I. Отъезд
Напутствуемый теплыми желаниями и холодными пирожками моих добрых знакомых, сел я в тарантас и выехал из Уфы. Май был в исходе; утро теплое, тихое и немного пасмурное. Родное небо с приветливой задумчивостью отпускало меня в дальний путь, даже снисходительно оплакало маленьким дождем; но, найдя, что печалиться много не стоит, весело пригрело меня вешним солнцем. Оренбургские реки вошли уже в берега, но вровень с ними были полны водами. Я переправился через Белую, потом через закрытую ветлой и кустами Дему, отъехал верст десяток и с пригорка взглянул еще раз на Уфу. Просторно раскинувшись по горам и оврагам, и своим, большей частью, деревянным строением она стояла издали, как и быть городу. Я простился с нею.
Здесь, пред лицом живописной оренбургской природы и бритым затылком татарина-ямщика, нахожу нужным поведать читателю цель моей поездки — кавказские воды, на которых я мечтал несколько поправить здоровье. Добросовестно должен предварить его, что если он не бросить меня на первой же странице, я беспощадно провезу его всеми степями и горами вплоть до Тифлиса, до пресыщения напою минеральными водами, и измученного, усталого, проездившегося, оставлю осенью в Петербурге, греться воспоминаниями южного солнца и пересказывать ничего нечитающим и невидающим приятелям наши дорожные впечатления. Предостережение сделано; затем в путь, кто пожелает. Я буду ехать скачками и останавливаться только, в местах, отмеченных в записной книжке.
Глубже погрузившись сначала в тарантас и самого себя, вскоре счел полезным всмотреться поближе в личность моего нового слуги, с которым, по воле судьбы, мне предстояло сделать тысяч пять верст, а читателю от времени до времени придется встречаться в этих записках. Дело в том, что мой не оригинальный, но верный и неизменный доселе блюститель хозяйства, состоящего из самовара и платья, заболел перед самым отъездом и я должен был взять наемного. Сыскать сколько-нибудь порядочного лакея в городе Уфе, дело не легкое; и чтоб не хлопотать много понапрасну, я взял почти первого представившегося. Он поступил ко мне накануне отъезда и я решительно не знал: кого, силою нескольких рублей в месяц, прицепляю к себе. Андрей был лет 45-ти, коренаст, принадлежал к старинному дому, загрубел в провинциальной и деревенской прихожей, но отчасти сохранил теряющийся ныне тип старого русского слуги; любил поговорить, выражался иногда метко и верно, большею же частью нелепо, но в трудные минуты был мрачен и суетлив.
Теперь, когда тяжелым путем опыта я изведал его, я нашел, что он до крайности бестолков, но чрезвычайно бывает озадачен, когда, самодовольно отдавая отчет в исполнении поручения, убеждается, что вполне перепутал его; немилосердо коверкает фамилии моих знакомых, любит сделать грошовую экономию, которую надо исправлять рублевой тратой, обладает талантом спать беспробудно, когда вздумается, теряется от изумления при виде новых вещей и вполне счастлив, если успеет подсунуть мне вчерашнее белье вместо свежего.
Но на первый раз я остался доволен рассуждениями моего нового Санхо с ямщиками, а особенно тем, что дружба и короткость обращения с ними не мешали ему зорко и неослабно смотреть, чтобы не было фальши в езде; с своей стороны, я вынужденным нашелся кратко ознакомить его с некоторыми новыми для него понятиями о чистоте и опрятиости, и, предоставив наше дальнейшее знакомство времени, я только пытался разгадать по физиономии моего слуги, доставит ли он мне приятную нечаянность, напившись, как стелька, в первом городе, или не доставит.
Ходко ехал я, как обыкновенно там возят, западною полосой родного мне края, который так разнообразно меняет свою физиономию. Лесистые горы, озера полной чашей, луга и пашни, изредка татарская разбросанная деревушка, проходили мимо меня, навевая впечатление свежего нового края, еще непринявшего на этой переходной грани своего собственного, ясно установившегося характера.
На рассвете я был за двести верст, в Бугульме; своротил под прямым углом с большой дороги, — и зажиточными селами и угодьями удельных крестьян, процветающих в блаженном неведении: оренбургской или самарской губернии принадлежат они, — сделав еще верст сто, приехал на серные воды.
