Read here

Неотправленные письма

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк · 1897 · Free in the US

17,257 words · about 1 h 13 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1897 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Неотправленные_письма_(Мамин-Сибиряк)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Language
Russian
Published
1897
Length
17,257 words · about 1 h 13 min
Sections
6 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (6)

Continue:

I.От нее к нему.

1.

Я пишу к вам, мои дорогой, мой бесценный, мой повелитель, — пишу и чувствую всю сладость безумия, всю поэзию добровольного рабства, ту решающую полноту, которая из девушки делает женщину. Да, я пишу, и мне смутно делается чего-то жаль, потом делается немного совестно за свое слишком огромное счастье… Прежде всего, мой повелитель, я не могу, т.е потеряла всякую способность думать последовательно и логически. Мысли в голове толпятся с каким-то ожесточением, как та публика, которая ломает театральные двери — каждая единица полна неистового желанья ворваться первой в пределы заветного круга. Там, на улице, и темно, и холодно, и мокро, и грязно, а в храме искусства все залито светом, все блестит и все имеет праздничный вид. Что же значит какая-то жалкая дверь, которая отделяет тьму от света? Извините за это немного кукольное сравнение, но счастливые люди имеют право быть глупыми, а затем им так хочется высказать, выговориться, добиться чьего-то внимания… Ах, это совсем не то, не то и не то! Представьте себе мой ужас — мне хочется так много высказать, и я не нахожу именно тех слов, которые сейчас нужны, да их и не существовало никогда на свете. Только самый злостный банкрот, вероятно, испытывает нечто подобное — векселя предъявлены, а платить нечем. Опять нелепое сравнение. И опять потому, что нечем говорить — понимаете: нечем! Если бы я умела, я составила бы свои особенный словарь новых слов, новую грамматику, логику и психологию, — одним словом, целый новый язык, построенный именно на психологии. Я изнемогаю в муках творчества, как умирающий от жажды человек, выброшенный в море и тонущий в той самой влаге, которой ему недоставало. Только сейчас я поняла, какие муки творчества переживают все настоящие художники — поэты, артисты, живописцы, скульпторы, музыканты, даже птицы. Ведь то, что заставляет творить, неизмеримо больше того, что получается в результате всякого творчества. Ах, как все они мучаются, бедные… Душа полна, а реализовать эту полноту приходится избитыми будничными словами, жалкими красками, камнем, вибрацией натянутой струны, ограниченным диапазоном голоса, и все это тогда, когда хочется обнять целый мир, все любить, все знать и со всем слиться. Ведь любовь — это момент пробуждения мировой души, момент посещения, момент тайны тайн… Вот нечему задыхающаяся от счастья птица поет с закрытыми глазами — она видит внутренним оком эту мировую душу, и мы, кто ее слушает, чувствуем это безотчетно, и в этом обаяние, счастье и восторг. Я опять говорю сравнением — лучшее доказательство бедности нашего слова. Мы сравниваем воду с зеркалом — разве это хоть сколько-нибудь похоже? Море называем бирюзовым — еще меньше похоже, солнечный свет с блеском золота — совсем жалкое сравнение, зубы — жемчужины, губы — кораллы, соболиные брови — ах! — все это показывает только нашу нищету, те рубища, в которые мы наряжаем нашу мысль. Но я все это понимаю, потому что нет настоящих слов, и приходится прибегать к сравнениям, как к тем проселкам, которые, по уверению ямщиков, сокращают дорогу.

Есть и другое объяснение, для чего употребляются эти сравнения, это — отсутствие искреннего чувства. Я немножко себе противоречу (хорошеньким женщинам это прощается, а я, право, бываю иногда хорошенькой), но есть и основание для такого противоречия — никто так не страдает от сравнений, как женщина, потому что мужчины этой фальшивой монетой расплачиваются за свои фальшивые увлечения. Да, да, да… Я глубоко убеждена, что мужчины не уважают женщин, и должна признаться, что я тоже не уважаю. Ведь это ужасно — не верить самой себе? Я и не могу верить… Мне противно читать восторг поэтов, которые расхваливают женщин, как купцы гнилой товар. Все это неправда, т. е. похвалы. Воображаю, что позволяют себе мужчины говорить о нас, когда остаются в своей мужской компании. По крайней мере откровенно, а мы и на это неспособны. Мы благоговеем пред своими идолами или низвергаем их в одиночку, чтобы на место низверженного кумира поставить нового и этой переменой исправить сделанную ошибку. О, мой повелитель, сколько в этом горькой правды, той правды, которую мы с такой любезностью предоставляем другим… Мне это больно говорить, по я не могу удержаться, потому что это меня мучит.

