боевыми упражнениями. Книге неизменно посвящалась его первая мысль при вступлении в новый остзейский или прусский город; книгу вез он «всегда в кармане», чтобы чтением заполнять кратковременные привалы на походе, при чем читал иногда сидя на лошади; а в Кенигсберге, где «превеликая склонность к книгам» нашла себе особенно злачную почву, Болотов даже «буде захаживал кой-когда в трактиры, на дороге стоящие, так не для чего иного, как разве для читания газет»28.
Однако простой констатацией того факта, что Болотова «снедала любовь к книге», вопрос о характере идейной направленности нашего автора не только не исчерпывается, но в сущности оставляется незатронутым. Для решения этого вопроса очевидно необходимо установить, какие же книги читал по преимуществу Болотов и, главное, как он прочитанное расценивал.
В старой исторической литературе уже была сделана попытка характеризовать круг Болотовского чтения на основе указаний, разбросанных по страницам его записок29. Отсылая читателя за фактическими деталями к этой сводке, мы очень коротко наметим здесь лишь ведущие звенья темы.
На первом этапе сознательной жизни — до, пребывания в Пруссии — Болотов успел зарядиться хорошей порцией религиозности. Правда, еще с детства он имел возможность познакомиться и с увлечением перечитать ряд французских — иногда даже «прямо можно сказать любовных» — романов, но не им, как увидим ниже, принадлежала руководящая роль в деле выработки его мировоззрения. «Камень веры» С. Яворского — вот книга, ставшая камнем веры Болотова. «Я прочитал ее, — гласят „Записки“, — в короткое время с начала до конца и получил чрез нее столь многие понятия о догматах нашей веры, что я сделался почти полу богословом и мог удивлять наших деревенских попов своими рассказами и рассуждениями, почерпнутыми из сей книги». К этому присоединилась не менее внимательная проработка «Четьих-Миней» «и даже списывание из них наилучших и любопытнейших житиев некоторых святых в особую и нарочно сделанную для того книгу». «Чтение сие было мне сколько увеселительно, столько ж и полезно, — говорит Болотов. — Оно посеяло в сердце моем первые семена любви и почтения к богу и уважения к христианскому закону, и я, прочитав книгу сию, сделался гораздо набожнее против прежнего»30. Контуры религиозного мировоззрения оформились таким образом у нашего автора уже в половине 50-х годов.
За границей Болотов непосредственно познакомился с тем, что у его биографов — между прочим и у Е. Щепкиной — обычно именуется суммарным и потому туманным термином «иностранная культура». Но сама же Щепкина в другой своей статье убедительно раскрывает односторонний характер воспринятых Болотовым в Пруссии культурных влияний. Наш автор, если судить по его позднейшим воспоминаниям, горячо (хотя совсем не глубоко) увлекался тогда учениями религиозных мыслителей (Гофман, Крузиус), религиозно настроенных эстетиков (Зульцер), мирно ладивших с религией рационалистов (Вольф, Готтшед)31. Французское же просветительство — подлинно боевое оружие поднимающейся буржуазии на идеологическом фронте — в частности материалистическая философия и «бойкая, живая, талантливая, остроумно и открыто нападающая на господствующую поповщину публицистика старых атеистов XVIII в.»32 отнюдь не встречали его сочувствия33. Повторяем: если судить по позднейшим воспоминаниям Болотова. Е. Щепкина основательно заподазривает их в тенденциозности, считая, что автор «намеренно умаляет в своих записках влияние французского просвещения перед влиянием немецким». Действительно, присматриваясь к истории кризиса веры, пережитого Болотовым в Кенигсберге, можно предполагать (но только предполагать) наличие тут более радикальных влияний, чем те, которые приведены мемуаристом. «Автор придает большое значение этой эпохе внутренней борьбы, а между тем говорит о ней неясно и сбивчиво; но записки писались главным образом для наставления потомков, поэтому может быть он и старался отклонить от юношества излишне ясное представление о соблазнах и смущениях, которые им овладевали»34. Таково мнение Е. Щепкиной — быть может и справедливое, но которое документально аргументировать мы пока не в силах. Однако гораздо существеннее другое: самый кризис был не слишком глубок и вскоре закончился радикальным излечением в духе исконной приверженности «к богу и к святому его откровенному закону». Крузиус с его религиозно-философской проповедью «в состоянии был, — вспоминает Болотов, — вывесть меня из помянутого наимучительнейшего состояния и положить первое основание всему воздвигнутому потом твердому и такому зданию моей веры, которое ничто уже поколебать не могло и чрез все то не только успокоить мой дух, но и подать повод к бесчисленным удовольствиям и неоцененным минутам в жизни»35. А что «здание веры» нашего автора уже к средине 60-х годов стало вполне твердокаменным, — этому есть документальные доказательства. Имеем в виду дошедший до нас «Опыт нравоучительным сочинениям». Для помещичье-буржуазного историка рукопись эта представила бы удобный повод к рассуждениям на тему о росте культуры личности, тонкости психологического анализа и т. п. Нетрудно однако заметить, что вышеупомянутая личность анализирует здесь собственное нутро (например в главе «О гневе») под углом зрения строго религиозных установок. Публикуемый нами материал этого сборника весьма отчетливо рисует Болотова воинствующим адептом религиозной ортодоксии. Любопытнее однако здесь другое — неприкрытое стремление нашего автора использовать религию, как и всякую другую форму идеологии, для защиты и обоснования определенных классовых интересов. Столь же откровенно утилитарный взгляд на религию характеризует и