II. Серные воды
С горы я увидал незатейливый Серноводск, раскинувшийся в половине её над источниками Сергиевских минеральных вод, и стал к нему спускаться.
Солнце хотело садиться — начало терять ослепительный блеск и краснеть, точно с досады. Я был рад, что оно давало мне время взглянуть засветло на воды и уехать до ночи. Желая поболее рассмотреть Серноводск, я велел было ямщику провести себя из конца в конец; но он крайне затруднился, каким образом можно ехать не по той улице, по которой обыкновенно ездят; в раздумье, потер себе затылок, ударил по лошадям и поехал обыкновенной дорогой.
Мимо меня начали проходить деревянные трех- и пятиоконные домики той самородной архитектуры, которую своим умом изобрел, невеликий мастер в деле вкуса, русский мещанин, желая выстроить дом в роде городского. Все украшения в этом случае состоят из балкончика с крыльцом и под навесом на столбиках, не столько изящным, сколь полезным, потому что дает возможность, не проходя грязный двор, выходить прямо на грязную улицу. Домики были большею частью пусты, потому что съезд только что начинался, но около одного из них я заметил детей с гувернанткой.
«Ага, мои золотушные друзья, подумал я: — вас уж начали свозить сюда: недавно из колыбели, вы уж начинаете лечиться! Прекрасное занятие! Вы еще пролечитесь десятков пять, шесть лет и среди собственных, тоже лечащихся детей, с грустью и страхом отойдете в тот лучший мир, где нет никаких лекарств, глубоко сожалея о прелестях сей жизни, в которой вы так много лечитесь».
Мои размышления были прерваны появлением молодой дамы на крыльце, то есть на балконе. По слабости человеческой природы вообще и моего зрения в особенности, я прищурился во всю длину глаз, чтоб всмотреться в нее и — о, приятнейшая неожиданность! узнаю мою добрую Н-скую знакомую, в доме которой бывал почти ежедневно с короткостью старого приятеля я корпусного товарища её мужа.
Я схватил за ворот ямщика и потряс его всем бессилием; лошади остановились. С быстротою почти здорового человека, я вылез из тарантаса; моя знакомая тоже узнала меня и сошла с крыльца.
— В. Т.! вас ли я вижу? — воскликнул я.
— М. В.! вы еще живы!.. — воскликнула она.
Мы поздоровались.
— А в Н* прошел слух, что вы умерли, — сказала В. Т.
— Полагаю, что это неправда, но очень рад узнать, как обо мне грустили; скажите откровенно, много было пролито слез?
— Слез не было, а пожалели. Впрочем, я не совсем верила...
— И не хотели написать ко мне, чтоб узнать правду?
— Да кто же бы мне ответил, если б вы умерли?
— В самом деле, я бы не мог отвечать вам, — с грустью заметил я.
— Вы останетесь на водах?
— Нет, я еду на кавказские. А вы?
— Я привезла детей, да и самой надо полечиться: плохо здоровится.
— Рано же начали мы стареться.
— Рано, да что делать? Хотите обедать, или пить чай?
Время шло к чаю и я выбрал его. В расспросах и воспоминаниях о знакомых, мы долго сидели за самоваром, между тем вечерело заметно. Я сказал, что хотел бы посмотреть воды, и В. Т. вызвалась показать мне их. По той же улице мы начали немного спускаться к водам. Справа и слева тянулись все те же полуобитаемые домишки. У некоторых во дворе были вмазаны котлы в маленькие печи, для нагревания воды жильцам, берущим ванны на дому. Вот и каменный воксал среди разрастающегося сада. Слева видны были единственные в местечке каменные здания, принадлежащие управлению вод; по такой же загибающейся лестнице мы спустились вниз и вошли под длинную открытую деревянную галерею, идущую вдоль горы. В обоих концах этой галереи, прямо из горы в каменные маленькие водоемы, лилась холодная, целебная и, как говорят, очень крепкая вода. Я попробовал ее: она сильно отзывалась серой, но тотчас из ключа — не была противна. Отсюда, по деревянным желобам, вода проведена в длинное серое бревенчатое строение; в котором устроены ванны; немного пониже расстилалось серное озеро, а за ним, по долине, роща.