Как вы видите, я совершенно поглощена мыслью о собственной особе, хотя меньше всего желаю именно этого. Явное противоречие, которое меня тоже мучит… Ведь я счастлива, мне решительно ничего не нужно, а в такие минуты является томительная жажда подвига, страстное желание пожертвовать собой за что-то такое хорошее, чистое, большое. Я понимаю, почему мученицы шли с улыбкой на костры и клали головы на плаху: они были слишком счастливы внутренним светом. Меня тоже удивляет, что другие ничего не замечают, вероятно, не хотят замечать во мне, т. е ту перемену, которая сделала из меня другого человека. Виновата, у меня есть тетя Агнеса, старая девушка, которую я страшно люблю. Она со странностями, как все старые девы, но очень наблюдательна. Недавно она так пристально посмотрела на меня и проговорила, делая строгое лицо:

— Ксения, не забывай, что ты — девушка!..

Ах, какая смешная эта тетя Агнеса!.. Она меня всегда преследует этой нелепой фразой и делает трагическое лицо. Кстати, тетя почему-то невзлюбила вас, и когда я упоминаю в ее присутствии ваше имя, она так забавно отворачивается, как наш мопс Боби, когда ему подносят к носу зажженную папиросу. В сущности, я очень хорошо понимаю милую тетю — она боится вас и ревнует к вам. Недавно я чуть не задушила ее в своих объятиях, так что она едва вырвалась, а потом проговорила по обыкновению:

— Ксения, помни, что ты — девушка!..

Это была пресмешная сцена, и мне сделалось так весело. Жаль, что вы не могли… Тсс! Кто-то идет ко мне в комнату…

2.

…Продолжаю. Это была тетя Агнеса — легка на помине. Вошла в мою комнату, подозрительно посмотрела на меня и остановилась в форме вопросительного знака. Привожу дальнейший диалог в порядке его произнесения.

Тетя Агнеса. Ты, кажется, что-то такое писала?

Я. Да, тетя.

Тетя. Ты, может быть, желаешь мне показать твое письмо?

Я. Дорогая тетя, я этого не могу сделать…

Тетя. Почему? (При этом у нее поднялись брови, как у индюшки, в которую хотят бросить камнем).

Я. Милая тетя, мне идет уже, двадцатый год, и я, кажется, могу иметь самое маленькое из всех прав — не показывать своих писем. Хорошая тетя, не обижайтесь: я делаю так просто из принципа… (Я гадко солгала, но солгала, право, с самой благородной целью, чтобы не беспокоить старушку).

Тетя (подходит ко мне и садится к столу). Но ты мне скажешь одно, Ксения: это письмо не к Marie Бурцевой? Говори откровенно.

Я. О, нет, тетя. Клянусь!..

Тетя успокоено вздыхает, точно я сняла с нее гору. Я в свою очередь начинаю заметно краснеть, потому что догадываюсь, в чем дело. Тетя Агнеса читает мои мысли, и с грустью продолжает:

— Ко мне приезжала мать Marie Бурцевой. Бедняжка в полном отчаянии… Я не обвиняю бедную Marie. Нет… Она забыла, что должна быть девушкой… Виноваты старшие, которые не умели вовремя ее предупредить об этом.

— Тетя, что вы говорите? Я ручаюсь за Marie чем угодно… Мы с ней в институте сидели на одной скамье, потом вместе же выехали на первый бал, — одним словом, это чудная девушка, которую я страшно люблю. Вы говорите про нее ужасные вещи… Она не только девушка, но она чудная девушка. В институте я ее обожала…

На лице тети опять изобразился ужас, и она прошептала, всплеснув руками:

— Несчастная, что ты говоришь? У Marie нашли книгу самого ужасного автора… Я не хочу его называть…

— Поль де Кока, тетя?

— О, Поль де Кок младенец…

— Золя?

— Хуже!..

