О мнениях «Современника» исторических и литературных
Русская эстетика и критика 40—50-х годов XIX века
М.: Искусство, 1982. — (История эстетики в памятниках и документах).
Мы искренне обрадовались, когда до нас дошел слух о передаче и обновлении «Современника»1. Зная образ мыслей редактора и главных сотрудников, мы могли предвидеть направление издания. Мы знали, что оно будет не согласно во многом с нашим образом мыслей и возбудит неминуемые противоречия. Но литературный спор между Москвою и Петербургом в настоящее время, конечно, необходим2; дело в том, как и с кем вести его. Петербургские журналы встретили московское направление с насмешками и самодовольным пренебрежением. Они придумали для последователей его название староверов и славянофилов3, показавшееся им почему-то очень забавным, подтрунивали над мурмолками и доселе еще не истощили этой богатой темы. Принявши раз этот тон, им было трудно переменить его и сознаться в легкомыслии; они не могли или не хотели добросовестно вникнуть в образ мыслей московской партии, отличить случайное от существенного, извлечь коренные вопросы и отстранить личности. Припомните критики и библиографические статьи «Отечественных записок» за два или за три года тому назад. Мы приводим в пример именно этот журнал, потому что он серьезнее других и в последнее время имел наиболее успеха. Много рассыпано было колкостей и насмешек, но много ли дельных возражений? Самолюбия были раздражены, но двинулся ли спор хоть на один шаг? Может быть, в Петербурге это покажется странным, но, конечно, московские ученые, не разделяющие нашего образа мыслей, согласятся в том, что так называемым славянофилам приписывали то, чего они никогда не говорили и не думали, что большая часть обвинений, например в желании воскресить отжившее, вовсе к ним не шли и что вообще во всем этом деле со стороны Петербурга замешалось какое-то недоразумение, умышленное или неумышленное4 — это все равно.
Впрочем, к чести «Отечественных записок» должно заметить, что к концу прошлого года и в нынешнем они значительно переменили тон и стали добросовестнее всматриваться в тот образ мыслей, которого прежде не удостаивали сериозного взгляда.
В это самое время от них отошли некоторые из постоянных их сотрудников и основали новый журнал. От них, разумеется, нельзя было ожидать направления по существу своему нового; но можно и должно было ожидать лучшего, достойнейшего выражения того же направления; всего отраднее было то, что редакцию принял на себя человек, умевший сохранить независимое положение в нашей литературе и не написавший ни одной строки под влиянием страсти или раздраженного самолюбия5; наконец, в новом журнале должны были участвовать лица, издавна живущие в Москве, хорошо знакомые с образом мыслей другой литературной партии и с ее последователями, проведшие с ними несколько лет в постоянных сношениях и узнавшие их без посредства журнальных статеек и сплетен, развозимых заезжими посетителями6.
Итак, думали мы, мнение наших литературных противников явится в достойнейшей форме — и наконец будет понято и оценено наше мнение. Скажем откровенно: первый нумер «Современника» не оправдал нашего ожидания. Может быть, мы ошибаемся; но, по нашему мнению, новый журнал подлежит трем важным обвинениям: во-первых, в отсутствии единства направления и согласия с самим собою; во-вторых, в односторонности и тесноте своего образа мыслей; в-третьих, в искажении образа мыслей противников. Мы постараемся доказать это разбором трех капитальных статей, которые, по собственному признанию «Современника», должны ознакомить читателей с его духом и направлением. Это «Взгляд на юридический быт древней России» г. Кавелина; «О современном направлении русской литературы» г. Никитенка и «Взгляд на русскую литературу 1846 года» г. Белинского7.