Мы прошлись по галерее. Человека два-три приезжих встретились нам и любопытно посмотрели на меня, как на новое лицо. вероятно, они рассчитывали иметь неудовольствие часто встречаться с ним; но я обманул их ожидания. Мимо ванн мы прошли в рощу по мостику через рукав озера. Тут с мостика, на каменистом ложе, сквозь чистую воду виден тинистый осадок серной грязи, которую вычерпывают для имеющих нужду в ней пачкаться.
Мы прошли, по длинной аллее, но в ней было холодно и сыро. Воздух неприязненно подействовал на наши расстроенные нервы и самый разговор начал принимать какой-то болезненно капризный характер. Мы повернули назад и стали медленно подыматься в гору.
На улице, перед знакомым нам крыльцом с балкончиком, свежая тройка ждала меня, уж давно заложенная.
— Вы разве не ночуете здесь? — спросила В. Т.
— Нет! я спешу ехать.
— Да куда вы торопитесь?
— Лечиться, В. Т., лечиться, а то как раз умрешь, не успев совершенно выздороветь.
Я поблагодарил судьбу за удовольствие нежданной встречи, мимоходом оразнообразившей мою дорогу, поцеловал давно знакомую мне руку и уехал.
Вскоре, миновав местечко, дорога спустилась под гору. Мы обогнули рощу и, вехали в низкую долину. Я обернулся назад: на Серноводске еще были последние лучи солнца. Отливаясь за них версты за четыре в сторону, тоже пестрел в полугоре, заштатный город Сергиевск, от которого воды подучили свое название. Месяц еще не всходил. Серовато-розовые сумерки все более темнели и узкий проселок, рассекая густую траву, терялся в ней. Тарантас мой, плавно катился по пояс в зелени. Я закутался в теплую шинель: ночь и дрема спускалась кругом на влажную долину.
III. Город Самара
Город Самара как всем известно, а, может быть, многим и неизвестно, лежит при впадении реки Самары в Волгу. Лет семнадцать назад, когда меня везли в Петербург определять в институт, мы проезжали Самару. У меня осталось неясное впечатление о груде разбросанных деревянных домов, смахивающих на зажиточные избы, и какой-то пустынной площадью, тогда Самара была уездным городом оренбургской губернии. Несколько лет назад, с учреждением самарской губернии, Самара возведена в губернский город и я не узнал ее. Грех сказать, чтоб она походила на настоящий старый губернский город, но она выжила уж и из уездных, которые встречаются в заволжском крае. В ней уже есть первый признак цивилизации — несколько трактиров и гостиниц, а приволжская часть плотно застроена каменными домами. Правда, эти дома, большею частью купеческие, только и имеют в архитектурном отношении, то преимущество перед деревянными, что выстроены из кирпича и оштукатурены, но все-таки, хоть прямо стоят, и не так скоро темнеют и боченятся. Впрочем, сознавая, по-видимому, парадоксальную истину замечания, вложенного Грибоедовым, в уста Скалозуба, про Москву, что:
«Пожар способствовал ей много к украшенью»
Я приехал в Самару около полудня, на третий день моего выезда из Уфы, сделал слишком верст пятьсот почти в двое суток, и остановился в довольно сносной, за неимением лучшей, гостинице. Первым делом моим, было собрать справки о пароходах, потому что я имел намерение спуститься, с помощью сего изобретения ума человеческого, до Царицына и таким образом верст на четыреста спасти свои бока от различного рода толчков и тряски.
Нет ничего труднее, как в наших приволжских городах узнать время прихода и отхода пароходов. Интересуясь главнейше перевозкою грузов, правления мало обращают внимания на пассажиров, хотя ныне вкус к этого рода переездам, представляющим столько удобств, начинает распространяться. В Нижнем Новгороде, где учреждены главные конторы, еще можно в них получить кое-какие приблизительные слухи. В Казани, где пароходы пристают верст за пять от города, о их прибытии дают знать поднятым флагом на пожарных каланчах: пассажиры должны собраться в два часа и скакать на пристань, ожидая там отплытия иногда целые сутки. В Самаре сведения получаются более патриархальным образом: вы говорите извозчикам, стоящим на бирже, чтоб они уведомили вас, когда завидят с горы дым парохода, обещая за это приличное вознаграждение, и мирно ожидаете их известия.
Я не ограничился однако же этим, сколько простым, столь же и удобным средством, отыскал контору общества и получил весьма смутные сведения, что пароходы едва ли придут ранее недели, что теперь большая их часть убежала вниз и что, если и будут пароходы, то вряд ли пойдут они до Царицына; но, впрочем, прибавили мне, может статься, на ваше счастье и прибежит какой-нибудь.