Мои познания в отреченной литературе здесь заканчивались. Я была рада, что могла смотреть в глаза милой тете с совершенно чистым сердцем. Я не знала даже имени «самого ужасного автора» и, говоря откровенно, не хочу его знать. К чему? Наверно какая-нибудь гадость, а у меня органическое отвращение ко всему пошлому и вульгарному. Не могу не сказать вам несколько слов об этой Marie Бурцевой, потому что у нас есть много общего и, рассказывая о ней, я буду до известной степени объяснять себя. Marie не красавица, как и я, но бывают моменты, когда она делается увлекательной. В ней есть что-то особенное, что я назвала бы больной поэзией. Вы не улыбайтесь, мои повелитель, — я вас вперед ревную к ней. Да, это экзальтированная девушка, которая родилась слишком поздно или, может быть, слишком рано. Она бредит средними веками, распевает какие-то монашеские гимны, до безумия любит цветы, сходит с ума от одуряющих восточных духов и ненавидит мужчин, — ненавидит — это будет, неверное выражение, а правильнее — не находит того идеала, который у нее сложился. Читайте: у нас… Увы! Я уже изменила ей самым позорным образом.

Мы недавно были вместе с Marie на балу. Она блондинка и поэтому была в чудном голубом платье цвета незабудки — это ее любимый цвет, а я в розовом. Мы танцовали как-то по обязанности. Кавалеры были все неинтересные, и я все время думала о вас, мой повелитель. Мне эти кавалеры казались такими жалкими, а особенно один, какой-то m-r Латышев, который вздумал ухаживать за мной. Не правда ли, как это глупо и… дерзко. Marie потом до слез смеялась надо мной, а я злилась до слез.

— Вот тебе и партия, — язвила Marie. — Это выгодный жених. Он где-то и что-то такое вообще. Мамаши усиленно его ловят… Не отказывайся от своего счастья.

Marie ненавидит всех мужчин, а женщин презирает. На последнюю тему мы часто с ней разговариваем. Она иногда бывает такая остроумная.

— Бог создал женщину, как известно, в минуту гнева, — рассуждала Marie, когда мы сидели на балу, как две разряженные куклы в окне игрушечного магазина. — Мы смешны и жалки… Мы беззащитны, как индюшки, и глупы, как гусеницы. Посмотри внимательнее на этот цветник бальных красавиц. Могу только удивляться, что могут находить интересного мужчины в таких куклах? Самое ужасное в женщинах, знаешь что? Это то, что все женщины напоминают одна другую, как цветы на обоях. Ни капли оригинальности… Так же улыбаются, так же поводят глазками, показывают плечи, шею и руки, так же прикидываются ангельчиками и вечно мечтают о нем… О, как я презираю их и, если бы была мужчиной, как бы жестоко поступала с ними. Мужчины слишком великодушные негодяи…

Как мне кажется, Marie помещает свои неудовлетворенные чувства в любви к цветам. Она бредит японскими хризантемами, восточными ирисами и особенно орхидеями. Я ничего подобного не видала. Это какое-то безумие. Для Marie в цветах что-то мистически-поэтическое, какой-то таинственный язык природы, что-то безгранично-изящное, тонкое, символическое и противоположное некрасивой человеческой организации. Она именно больше всего возмущается этой организацией и с ужасом думает о том роковом моменте, когда молодость пройдет, потом пройдет зрелый возраст (для женщины это немного обидный термин — зрелая женщина) и потом старость. Мне тоже делается страшно, когда я раздумываюсь на эту тему, и я стараюсь не думать о печальных вещах. Действительно, цветы неизмеримо счастливее: они так красивы и умирают только для того, чтобы возродиться в новой красоте. Как истинной красоте, им нечего скрывать. Если бы девушки могли превращаться в цветы… Я желала бы быть самой скромной маргариткой, которая так стыдливо складывает на ночь свои беленькие лепестки. У цветов нет пороков, нет преступлений и у всех одна любовь, неизменная и вечная — любовь к солнцу. Вы были бы моим солнцем, и когда вы уходили бы с моего небосклона, я с красивой грустью о своем повелителе складывала бы свои беленькие лепестки, чтобы встретить вас на следующее утро в освеженной красоте. Боже, какие глупости я вам пишу и как вы будете смеяться надо мной!.. Бред впавшей в сентиментальность девицы. Это, знаете, такая марка, которую не всякий выносит, — извините за вульгарность, — повторяю любимую фразу моего братца Бориса, порядочного шалопая.