Статья Г. Кавелина отличается своею логическою стройностью. От начала до конца она проникнута одною мыслью, высказанною, если и не доказанною, в начале в отвлеченной форме, потом последовательно проведенною сквозь целый ряд исторических явлений, которые ею связуются в одну неразрывную цепь. Поэтому, весьма легко извлечь из статьи ее сущность и изложить ее словами самого автора. «Чтобы понять тайный смысл нашей истории, говорит автор, чтоб оживить нашу историческую литературу, необходимы взгляд, теория. Где ключ к правильному взгляду на русскую историю? Ответ простой. Не в невозможном отвлеченном мышлении, не в почти бесплодном сравнении с историею других народов, а в нас самих, в нашем внутреннем быте».
Остановимся на этом. Ключ к правильному взгляду на Историю не в отвлеченном мышлении. В известном смысле, всякое мышление отвлеченно; ибо существенное условие его есть отвлечение или возведение предмета в слово. Разумеется не в этом пространном смысле принимает его автор; он хочет сказать, что заблуждаются те, которые выводят откуда-нибудь или берут на удачу отвлеченное понятие о том, что должно быть в истории народа, и чего должно в ней искать, и потом уже принимаются за самую историю; так по крайней мер понимаем мы слова его. Далее: не в бесплодном сравнении с Историею других народов. Конечно нет, ибо оно определяет только отрицательно Историю изучаемого народа, т. е. показывает, чего нет, но не открывает законов того, что есть. Наконец: ключ к правильному взгляду на Историю в нас самих, в нашем внутреннем быте. Несомненно! но это еще не определяет процесса изучения. Кажется, за отстранением двух способов подведения Истории под готовую мысль и сравнения с другими Историями, остается только один: это простое, непосредственное вглядывание в Историю и отвлечение существенного от случайного, главного от второстепенного, стремления и целей от массы событий. Таким образом художник, обнимая лице одним взглядом, определяет господствующий тон его; так, наконец, проживши с человеком несколько времени и припоминая его поступки, слова, движения, мы угадываем его характер. Из совокупности многих наблюдений образуется в нашем представлении тип лица или народа. Такого рода изучение предполагает два условия: отсутствие всякого предубеждения и всесторонность наблюдений. Не знаем, так ли понимал автор труд изучения, который он брал на себя; по крайней мере мы не видим другого, за отстранением двух способов определенных выше. Г. Кавелин отправляется от настоящего.
Всматриваясь в общественный быт крестьян, сохранивших очень многое от древней Руси, он находит, «что они все отношения между собою и к другим даже вовсе неродственные понимают под формами родства или вытекающего из него старшинства и меньшинства. Помещика или начальника они называют отцем, себя его детьми; младшие называют старших: дядями, дедами, тетками, бабками; старшие младших: ребятами, молодками; равные: братьями, сестрами. Эта терминология сложилась сама собою; ее источник — прежний взгляд русского человека на свои отношения к другим. Итак в древнейшие времена русские Славяне имели исключительно родственный, на одних кровных началах и отношениях основанный быт; в эти времена о других отношениях они не имели никакого понятия, и потому, когда они появились, подвели их под те же родственные кровные отношения… русско-славянское племя образовалось в древнейшие времена исключительно одним путем нарождения.... Смешения с другими племенами и заимствования чужого национального характера у нас не было». Что славяно-русское племя, в доисторическую эпоху, образовалось нарождением, это истина несомненная, не только относительно Славяно-Русского племени, но и всякого другого; цельное племя не падает с неба, следовательно размножается постепенно, следовательно нарождается; разнородные племена, позднее слившиеся в один народ, точно также перед тем нарождались, иначе не было бы чему и сливаться вместе. Признавши это, мы еще немного выиграли и автор мог бы прямо с этого начать; никто бы не стал с них спорить. Гораздо важнее положение, что в древнейшие времена русские славяне имели исключительно родственный быт. Это основная, историческая данная всей статьи. Справедлива ли она, мы увидим после; сперва рассмотрим, достаточно ли она доказана. Во Франции простой народ называет без различия старуху la vieille или la mère, старика le père. Из романа Ж. Занда, изображающего современный быт мастеровых узнаем, что