На основании этого прочего и отчасти веруя, хотя и слабо, в собственную звезду, я решился подождать дня два, тем более, что в городе у меня был издавна дружеский и гостепримнейший дом моих старинных знакомых, которых я чрезвычайно рад был видеть.
Я привел себя в некоторый порядок, взял извозчика, которые все обладают здесь, к услугам седоков, породой сибирских дрог, весьма незатейливой, но тряской конструкции, и велел везти к М* — М* был по-прежнему радушен; жена его, моя старая (но не годами) соученица, с которой я направлял мои первые робкие шаги на скользком поприще танцевального искусства, по-прежнему хороша, я имел удовольствие возобновить знакомство с её падчерицею, вышедшею уже из института, которую, помнил ребенком, и не преминул ей сообщить об этом обстоятельстве.
— Какая досада! — сказала хозяйка: — мы (она указала на падчерицу) сегодня должны ехать дня на два в деревню к ***. А вы долго пробудете у нас?
— Именно столько, сколько вы в деревне, если пароход не будет ранее.
Она весьма любезно уговаривала меня дождаться их возвращения; я тонко намекал, что хорошо бы она сделала, если б не ездила, и — увы! такова разединяющая сила времени! остались оба при своих намерениях...
После обеда мы проводили дам до перевоза через Самару. Тут я пожелал моей недоброй, но прекрасной знакомой много маленьких неприятностей, в виде дождя, грязи и деревенской скуки, и мы дружески простились, искренно жалея, что так скоро и надолго расстаемся, как будто не от нас это зависит!
Дамы с своим кавалером стали переправляться; мы с М** вернулись к нему.
Любезности этого уважаемого человека я обязан удовольствием не умереть от скуки в незнакомом, да и с знакомствами, должно полагать, не слишком веселом городе. В хорошую погоду мы гуляли и осматривали достопримечательности, в дурную составлялась партия в картишки. Об этом последнем развлечении ничего не могу сообщить нового; что касается до первого, то все достопримечательности города ограничивались общественным садом.
Столько мне известно губернских городов (а я их видал не мало), каждый из них обладает общественным садом. Сад этот обыкновенно предназначается для доставления возможности жителям совершать приятные прогулки, не выезжая за заставу. Но — странная вещь! с той минуты, как сад делается общественным, он становится каким-то заколдованным от посетителей местом, городской пустыней, отгороженной за тем, чтобы в нее трудно решалась заглянуть нога человеческая!.. Еще ни одного публичного сада в губернии, не исключая и волжского откоса в Нижнем, с которого открывается восхитительнейший вид, ни одного еще не знаю я, где бы в обыкновенный, ясный день случилось мне встретить несколько гуляющих, так что, я полагаю, эти сады заведены единственно для удовлетворения маленького городского самолюбия, которое может показать его заезжему и скучающему господину и сказать: «а, вот наш публичный сад!» или напечатать в какой-нибудь газете, что «вечером в такой-то день (почему-либо замечательный) избранная публика собралась в наш прекрасный общественный сад и долго наслаждалась благоуханием умирающего дня, который, как бы нарочно для сего случая, из пасмурного сделался совершенно ясным и вполне благоприятствовал прогулке». А избранная публика состояла из мещан, пощелкивающих орехи, не наслаждающихся особенным благоуханием, а просто привлеченных в сад музыкою полкового оркестра...
Самарский сад довольно длинен, расположен по крутому, но невысокому надволжскому берегу и принадлежал прежде какому-то барину, жившему весело и с затеями, в следствие которых сад и куплен был едва ли не с аукциона. Впрочем, по недавности приобретения, блестящее время сада, в которое верят счастливые жители, еще в будущем.
Начало, однако, положено; устроены кегли, есть воксал, сколоченный из досок, большой, сырой и довольно неказистый, при воксале буфет, около которого мы даже встретили сильно подвыпившую личность: все заставляет предполагать, что надежды добродушных самарцев оправдаются. Попытка увеселения была уже сделана и, должно полагать, очень блестящая, если судить по остаткам дощатых арок и треугольников с проволоками для шкаликов.
— Вы знали Ш***? Это он еще устроивал иллюминацию, — сказал М***.
— Как же, знал! Где он?
— Умер, бедный старичок, в прошедшую холеру!