Итак, мой повелитель, мы презираем с Marie женщин и создаем культ мужчины (читайте: вы), того мужчины, который построил для женщины города (опять вы же; пожалуйста, не отпирайтесь из скромности!), завоевал пустыни (еще раз: вы), открыл пар (все физики врут, приписывая это открытие Уатту — вы открыли пар, мой повелитель), электричество, написал чудные картины, создал еще более чудную музыку, каждый день делает научные открытия, философские обобщения, написал удивительнейшие поэтические произведения (все вы! вы! вы!), и так без конца. Как же нам (читайте: мне) не любить этого богатыря, чародея и волшебника… Я инстинктивно ищу его защиты, жду его ласкового взгляда, по-детски протягиваю к нему руки… (кстати, я горжусь своими руками — маленькие, беленькие, мягкие, с розовыми пальчиками). О, мой повелитель, я изнываю от жажды рабства, чтобы быть твоей тенью, эхом, ласковым призраком… Рабство в человеческой натуре, а каждая женщина раба от первого дня рождения. Если бы я могла сказать вам все, что у меня на душе… Опять нет слов, и только музыка может до некоторой степени выразить эти мысли без формы, эти чувства, которые несутся, как весенняя гроза. Я недавно была в концерте и разговаривала с вами: я пела скрипкой, корнет-а-пистоном, флейтой, а вы отвечали мне властно, покоряюще, почти сурово. Я даже желала, чтобы вы меня побранили, рассердились, но все это любя, ласково, покровительственно. Знаете, я желала бы быть птицей. Не смейтесь — только для того, чтобы прилететь к вашему окну и взглянуть на вас. Ваша К.

Р. S. Отчего я не получаю ответа на свое предыдущее письмо? Вы — злой… Я могу рассердиться.

Р. Р. S. Тетя Агнеса опять приходила ко мне в комнату, когда я хотела уже запечатать это сумасшедшее письмо. Милая тетя, как она меня любит… Я хотя и боюсь старости, но люблю таких чистеньких и строгих старушек, как моя тетя Агнеса. Ведь и я в свое время тоже буду старушкой и буду потихоньку краснеть, перечитывая свои сумасшедшие письма. Никто, никто о них ничего не должен знать! Я самая скромная девушка на свете, и никто не должен подозревать, как я счастлива. Ведь счастье, как орхидеи, вырастает в тени и прячется от солнечного света, который слишком грубо разоблачает всякую тайну, Ах, как мне хорошо…

А письма от вас все-таки нет. Вы подвергаете мое терпение страшному испытанию…

Р. Р. Р. S. Никак по могу кончить этого письма. Все что-нибудь мешает. Я теперь… Если бы вы знали, как я виновата, как меня мучат угрызения совести, как я, наконец, презираю себя, жалкую, ничтожную, легкомысленную женщину. Моему преступлению нет наказания, нет имени и меры… Представляю ваше справедливое негодование, когда вы прочтете следующие строки. Вы отвернетесь от меня с презрением… Но все равно. Я не могу скрывать камень, который меня давит и гнетет. Это вышло как-то само собой, помимо моей воли и желания. В данном случае вы можете мне верить вполне. Я, конечно, страшно скучаю о вас, точно вы живете где-нибудь в Японии, а не в одном со мной городе. Да, это ужасное чувство, которое усиливается главным образом к вечеру, когда стихнет дневной шум и точно начинаешь прислушиваться к самой себе. Да, так я страшно скучала, хотелось поделиться с кем-нибудь своими мыслями и чувствами, и вот… Право, это вышло совсем случайно. Marie Бурцева машинально взяла ваше письмо — ящик в столе случайно был открыт. Как видите, все случайно.

— Мужской почерк? — изумилась она — От него?

— Совсем не от него… Просто письмо, т. е. письмо…

Я не умею лгать. Меня продало мое лицо, глаза, язык — все. Marie посмотрела на меня, покачала головой и проговорила:

— Ты влюблена, несчастная? И я этого не знала… это не по-товарищески. Да… И тебе не стыдно? Ну, посмотри мне в глаза…

Я решительно не понимаю, что со мной сделалось. Представьте, я расплакалась самым глупым образом. Marie подсела ко мне, обняла и принялась целовать, как сумасшедшая.

— Голубчик, расскажи, как любят?!. — умоляла она. — Хочешь, я стану на колена пред тобой. Мое несчастие, что я не могу любить, просто не умею, как на умею плавать… Милая, и он тебя тоже любит? О, конечно… Какая ты счастливая!