другие, в подавляющей массе неопубликованные Болотовские писания. По мысли Болотова божий промысел—неизмеримый вершитель судеб человеческих. Его вмешательством он в записках объясняет все свои жизненные успехи: и неудачи (последние сплошь да рядом оказываются призрачными — по пословице «не было бы счастья, да несчастье помогло»), а среди знакомых читателю «Мелких сочинений в стихах и прозе» есть даже специальное письмо «О бдении промысла Господня над жизнью человеческою», где автор, пересказав ряд удивительных случаев из собственной жизни с очевидным участием «невидимой руки господней» (они затем повторены и в записках), заключает: «все сие доказывает, что око всемогущего бдит всегда над жизнью смертных и что истина есть вечная, святая и непреоборимая, что без воли и попущения его не может погибнуть ни един волос с главы нашей. А сие не обязывает ли нас священным долгом сие во всякое время помнить и почитать особенною его к себе милостию и вследствие того ежедневно благодарить его сердцем и душею нашею за сохранение нашей жизни, которая и без всех больших и явных опасностей, случающихся с нами, так ненадежна, что легко может от тысячи неизвестных и нами нимало не усматриваемых причин, как паутина прервана: и мы все живем в таком критическом положении, что никто в свете не может с достоверностию поручиться в том, чтоб мы дожили верно до конца того дня, который жить начали, и уверить нас в том совершенно». Обращение к богу в «критическом положении» тем естественнее, что «око всемогущего» смотрит на мир сквозь помещичьи очки. Самый факт классового расчленения общества освящен авторитетом божественного произвола, ибо «в его воле — как поучает старик внука, беседуя „о том, что нужно знать человеку о своем происшествии и нужнейших вещах до его юности“, — состояло и от совершенного его произвола зависело и то, чтоб назначить тебе родиться хотя и в нашей стране, но от родителей самого низшего, рабского и подлого состояния и весь свой век проживающих в нужде, в работе, величайшей скудости и терпящих несметные отягощения и труды и не имеющих никаких дальних отрад и удовольствий в жизни. Словом, он мог бы, еслиб хотел, назначить тебе родиться самым нищим. Но он не восхотел того сделать, а благоволил избрать для тебя родителей лучших, назначить родиться тебе в так называемом благородстве, от родителей, имеющих ненужное себе пропитание, пользующихся множайшими выгодами пред другими, имеющих то преимущество пред несметными тысячами других подобных им людей, что много других им же подобных людей назначены быть в их повиновении; зависеть во многом от их воли; употреблять все свои душевные и телесные силы к их услугам; снабжать их пищею и питием, доставлять им одежду, созидать для них обиталища, доставлять им всякие житейские выгоды, с беспрерывным трудом и пролитием пота обрабатывать их поля и земли, возить для согревания жилищ их дрова, исправлять множество тяжелых работ не только во дни, но иногда в самое нощное время, и чрез все то доставлять им покой и возможнейшие удовольствия». Аналогичная «философия» заключена и в Болотовском стихотворении «Песнь застольная»36.
Столь как будто бы неотразимые истины доступны однако лишь уму пребывающего «в так называемом благородстве» просвещенного помещика. «Подлый народ», как видим, склонен держаться иного мнения. Страдая в условиях «бедной и горестей преисполненной своей жизни», он не слишком верит в бессмертие души, воскресение из мертвых и прочие загробные блага. В его среде находят себе распространение даже «такие опасные понятия», из которых «первое мнение одним только материалистам соответственно, а второму только древние языческие философы учили». Наш автор, правда, подслушав столь безбожный разговор двух дворовых, немедленно «прикликал их к себе и им более сей вздор врать запретил». Но ведь этот то факт только один из многих, случайно уловленных симптомов общей и для феодала-крепостника весьма безотрадной картины. И Болотов — с своей точки зрения вполне основательно — сокрушается «о незнании нашего подлого народа», нерачении сельского духовенства37 и т. д.
Мысль «о худых следствиях, проистекающих от недостаточного познания бога», в классовом смысле еще более отчетливо выраженную, находим мы и на страницах другого неопубликованного письма. Дав здесь сначала ряд примеров «худых следствий» для помещичьей среды, автор в заключение добавляет: «…сии примеры еще ничто, естли вообще о всем народе рассудить и о тех следствиях рассмотрение сделать, которые от сего недостаточного познания бога в простом народе происходят. Но я всех их описывать теперь не намерен. Довольно, когда скажу, что я всегда в сожаление прихожу, смотря на то, сколь мало наш подлой народ о своем боге знает и сколь неведущ он в сем случае. Каких странных мнений ни слыхивал я, когда нарочно знания их испытывать хотел и оттого с ними в разговор входил. Поистине ужасаться надобно, слыша от них такие вещи, которые для христианина всего меньше приличны и которые о глубочайшем их невежестве доказывают. А о сем рассуждая, возможно ли тому и не быть, чтоб в нашем народе столь много воровства, шалостей и беззакония не было, когда от сего не столько светские законы, сколько страх божий воздерживать может»38. А «сердечная молитва» по конкретному поводу — наш автор «торжественно и свято» признается в этом, «не имея ни малейшей притчины лгать», — оказывает существенную помощь в практике повседневного помещичьего обихода и прежде всего в деле подавления крепостных крестьян39.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of 65-ой год моей жизни или подробное описание всего происходившего со мною с 7 числа октября 1802 г..