Ш*** был в самом деле, к сожалению, не в одном переносном смысле бедный старичок, призренный в доме М***, нечто в роде неудавшегося писателя старого времени, составитель губернской хроники, с готовностью принимавший на себя хлопоты по устройству публичных иллюминаций и от времени до времени посылавший в газеты известия из Самары;
Он умер, оставив по себе несколько никем незамеченвых статеек, хрупкие обломки сгоревшей иллюминации и искреннее сожаление семейства, приютившего его как родного.
Утром третьего дня особенное движение в гостинице пробудило мою надежду. Высовываюсь в коридор и вижу человека с узелками в руках и головой сахару под мышкой, который знавал меня еще в Нижнем.
— С кем ты здесь?
— Сейчас приехал с барынями ***; в ваши края, батюшка, на кумыс едем.
— Не на пароходе ли вы приехали?
— На пароходе, из Нижнего.
Я поспешил одеться, слушая хлопоты какой-то француженки, приехавшей в помещичий дом и не знавшей как попасть в него, потому что ни слова не говорила по-русски (после обеда я ее встретил на крыльце, наблюдавшею русские нравы) и отправился на пристань.
Но — увы! пароход шел недалеко вниз и не мог взять моего тарантаса. Потеряв терпение, я решился отправиться на почтовых, заехал к М*** проститься, отобедал у него и, поблагодарив за много раз встречаемое мною в его доме радушие, поехал сам в полицию, чтоб поскорее выхлопотать билет на получение подорожной. Был сильный ветер; мне предстояла семиверстная переправа через Самару; до вечера оставалось недолго, а ночью не перевозят: нужно было поторопиться.
В доме полиции все было чисто и опрятно. Прямо перед окнами его грустно высились остовы недавнего пожара, но сторона улицы, на которой находился он, уцелела. Присутствия после обеда не было, но писцы собирались для исполнения своих обязанностей. Я обратился к одному из них, предъявив свой вид, и он весьма услужливо написал билет и отправил для подписания кому следует. Вскоре его принесли обратно и сказали, что нужно подписать ратману.
— А далеко живет ратман?
— Нет-с, в двух шагах.
Я успокоился и, от нечего делать, пристальнее стал вглядываться в окружающих меня деятелей. Меня поразила какая-то особенная печать их физиономий: ни одна из них не походила на обыкновенные, ничем не замечательные лица, в таком множестве украшающие человеческие головы; напротив, все они были оригинальные, характерные, крупные и хотя устроены весьма разнообразно, но производили одно общее впечатление, по которому человек, увидавший их без перьев в руках, подумал бы, что они собраны сюда совсем не для того, чтоб самим участвовать в деле исправления ближнего.
Писцы, особенно старший из них, менялись замечаниями, большею частью юмористического свойства; иногда слегка перебранивались, желая один другому сбыть какую-нибудь бумагу для переписки.
Между тем прошло с полчаса; я ждал нетерпеливо, наконец возвратился посланный.
— Не подписывает! — отвечал он.
— Да отчего же?
— Документа, говорит, нет.
Послали мой документ.
Прошло еще долее; я боялся, что не успею выехать. Возвратился и во второй раз посланный
— Ну что?
— Не подписывает, — отвечал он.
— Чего еще надо ему?
— Просто говорит, не подпишу.
Писцы смутились и не знали что предпринять.
— Да вы бы, ваше высокоблагородие, сами съездили к нему, да урезонили его. Мещанин ведь, так мещанин и есть — необразованность! — сказал мне какой-то полицейский служитель в белом кителе, стоявший все время в комнате и пользовавшийся, по-видимому, между писцами правом гражданства.
Я охотно принял его совет, потому что потерял терпение ждать дольше, попросил кого-нибудь проводить меня и, вместе с вызвавшимся писцом, отправился к ратману.
Извозчик, руководимый моим спутником, привез нас на погорелое место. Снисходительный путеводитель отправился в балаган, наскоро выстроенный из досок возле обгорелого каменного дома, и вскоре вышел в сопровождении какого-то русского человека с бородкой, обстриженною в кружок.
Человек этот был в поддевке, красной александрийской рубашке и нанковых шараварах, заправленных в сапоги. Я бы его принял за плотничьего артельщика. Он был крепко не в духе.
— Что вам надо? — спросил ратман.
— Скажите, пожалуйста, что вы не подписываете моего свидетельства на выезд?