в их замкнутых товариществах, женщина, заведывающая общим хозяйством, называется la mère; сама же она работников называет своими сыновьями. В Германских городах в средних веках существовали гильдии, род торговых и ремесленных дружин или обществ, совершенно искусственных, которые назывались Brüderschaften; мужчины, принадлежавшие к этим союзам братьями, женщины сестрами. На этом основании, позволит ли нам автор распространить на французов и немцев его заключение о Русских? Дело в том, что такого рода терминология, более или менее встречающаяся у всех племен, ничего не доказывает, или лучше, она доказывает совсем не то, что полагает автор. Она выражает ту мысль, что кроме выполнения вынуждаемых законом обязанностей, человек хотел бы найти в другом сочувствие, совет, любовь; а для выражения этих требований всего ближе заимствовать терминологию из семейного быта. Если автор хочет сказать, что Славянскому племени преимущественно перед другими сродно переносить это требование из семейного быта в общественное устройство, мы с ним согласимся, но едва ли он это думает; если же он допустит его как признак младенческой неразвитости и неумения оценить благодеяний порядка, основанного на законе и принуждении, то да позволит он нам не согласиться с ним.
Из недоказанного положения, автор выводит следующее: «если наш быт исключительно семейственный, родственный, изменялся, без решительного постороннего влияния, след. свободно, сам собою, то и смысла этих изменений должно искать в началах того же семейственного быта, а не в чем либо другом; другими словами: наша древняя внутренняя история была постепенным развитием исключительно кровного, родственного быта».
С первого взгляда вывод кажется строгим; но, не говоря уже о том, что основное начало недоказано, чем же хуже следующий, прямо противоположный: в первых строках нашей летописи мы читаем признание несостоятельности родового начала и потребности третейской власти, сознательно и свободно призванной; с этого времени семейное и родственное начало беспрерывно видоизменялось без решительного, постороннего влияния; следовательно в древнем нашем быту были искони другие начала, которые развивались вместе с ним, и следовательно этот быт не был исключительно семейственным, родственным.
Продолжаем выписки: "но по какому закону он развивался? на это отвечает нам новая История с появления христианства. Христианство открыло в человеке и глубоко развило в нем внутренний, невидимый, духовный мир. Духовные силы человека, его стремления, надежды, требования, упования, которые прежде были глубоко затаены и не могли высказываться, христианством были сильно возбуждены и стали порываться к полному, безусловному осуществлению. Когда внутренний, духовный мир получил такое господство над внешним, материальным миром, тогда и человеческая личность должна была получить великое, святое значение, которого прежде не имела. Так возникла впервые в христианстве мысль о бесконечном, безусловном достоинстве человека и человеческой личности. Человек — живой сосуд духовного мира и его святыни; если не в действительности, то в возможности, он представитель Бога на земле, возлюбленный сын Божий на земле. Из определяемого человек стал определяющим, из раба природы и обстоятельств — господином их. Христианское начало безусловного достоинства человека и личности, вместе с Христианством, рано или поздно, должно было перейти в мир гражданский. «От того признание этого достоинства, возможное нравственное и умственное развитие человека сделались лозунгами всей новой Истории, главными точками или центрами, около которых она вертится…».
Нет, этого недостаточно! Ваше определение не только не исчерпывает сущности христианства, даже не исчерпывает его участия, как исторического агента, в прошедших судьбах человечества. Из слов ваших выходит, что главное, если не единственное историческое назначение его заключалось в том, чтобы личность, некогда подавленную природою, отрешить от нее и затем пустить на волю, с правом самопроизвольно, из себя самой, определять себя. Но это только отрицательная сторона христианства, та сторона, которою оно обращено к язычеству и иудаизму; следовательно, не все христианство. Вы забыли его положительную сторону; забыли, что прежнее рабство оно заменяет не отвлеченною возможностью иного состояния, но действительными обязанностями, новым игом и благим бременем, который налагается на человека самым актом его освобождения.