Она говорила все это так искренно, что я как-то вдруг взяла и рассказала все: как мы встретились в первый раз (помните, как вас представили мне на вечере у Петлиных?), как потом вы появились у нас в доме, как я с первого раза почувствовала в вашем присутствии какую-то неловкость, — одним словом, все, все… Marie слушала меня бледная, закусив губы, а я рассказывала и рассказывала, плакала и смеялась от счастья, точно пьяная. Да, это было опьянение — иначе я не могу назвать своего состояния. Marie довела меня до того, что заставила (я потеряла волю, как всякий пьяный человек) показать все ваши письма, и напала на них с какой-то жадностью. У нее было злое лицо, когда она перечитывала по нескольку раз каждую строку. И я только тогда поняла, какую я сделала непростительную глупость. Положим, что в ваших письмах ничего особенного нет, но я не имела никакого права показывать их. И какая глупая — я ждала, что Marie придет в восторг, бросится ко мне на шею и разделит мой восторг, а она вместо этого довольна сухо проговорила:

— Мне нравится одно место в его последнем письме, где он пишет о какой-то исповеди, которую специально готовит для тебя. Очень чувствительно, точно откуда-нибудь из дешевенького переводного романа. Благодарю покорно: исповедь… Ха-ха! Для начала совсем даже недурно преподнести своей возлюбленной букет из прежних увлечении. Все мужчины гадкие… Мы это знаем отлично, зачем же ставить точку над «и»? Это бестактно, а мужчине все можно простить, кроме бестактности.

Это был настоящий холодный душ для меня. Я вся точно застыла. Вероятно, какой-нибудь жрец чувствовал то же самое, когда у него отнимали его идола и смеялись над ним. Я теперь не припомню далее, чем закончилась эта жалкая сцена, не припомню, как мы расстались с Marie, но у меня запала в голове ее последняя фраза:

— Я лично от себя совершенно неспособна любить и могу испытать нечто подобное только но аналогии, т. е. глядя на других, и… и, знаешь, могу даже сделать большую глупость, увлекшись подражанием. Меня это злит, и я не верю самой себе.

Она еще вернулась с полдороги и проговорила почти с радостью:

— А он развратный… да, т. е. нравится женщинам.

Что хотела Marie сказать этим? Для чего она говорила все эти вещи? Я была уничтожена, стерта, унижена. Для меня ясно было только одно, что Marie умная, а я глупенькая, как козявка. Неужели ум непременно должен быть злым, а добрые люди глупыми? Ведь это ужасно… А потом… Боже мой, какую ужасную бессонную ночь я провела! Моя комната была наполнена женскими тенями, призраками ваших увлечений… Я слышала звук преступных поцелуев, дрожь счастливого смеха наполняла мою комнату; мне казалось, что десятки женских глаз смотрят на меня с злобным удивлением и десятки голосов повторяют:

— Так вот она какая? Удивительно, что он нашел в ней такого… Какая-то бабешка, кисейная барышня!..

Далее следовал цинический смех, который колол меня, точно тысячи булавок вонзились в мою кожу.

Но довольно… Идет тетя Агнеса, а мне еще нужно сказать вам о…

II.От него к ней.

1.

Мне давно хотелось написать вам, Ксения (давно, — мне кажется, что я знал вас всегда, до того времени, как сам родился), но как-то не решался и по свойственной мужчинам трусости все откладывал день за днем откровенное объяснение. Вероятно, когда вы исповедовались в первый раз, то испытывали то же самое — и жутко, и стыдно, и хорошо. Да, мне больно вам писать то, что я должен написать, больно за вас, но я не хочу ничего скрывать от вас, моя дорогая. Самое страшное в жизни — ложь… Но читать исповеди интересно только тогда, когда они написаны большими людьми, — я это читаю вперед на вашем чудном лице, и это мне особенно обидно, как если бы осужденному на смерть его смертный приговор поднесли на лучшей лионской бумаге с художественной виньеткой, как дорогому юбиляру. Собственно говоря, я сам подписываю свой смертный приговор, чтобы вы знали все, все…

Маленькое a propos. Предстаньте себе, мои друзья ревнуют уже меня к вам и так смешно ревнуют, тем более, что не знают, кто вы и где вы, — вы для них просто «она», — та роковая «она», которая рано или поздно вырывает из среды друзей одного члена за другим. Они злятся, потому что любят меня, и мне больно, что я не имею права назвать вашего имени или, еще больше, показать вас. О, тогда они раскаялись бы во всех своих прегрешениях и на коленях стали бы вымаливать у вас прощения. А сейчас я должен выслушивать приблизительно такие разговоры: Сергей, что с тобой? — спрашивает меня Коко Ведерников с притворным участием. — Ты или серьезно болен какой-нибудь модной болезнью, или… пожалуйста, не оскорбляйся: ты влюблен?