— А то, что, может, вас не следует выпустить.
— Об этом знает полиция, а с её стороны препятствий нет.
— Да с моей есть! подпиши, а там после достанется! не люблю я подписывать.
— Любите или нет, а все-таки не можете не подписывать.
— Да что с вами толковать! что вы за спорщик. Не хочу подписывать, так и не подпишу!
— В таком случае, я поеду просить, кого следует.
— А пожалуй поезжай! много вас! еще спрашивает...
— Ну-ну! полно Савельич, скидай рукавицы-то! подписывай, вступился писец и, взял ратмана за плечи, увлек его в балаган.
Через несколько времени он вынес оттуда подписанный страшными каракулями билет, а через час я был на переправе...
IV. Переправа через Самару
Ветер поутих немного. Тарантас, мой поставили на дощаник; поставили еще пустую телегу подводчика-мальчишки, на которую взмостился инвалидный солдат.
— Отчаливай!
Рабочие начали отчаливать,
Самара была в полном разливе. Маленькие зайчики, белые гребешки волн, еще бегали, по середине, но к подгорному берегу волна уж стихала и мерно плескалась. Вечерело, солнце начинало прятаться одним краем за гору. По горе, раскидывалась восточная часть города, в котором, изредка отличались новые деревянные домики, выстроенные после прошлогоднего пожара, из-за поворота горы грустно торчали каменные остовы, неделю назад обгорелых зданий, рисуясь черными силуэтами труб и стен, сквозь окна, которых иногда просвечивало пунцовое, ярко освещенное небо. Вдоль самого берега, под горой, тянулись стройным сплошным рядом новые, плотные сосновые амбары, почти купаясь в воде нижними звеньями. Весело было смотреть на этот блестящий свежим деревом строй высоких житниц, засыпанных вплоть до верха хлебом. Это было прямое русское богатство с прямой русской физиономией: от него веяло каким-то тихим, прочным довольством. А за амбарами, как море, синел темнеющий разлив Волги.
Между тем мы отчалили. Ветер был попутный. Подняли парус и он, всполоснувшись, тихо надулся и, повлек, нас против воды.
— Молись Богу, православные! — возгласил рулевой.
Все сняли шапки и перекрестились. Мы поплыли.
Прямо перед нами, по ту сторону реки, на островах половодья, отдельными группами, пестрели тоже хлебные амбары и еще какие-то широкие и низкие деревянные строения. Иногда возле амбара ветреная мельница неутомимо махала поломанными с одного бока крыльями. Все эти бревенчатые строения с красными или некрашенными тесовыми крышами, освещенные закатом, резко и живописно рисовались по темной зелени грунта, местами поросшего кустарником.
— Что это за строения? — спросил я рулевого,
— Это? А салотопные заводы, батюшка.
— Баранами сало скупают?
— Нешто, батюшка, скупают гурты и бьют тут. Да мясо солят, солониной бурлакам продают. Сало и шкура идут сами по себе.
Рулевой был высокий мужчина лет за сорок, худощавый, с продолговатым, умным, спокойным, честным лицом, опущенной маленькой бородой. На нем была красная рубашка и полушубок поверх; на голове фуражка с козырьком. Стоял он прямо, перекинув правую руку на потесь и отвечал на мои вопросы почтительно, но с снисходительною подробностью, которая изобличала, что, я в его понятиях был барин, может, и хороший барин и ученый, но в крестьянском, и промышленном быту непонимающий ни аза, что его, впрочем, по-видимому, нисколько не удивляло.
— Мы около заводов пристанем? — продолжал я.
— Нет, батюшка! заводы, теперь почитай все на островах. Мы куда дальше пойдем. Заводы только на половине будут...
— И на половине не будут, — положительно заметил ямщик, улегшийся на помосте, облокотясь на руку и не спуская глаз с маленькой трубочки, которую раскуривал.
— Разве без малого, что не будут, — заметил рулевой.
— Далече не будут! — продолжал самоуверенный ямщик, глянул в противоположную сторону, отрывисто пустил сквозь зубы тонкую струйку слюны за две сажени в реку и погрузился в прежние мысли.
— А далеко ли до берега? — спросил я.
— Да верст семь будет, батюшка...
— Кой же место мы пристанем?
— А вот изволите видеть, кусты в той стороне?