Из определяемого человек стал определяющим, сказали вы; следовало бы дополнить; и вместе с тем определенным. Христианство внесло в Историю идею о бесконечном, безусловном достоинстве человека, говорите вы, человека, отрекающегося от своей личности, прибавляем мы и подчиняющего себя безусловно целому. Это самоотречение каждого в пользу всех, есть начало свободного, но вместе с тем безусловно обязательного союза людей между собою. Этот союз, эта община, освященная вечным присутствием св. Духа, есть Церковь.
Все это очевидно и не ново; сторона христианства, автором упущенная из виду, так ярко обозначена в истории человечества, что ради ее, христианство находило пощаду даже в глазах тех мыслителей, которые наиболее клеветали на него, навязывая ему всякого рода искажения и злоупотребления. Новейшие социальные школы хотят отрешить ее от догматики; они хотят невозможного; но отчего же то, что поразило их, ускользнуло от автора? Чем объяснить односторонность его взгляда?
На это дают ответ следующие слова его: "Германские племена, передовые дружины нового мира, вступили первые. Их частые, вековые, неприязненные столкновения с Римом, их беспрестанные войны и далекие переходы, какое то внутреннее беспокойство и метание — признаки силы, ищущей пищи и выражения — рано развили в них глубокое чувство личности.... Оно лежит в основании их семейного и дружинного быта… Перешедши на почву где совершилось развитие древнего мира, они почувствовали всю силу христианства и высшей цивилизации… Германец ревностно принимал новое учение, которое, высоким освящением личности, так много говорило его чувству — и в тоже время вбирал в себя Римские элементы, наследие древнего Рима. Все это мало по малу начало смягчать нравы германцев. Но и смешавшись с туземцами почвы, ими завоеванной, принявши христианство, усвоивши себе много из Римской жизни и быта, они сохранили глубокую печать своей национальности. Государства, ими основанные, явление совершенно новое в истории. Они проникнуты личным началом, которое принесли с собою Германцы. Всюду оно видно; везде оно на первом плане, главное, определяющее. Правда, в новооснованных государствах, оно не имеет этого возвышенного безусловного значения, которое придало ему христианство. Оно еще подавлено историческими элементами, бессознательно проникнуто эгоизмом, и потому выражается в условных, резко обозначенных, чисто суровых и жестких формах. Оно создает множество частных союзов в одном и там"же Государстве. Преследуя самые различные цели, но еще не сознавая их внутреннего, конечного, органического единства, эти союзы живут друг возле друга разобщенные или в открытой борьбе. Над этим еще неустановившимся, разрозненным и враждующим миром царит церковь, храня в себе высший идеал развития. Но мало по малу, под разнообразными формами, по-видимому не имеющими между собою ничего «общего или даже противоположными, воспитывается человек. Из области религии мысль о безусловном его достоинстве постепенно переходит в мир гражданский и начинает в нем осуществляться. Тогда чисто исторические определения, в которых сначала сознавала себя личность, как излишние и не нужные, падают и разрушаются, в различных государствах различно. Бесчисленные частные союзы заменяются в них одним общим союзом, которого цель — всестороннее развитие человека, воспитание и поддержание в нем нравственного достоинства. Эта цель еще недавно обозначилась. Достижение ее в будущем. Но мы видим уже начало. Совершение неминуемо.... Русско-славянские племена представляют совершенно иное явление.... Начало личности у них не существовало.... Семейный и домашний быт не мог воспитать его… Для народов призванных ко всемирно-историческому действованию в новом мире, такое существование без начала личности невозможно.... Этим определяется закон развития нашего внутреннего быта. Оно должно было состоять в постепенном образовании, появлении начала личности, и след. в постепенном отрицании исключительно кровного быта, в котором личность не могла существовать.... Так, задача Истории Русско-славянского племени и Германских племен была различна. Последним предстояло развить историческую личность, которую они принесли с собою в личность человеческую; нам предстояло создать личность.... После мы увидим, что и мы и они должны были выйти, и в самом деле вышли на одну дорогу».