— Я? С чего ты это взял? (Я вру совершенно бесцельно).

— Нет, в тебе есть какая-то перемена, как в корабле, который дал течь и сейчас пойдет ко дну и с которого убегают самые благоразумные крысы. Например: почему ты не поехал с нами вчера в Яр? Болела головка? Очень мило… Какая у тебя странная голова: ты не стал выносить красного вина, дыма хороших сигар и присутствия своих друзей.

Наш кружок состоит из пяти человек: Коко Ведерников, маленький, коротенький, задорный человек, бывает очень мил, когда бывает в ударе; Миша Степанов, добродушный белокурый увалень, хорош тем, что всегда внимательно слушает, кто бы и что бы ни говорил, и всюду едет, куда бы его ни тащили; Илья Иваныч Китоврасов славится тем, что у него никак не может умереть богатая тетка в Тамбове, и еще тем, что, когда он начинает говорить застольный спич, его без церемонии просят замолчать; Антоша Пугачев производит всюду сенсацию своей исторической фамилией и тем, что его мизерная фигурка совсем уж не соответствует его грозной фамилии; впрочем, он добрый малый и может пить без конца — это в глазах истинных друзей немаловажное значение. Виноват, страшный поклонник женщин, как все некрасивые мужчины, и на этом основании считает себя в праве говорить о них самые непозволительные вещи. Вот и все. Компания составилась совершенно случайно, отчасти еще в университете и отчасти уже на службе. Всем под тридцать. По поводу последнего Коко Ведерников любит повторять:

— Помните, господа, кто до тридцати лет не женится, а к сорока годам не наживет миллион — тот пропащий человек. Пожалуйста, имейте это в виду…

Говоря откровенно, мы все порядочно надоели друг другу, и нас сплачивает только… как это выразиться повежливее, чтобы не оскорбить вашего невинного уха — ну, порочность. Мы вместе потихоньку кутим и проделываем то, что позволяется молодым людям в нашем возрасте.

— Женщина — существо низшей породы, — уверяет всех Антоша Пугачев, чтобы досадить мне. — Это низший тип во всех отношениях. Посмотрите, каких уродов любят самые хорошенькие женщины. Я сказал слишком много: любят. Разве женщина может любить? Это пассивное существо может испытывать это чувство только в отраженной форме, т. е. позволяет себя любить, отдастся мужчине. Ежели разобрать настоящую ценность того, что составляет невинность девушки или добродетель замужней женщины, то…

— Довольно, Пугачев! — кричу я, выходя из себя. — Или я вам расколю голову вот этой палкой!

Вы думаете, они обиделись? Нисколько. Все захохотали самым глупым образом. Не правда ли, какая миленькая компания! И я мог убивать свое время в этой среде, дышать с ними одним воздухом и повторять их глупости. Нет, это ужасно…

Вас удивит, что я описываю такую неинтересную компанию, и вы удивляетесь, для чего я это делаю, но «скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты». Вы не думайте, что это какие-нибудь забулдыги и трактирные завсегдатаи; нет, это люди все приличные, люди нашего круга. Вы их наверно встречали где-нибудь в обществе. Они занимают хорошие места, находятся на положении молодых людей, подающих блестящие надежды: в семьях, где есть молодые девушки, они — желанные гости. Но все они холостяки, у всех за вычетом служебного и рабочего времени есть еще время свободное, и вот здесь наше общее больное место. На языке общества это называется вести рассеянную жизнь, — ведь молодые люди должны перебеситься, прежде чем отдать себя на алтарь семейного счастья. Мне делается больно, когда я слышу и даже читаю подобные фразы. Ведь это ужасно… Если бы у меня был сын — нет, мне вперед обидно и больно за него. Ведь молодой человек должен сделать карьеру, должен вперед обеспечить будущую семью, а лучшие молодые годы проходят, теряется свежесть, самый аппетит жизни, и к семейной жизни такой молодой человек приносит преждевременную усталость, дешевенький скептицизм и очень некрасивую изношенность. Как видите, я не щажу себя, хотя все еще не решаюсь заговорить о главном… Вы знаете жизнь в лучшем случае из романов и имеете о ней самое фантастическое представление, и мне жаль разбивать ваши иллюзии. Например, в нашей компании, которую я вам представил, заключена целая трагедия, да, настоящая трагедия. Вы подумайте только, что это все средние люди, т. е. люди средних достоинств и недостатков, другими словами — подавляющее большинство, то безличное большинство, которым в сущности творится жизнь. Разве же это не ужасно?