И он, показал на едва видную полосу зелени, которая тянулась по горизонту.
— Где белеется что-то?
— Нет, это известь свалена, а пристань еще подальше будет. Направо то балагашек чернеется, изволите видеть, во-о-н!
И он тянул это во-о-н, так долго, как будто хотел им достать ровно за семь верст и попасть прямо в балагашек.
Я долго смотрел по указанному направлению, убедил себя, что вижу что-то черненькое и, успокоившись таким образом перспективой полуторачасового переезда, влез в открытый тарантас, закутался в теплую шинель и закурил сигару.
Устроившись в наиудобнейшее положение, я уж начал погружаться в те бездремотные грёзы, которые обыкновенно находят на человека, когда он обречен на бездействие иногда, между тем, ничего он особенно не ждет, ни что не тревожит ни физически, ни морально, это не то дремота, не то бдение. Глаза безвольно переносятся с предмета, на предмет; ничто особенно не привлекает их, но вскоре они останавливаются на какой-нибудь точке. Вы и не думаете рассматривать ее, а все смотрите: просто лень глаза отвести. Часто случается, что смотревши таким образом, вы чрез несколько времени совершенно не отдаете себе отчета, что вы видите. Воображение, которому вы дали полные поводья, носит вас с предмета за предмет, и, Бог весть каким порядком цепляясь едва за другую, в голове проходят самые противоположные, самые разнохарактерные мысли. Но вот, наконец, одна из них почему-то особенно остановила на себе внимание; вы отдаетесь ей вполне, развиваете ее и перед вами стройно проходят вызванные тени, и вы переживаете ваше прошлое, или создаете что-либо в будущем: в эти минуты всякий из нас более или менее сочинитель; воображение сочиняет сцены и картины на яву до тех пор, пока не начнет сочинять их во сне.
Не помню, о каких именно приятных вещах думал я, но еще не успел я дойти, до блаженного состояния забытья, как мое внимание привлек на себя один, по выражению моего приятеля, индивидуй...
Индивидуй этот стоял сначала по левую сторону тарантаса, но потом ему заблагорассудилось, перебраться на правую; а как экипаж совершенно перегораживал дощаник, то маневр представлял некоторые затруднения.
Индивидуй, однако же, не смутился ими. Он взобрался на окраину дощаника, ухватился сперва за одно колесо, нагнувшись шмыгнул над водою, схватился за другое, опять шмыгнул и ловко прыгнул на помост перед самым рулевым.
Это был человек низенького роста, жиденький, юрковатый, в синем нанковом, крепко засаленном, сюртуке до пяток и фуражке, у которой козырек, вследствие особенной вежливости хозяина, едва держался на нитках. Лицо он имел круглое, с мелкими чертами и небольшим носом, украшенное маленьким клинышком бороды, и сильно помятое от услужливости и готовности сообразно обстоятельствам беспрестанно менять свое выражение.
Индивидуй был по-видимому лет сорока; я помню, что он прыгнул на дощаник в то время, когда мы были уж на аршин от берега и, вероятно впопыхах попал не на то место, куда желал.
Очутившись на новом месте, он почему-то счел за нужное сначала обратиться ко мне: скинув почтительно фуражку, опустил, ее до колен и проворно взбросил на голову, причем я думал, что козырек непременно отлетит; козырек, однако же, удержался.
Я поклонился ему.
Потом индивидуй кивнул головой ямщику; ямщик, лежа взглянул на него, промычал, не выпуская изо рта трубки: «а! Биток», повернулся и плюнул на две сажени в воду.
Биток обратился к рулевому.
— Василью Семенычу мое почтенье, — сказал он певучим выговором мещанина, метящего в купцы, приподняв фуражку над головою.
— Здравствуй, Иван Петрович! Куда Бог несет?
— А на сальный к Балагуеву: дельцо есть.
— Да ты разве не у него живешь?..
— Эва! уж месяцев семь, как отошел. У Ендакова Гаврилы Гаврилача посляй жил, да Бердяева с месяц занимался.
— А теперь?
— Да теперь так, разными делами перебиваюсь. А вас что давненько не видать было?
Рулевой потупился.
— Меня здесь не было, — отвечал он, помолчав.
— Знаю, что не было. Летось частенько переезжал: что, думаю, Василья Семеныча нет? С вами, говорят, несчастьеце приключилось, — продолжал он, таинственно понизив голос:
— Да, стряслась была беда! — сказал рулевой.