Рассмотрим сперва беглый очерк западной историй, набросанный автором и долженствующий служить переходом к изложению быта древней России. Когда мы прочли его в первый раз, мы все ожидали дополнений, оговорок, до такой степени он показался нам односторонним; но ничего подобного не нашлось в статье, напротив, та же мысль определялась все резче и резче. Скажите однако, неужели в самом деле германцы исчерпали все содержание христианства? Неужели они были единственными деятелями в истории Запада? Неужели все явления ее представляют только моменты развития одного начала — личности? Ведь это противно самым простым, элементарным понятиям, почерпаемым из всей исторической литературы французской и немецкой? И этот взгляд, уничтожающий не менее половины западного мира, брошен вскользь, как будто даже не подлежащий спору. Для кого же все это писано?
Сколько нам известно, Гизо первый понял развитие всего западного мира, как стройное целое. Он видел в нем встречу, борьбу и какое-то отрицательное примирение в равновесии трех начал: личности, выражаемой Германским племенем, отвлеченного авторитета, перешедшего по наследству от древнего Рима, и Христианства. Последнее начало, само по себе цельное, в западной Европе распалось на два исторических явления, под теми же категориями авторитета и личности. Римский мир понял христианство под формою католицизма, германский мир — под формою протестантизма. Может быть, Гизо потому только не провел дуализма через западное христианство, что восточная половина Европы была ему малоизвестна. Германское начало, идея личности, создала целый ряд однородных явлений. В сфере государства: различные виды искусственной ассоциации, коей теория изложена в Contrat social Руссо; в сфере религии: — протестантизм; в сфере искусства, — романтизм. В тех же сферах развились из Римского начала совершенно противоположные явления: идея отвлеченной, верховной власти, формулированная Макьявелем; католицизм и классицизм. Мы не навязываем этого взгляда Г. Кавелину, но как же уверять нас, что Римское начало не участвовало наравне с германским в образовании западной Европы, и что в одном последнем заключается зародыш будущего? Предчувствие этой будущности действительно пронеслось по всей Европе от края до края; но в нем заключается сильное возражение против теории автора. Так как вопросы только что заданы, а не разрешены, то оставляя в стороне положительные теории или лучше несбыточные мечтания, обратим внимание на отрицательную сторону, на вопросы, сомнения и требования еще не созревшие. Вслушиваясь в них, нельзя не признать их внутреннего согласия. На разных тонах повторяется одна тема: скорбное признание несостоятельности человеческой личности, и бессилия так называемого индивидуализма. Что значат эти упреки современному обществу в эгоизме и личной корысти? они обратились теперь в общие места; но в искренности основного чувства нельзя сомневаться. Почему, вскоре после Июльской революции, охладели к политическим вопросам, и прежняя строптивость и недоверчивость к верховной власти перешла в потребность какого-то крепкого, самостоятельного начала, собирающего личности; от чего эта потребность так сильно высказалась в социальных школах, вышедших из революции и ей обязанных своим существованием? Почему терминология революции: свобода, личность, равенство, вытеснены словами: общение, братство и другими заимствованными из семейного или общинного быта? В области изящной литературы совершаются также любопытные явления; укажем на один пример: Жорж Занд, которого конечно не назовут писателем отсталым от века, истощив в прежних своих произведениях все виды страсти, все образы личности, протестующей против общества, в Консуэло, Жанне, в Compagnon du tour de France изображает красоту и спокойное могущество самопожертвования и самообладания; а в Чертовой луже, она пленяется мирною простотою семейного быта. Автор статьи о юридическом быте древней России должен видеть в этом отступление от нормального развития. Ему должно быть странно, почему на красноречивый голос Мицкевича взоры многих, в том числе и Жорж Занда, обратились к Славянскому миру, который понят ими как мир общины, и обратились не с одним любопытством, а с каким-то участием и ожиданием.