Вы уже догадываетесь, что все предыдущее было только предисловием, и догадываетесь, что это предисловие ведет к женщине, к той таинственной женщине, которая так печально подготовляет мужчину к настоящей брачной жизни. Странно, что мы делаемся циниками чрезвычайно рано, еще в гимназиях, за чрезвычайно редкими исключениями, и вообще не уважаем женщину, как женщину, делая исключение только для наших матерей, сестер и только отчасти жен, вероятно, потому, что они для нас не женщины. Особенно строго мы относимся к женам своих друзей, примешивая к общему неуважению к женщине еще ревнивое товарищеское чувство, и я боюсь подумать о том моменте, когда представлю вам своих друзей. Кажется, я даже и не представлю их, что и случается. В сущности, это самые невозможные люди, и меня вперед коробит от одной мысли, как цинически будут разбирать мою жену, как только выйдут из моего дома. Если бы лошадь имела способность краснеть, она покраснела бы за моих друзей, и я вперед начинаю их ненавидеть. О, чего, стоит какой-нибудь один Коко Ведерников, смакующий самые пошлые анекдоты с видом знатока, да и все остальные хороши. Мне просто делается страшно от одной мысли, что у меня может быть дочь, я ее буду воспитывать, ухаживать за ней, любить, и вдруг она попадет в руки одного из таких милых господ. Это в тысячу раз хуже, чем иметь сына, хотя я больше люблю детей-девочек. В них так много какой-то особенной, чуткой поэзии, и они напоминают мне цветы, и мне их жаль вперед.

Я не буду оправдывать ни себя ни других тем, что весь наш общественный склад толкает нас к разврату (простите за выражение), что все наши удовольствия построены на чувственности — театр, музыка, картины, романы, что если бы девушка в лучшие свои годы прошла сотую долю того, что проходим мы, то она погибла бы навеки, а мы еще с грехом пополам делаемся отцами семейств и даже проповедуем нашим детям нравственные начала. Меня безгранично радует, что я, например, с таким наслаждением могу думать о вас и чувствую, как благодаря вам делаюсь лучше, чище, честнее, здоровее… Ведь я был в университете, чему-то учился (в эту дипломную русскую науку я плохо верю), даже пережил полосу юношеских увлечений и был замешан в очень крупной студенческой истории и даже «сидел», но все это смыто было последующей действительностью, которая ничего общего с юношескими мечтами не имеет, и теперь я, опять благодаря вам, мой добрый гений, возвращаюсь к этому потерянному юношескому раю. Я даже начал (потихоньку от друзей) перечитывать когда-то любимых авторов и, к удивлению, нахожу в них много нового и такого хорошего, что заставляет краснеть. Ведь стыд — здоровое и хорошее чувство, и величайшее счастье, если человек его еще не потерял. Я совсем не хочу отрекомендоваться вам в лучшем свете, чем есть на самом деле. Перехожу наконец к женщинам… На самом интересном месте помешали. Принесло Коко Ведерникова. Он уже раздевается в передней. Милое преимущество хваленой холостой свободы, когда к вам лезет всякий негодяй и…

2.