— Слышал, слышал! под уголовным, говорят, были.
— Не под уголовным, а был-таки грех.
— Как же это, расскажите?
— Арестанта упустил! — вполголос сказал рулевой.
— Э! скажите! То-то я что-то слышал. Какими же это судьбами?
—Да вот прошлою весною, об эту же пору.
— Да, да, должно быть так! Ну, так как же это вы упустили?
Ветер, ровно надувал парус. Дощенник тихо бежал по широкому разливу. Рулевой осмотрелся, повернул вправо потесь и начал:
— А вот как было дело. Прошлой весной перед половодием призвал меня тоже Иван Дмитрич и говорит: «ну, говорит, Василий, ступай опять ко мне. Будешь у меня, говорит, на том берегу сбор собирать, а народу не хватит, иной раз и съездишь».— «Хорошо, я говорю, Иван Дмитрич!» — и поступил. Вот живу, знаешь, на том берегу; только раз приезжает десятской от станового и арестанта привозит. А дело-то было к вечеру. Разлив, знаешь, большой тоже был, почитай что с нонешний!
— Почище будет! — заметил лежащий скептик ямщик и плюнул в воду.
— Пожалуй, что и больше; продолжал румбой. Вот и говорят мне десятской: "ты, говорит, Василий Семеныч, прими от меня арестанта; да представь его в город, а меня отпусти; мне, говорит, Демьян Григорьич беспременно велел сегодня же воротиться: у нас поимка бродяги будет.
— Как, я говорю, теперь, поедешь: ишь какой ветер! а ветер в ту пору сильно разыгрался: — ишь я говорю, ветер какой, да и дело же теперь к ночи...
— Ну, как знаешь, говорит, а меня отпусти и арестанта представь: арестант нужный.
— Делать нечего, взял я от него бумагу и арестанта принял, а он на той же подводе и уехал. Арестант парень молодой, такой из себя красивый. Как, мол, тебя звать, любезный?
— Да безыменным, говорит.
— Ну, безыменный там безыменный, так и знать будем. Посмотрел я, что делать с ним? А в ту пору; надо, было хозяину выручку вести; дай, думаю, поеду, сдам его там приказчику, да и прав. Велел полегче посудину подвести, поставил подводы две, взял его и отправились. И разыгралась же на ту беду такая погода, что страсть. Мы от берега, а она нас к берегу валит. Маялись, маялись, не можем из плеса выйти. «Что, братцы, говорю, делать нечего, привалим к берегу: все лучше, чем на воде ночевать»; и привалили немного ниже косы. Вышли, огонь развели. У ребят котелок был; кашицы сварили; сами похлебали и арестанта накормили и улеглись. Не спалось что-то мне: видно, сердце беду, чуяло. Слышу, я, возится мой арестант; приподнялся я, а он стоит у огня.
— Что, мол, ты, любезный? Али не спится?
— Прозяб, говорит, больно, греюсь. На дворе, знашь, сиверко, таково: он же в одном коротеньком кафтанишке — как не прозябнуть?
— Возьми, говорю, полушубок у меня на посудине, али циновкой прикройся.
Пошел он, взял полушубок, цыновкой прикрылся и лег; и я опять прикурнул. И заснул же я, на грех, прекрепко, и так сладко спал, что, кажись, от роду, этак не спалось. Спал я, спал, очнулся, гляжу — уж совсем бело. Разбудил я ребят и его хочу разбудить; глядь — одна циновка лежит и так свернута, как словно спит кто под ней. Думал, не отлучился ли куда, звать-позвать — нет! Ушел! а полушубок под циновкой лежит, полушубка не взял, а сам ушел!
Вот мы туда-сюда, зовем его, кричу я его: Безыменный! кричу, Безыменный! вернись! не вводи другого в грех. Пожалей меня, родной! Нет! Звал я, звал, и так звал, что услышь меня он, я чай беспременно бы воротился! Ну, да где услыхать, коль уж ушел! чай, версты за две улепетывал. Что будешь делать? Пришла беда и на мой порог! Добро бы один был — ну куда не шло, а то жена, дети — просто горе. Делать нечего: пометался я, пометался — надо ехать. Поедемте, я говорю, братцы, Вот приехали в город; отправился я прямо к вашему частному Макару Осипычу. Он еще дома был.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Дорожные заметки.