Наконец, в первой строке одной из последних книг, полученных из Франции, мы читаем: Три начала господствуют в мире и в истории: авторитет, индивидуализм и братство; заметьте братство, слово, взятое из семейного быта, а не равенство. Какая же разница между отрицательным началом равенства и положительным братства, если не прирожденное чувство любви, которого нет в первом и которое составляет сущность второго.
Мы только намекнули на некоторые признаки направления, заключающего в себе если не зародыш, то переход к будущему; постарайтесь по ним вдуматься в этот ожидаемый, новый порядок, но решите по совести: которое племя к нему ближе и способнее осуществить его, способнее не по степени относительной развитости, но по существу своему, определенному самим автором: Германцы, в которых частые, вековые неприязненные столкновения с Римом, беспрерывные войны развили глубокое чувство личности, которые жили разрозненно, которых жестокость к рабам и побежденным была неумолима, у которых семейные отношения определены были юридически; или Славяне, спокойные, миролюбивые, жившие на своих местах, не знавшие гибельного различия между моим и твоим, жившие как члены одной семьи, сознававшие свои отношения под формою родства, смотревшие на рабов и чужеземцев не с юридической, а с семейной, кровной точки зрения? Не следует ли из всего этого, что Германское племя, или, точнее, Романо-Германский мир дошел до отвлеченной формулы, до требования такого начала, которое составляет природу племени Славянского — что последнее дает живой, в самом бытии его заключающийся ответ на последний вопрос западного мира.
Если так, то какая была нужда Славянскому племени искусственно прививать к себе односторонность Германского начала? Впрочем, автор не считает его односторонним; судя по его словам, он видит в нем и разумное оправдание прошедшего западной Европы и зародыш ее будущности — и не он один. Что касается до нас, то признаемся, мы никак не можем понять того логического процесса, посредством которого из Германского начала предоставленного самому себе, из одной идеи личности, может возникать иное общество, кроме искусственной, условной ассоциации? Каким образом начало разобщающиеся обратится в противоположное начало принижения и единения? Каким образом, говоря словами автора, понятие о личности перейдет в понятие о человеке? Само собою разумеется, что последнее принимается в смысле абсолютной нормы, обязательного закона, — а не отвлеченного родового понятия, заключающего в своей широкой и равнодушной среде все возможные проявления личности.
В конце статьи Г. Кавелин говорит: «развивши начало личности до нельзя, во всех его исторических, тесных, исключительных определениях, она (Европа) стремилась дать в гражданском обществ простор человеку и пересоздавала это общество». Все это слишком неопределительно. Во-первых: что значит до нельзя? Исчерпать все явления личности, согласитесь сами, также трудно, как перебрать по пальцам все числа. Если вы скажете, что можно дойти до утомления, до сознания практической пользы и даже необходимости ограничить разгул личности, то мы заметим вам, что такого рода сознание, как результат самых разнородных и всё-таки личных потребностей, не выведет из круга развития личности. На пример: бедняк почувствует необходимость взять у богатого кусок хлеба, чтобы не умереть с голода; положим даже, что богатый почувствует с своей стороны необходимость уступить что-нибудь бедному, чтобы не довести последнего до отчаяния и не потерять всего; положим, что они сойдутся и с общего согласия постановят какой бы то ни было порядок. Этот порядок, для того и для другого, будет отнюдь не абсолютным человеческим законом, а только удобнейшим и вернейшим средством к достижению личного благосостояния. Представится другое средство, они за него ухватятся, и будут правы; ибо, уступая внешней необходимости, личность ограничивала себя в пользу себя самой. До идеи человека мы все-таки не дошли и не дойдем. Итак на личности, ставящей себя безусловным мерилом всего (это слова автора) может основаться только искусственная ассоциация, уже осужденная Историею; но абсолютной нормы, закона безусловно общественного для всех и каждого, из личности путем логики вывести нельзя; следовательно не выведет его и история.