Продолжаю свое письмо, которое немножко затянулось. Русский человек вообще пишет плоховато, а письма и совсем плохо. Перехожу к тому, с чего следовало начать. Девушка, которая выходит замуж, несмотря на свое полное незнание жизни, все-таки понимает, что в лице мужа получает «человека с прошлым». Нынешняя девушка, благодаря гг. романистам, понимает это особенно хорошо. Но в ее воображении представляется что-то грандиозное, и она с некоторой гордостью начинает думать, что именно для нее муж пожертвовал величайшими соблазнами мира и, главное, своей холостой свободой. Нет девушки, которая не завидовала бы в этом отношении счастливцу-мужчине, которому позволено решительно все, а ей именно все запрещено. Тут выступает на сцену психология запретного плода… Увы! Он совсем не так сладок, как рисуется в неопытном воображении, и в нетронутом, свежем человеке вызывает вполне нормальное чувство отвращения. Много виноваты в этом отношении сами мужчины, которые любят кокетничать своими мнимыми победами, фантастическими романами и любовными приключениями. Представьте себе, что этого нет, и вы будете правы. Некоторые исключения в счет идти не могут. «Женский вопрос», как острит Коко Ведерников, начинается для молодого человека обыкновенно с тех пожилых женщин бальзаковского возраста, которые, так сказать, этим путем переживают свою вторую молодость.

Бальзаковская женщина — только вступительные шаги, это только призрак женщины и глубокий самообман. В душе мужчины остается неистребимым влечение к настоящей женщине, к настоящим чувствам, которое в ранней юности выражается обожанием кузин, дачными романами и мимолетными встречами где-нибудь на пароходе, в вагоне железной дороги, в театре. Вот на этой почве и разыгрывается самое печальное, т. е. фальсификация настоящего чувства. Боже мой, сколько тут разыгрывается грустных историй, сколько проливается напрасных слов и растрачивается непроизводительно энергии. Выступает на сцену она. Нужны ее настоящие чувства, ее сердце, ее душа…

Это случилось года три назад — нет, четыре, потому что моему сыну дне недели тому назад исполнилось три года. Да, у меня есть сын, т. е. не сын, а так, что-то такое без названия, как бывают болезни без названия, когда больные говорят, что «все болит». Меня пригласил летом погостить на дачу один хороший знакомый. Мне отвели комнату где-то на чердаке «с протекцией» и сквозным ветром, — одним словом, как и следует быть комнате молодого человека, приехавшего «взять свежего воздуха» после довольно рассеянной зимы. У моей комнаты было одно достоинство, которое меня и погубило — она была на чердаке, и мне с высоты этого чердака открывался вид на соседнюю дачу. Как опытный человек, я не показывался в окне, чтобы не нарушать обычного течения жизни соседей. Меня интересовало, как живут неизвестные мне семейные люди. Ведь обыкновенно всякая семья прихорашивается под взглядом постороннего человека, и даже семья моего доброго знакомого, я уверен, не была тем, чем старалась казаться изо всех сил. А со своей вышки я мог наблюдать настоящую и ничем не подкрашенную жизнь. Я даже не старался узнать, кто мои соседи, как их зовут, и наблюдал их с любопытством естествоиспытателя, который рассматривает под своим микроскопом каплю воды с барахтающимися в ней инфузориями. Ведь это интересно видеть людей, которые у вас на глазах проделывают все мелочи жизни, и вы не слышите ни одного звука. Мне приходилось говорить за них целые монологи, вести разные сцены и вообще разыгрывать жизнь. Это очень интересно. О, как отлично я их изучил и как отлично понимал каждое их движение! Он был зрелых лет мужчина, растворявшийся в радостях семейного счастья, она совсем молодая и цветущая женщина, к которой он относился, как к ребенку. Связующим звеном служили три бебешки — две девочки и мальчик. Последний являлся главным лицом. Он был то же, что все мы — в свое время вел рассеянную жизнь, в свое время устал и в свое время женился. Вообще был хитрый мужчина, сумевший взять от жизни все. Она была удивительно мила, когда оставалась одна с детьми. Я любовался ею. В его присутствии она делалась как будто немного неестественной, точно он мешал ей и стеснял, как неловко сшитая обувь мешает ходить. Бывали и сцены и размолвки, но не бурного характера, как у влюбленных супругов. Очевидно, это был брак по расчету, и она уважала мужа. Возвращаясь из города, он привозил целую кучу всевозможных картонок, в которых бебешки уже знали толк и накидывались на них с жадностью. Хитрый папаша, как и все другие папаши, являлся для них живым игрушечным магазином. Дети искренно любили папашу-игрушечный магазин, ждали его, встречали с радостным визгом, и, как мне казалось, она заражалась этой фальшивой детской любовью, основанной на взятке, и делалась тоже ласковой и любящей. В ней вообще оставалось еще много детского и нетронутого, и она особенно бывала хороша в минуты такого детского настроения, чем хитрец-муж и пользовался.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…