Наконец, откуда бы оно ни пришло, в какой бы форме и под каким бы названием ни явилось, вы должны сознаться, что перед ним личность утратит свое абсолютное значение; другая власть, от нее независящая, не ею созданная, воцарится над личностью и ограничит её. Мерило личности будет уже не в ней самой, а вне ее; оно получит объективное, самостоятельное значение; в совпадении с ним личность найдет свое оправдание, в отступлении от него свое осуждение.
Вы скажете, что это мерило не должно быть навязано, что личность, признавая в нем свой собственный идеал и подчиняясь ему, совершит акт свободы, а не рабства; так, — и следовательно личности предстоит одно назначение: познать свою родовую норму, свой закон. Но для того, чтобы познать его, она должна признавать его существующим. Ей должно быть всегда присуще хотя тёмное сознание и закона и своего несовершенства, своей неправоты перед ним; а это сознание несовместно с чувством неограниченного полновластия личности и ее значения как мерила для всего. Автор не нашел его в природе Германцев.
Итак, должно различать личность с характером исключительности, ставящую себя мерилом всего, из себя самой создающую свои определения, и личность как орган сознания; эти два вида автор беспрестанно смешивает; в одном только месте он различает их. Его необходимо выписать: «личность, сознающая, сама по себе, свое бесконечное безусловное достоинство — есть необходимое условие всякого духовного развития народа. Этим мы совсем не хотим сказать, что она непременно должна ставить себя в противоположность с другими личностями, враждовать с ними. Мы, напротив, думаем, что последняя цель развития — их глубокое, внутреннее примирение. Но во всяком случае, каковы бы ни были ее отношения, она непременно должна существовать и сознавать себя». Автор различил историческое проявление личности враждующей от ее абсолютного значения как сознающей себя; но тою же фразою, он связал оба вида неразрывно, признав первый необходимым условием, как бы приготовлением ко второму. Примирение личностей — есть последняя цель; путь к ней — вражда; личность непременно должна сознавать себя — сознание приобретается отрицанием, не логическим разумеется, а полным практическим отречением от всех определяющих ее отношений.
Чтобы не упрекнули нас в искажении мысли автора, мы выведем ее другим путем из его же статьи. Личность, видели мы, должна сознавать себя; без сознания нет личности, без личности нет сознания. Начало личности у Славян не существовало; эта фраза повторяется на каждой странице; следовательно не существовало и сознания. Почему? — Спокойные и миролюбивые, они, т. е. Славяне, жили постоянно на своих местах; семейственный быт и отношения не могли воспитать в русском Славянине чувства особности, сосредоточенности, которое заставляет человека проводить резкую черту между собою и другими и всегда и во всем отличать себя от других. Такое чувство рождают в неразвитом человеке беспрестанная война, частые столкновения с чужеземцами, одиночество между ними, опасности странствования, и пр.; семейный быт действует противоположно. Здесь человек как-то расплывается; его силы, ничем не сосредоточенные, лишены упругости, энергии и распускаются в море близких, мирных отношений. Здесь человек убаюкивается, предается покою и нравственно дремлет. Он доверчив, слаб и беспечен как дитя. Итак, не было личности, то есть не было сознания, потому что не было столкновений личностей между собою.
Эта картина ребяческой бессознательности семейного быта противополагается блистательной картине быта германцев, их неприязненных столкновений, войн, переходов, внутреннего беспокойства и метания — признаков силы ищущей пищи. Все это развило в них глубокое чувство личности, следовательно сознания; им оставалось только возвести историческую личность, которую они принесли с собою, в личность человеческую; а славяно-русским, обделенным личностью, приходилось создать ее, т. е. ценою восьмивековых усилий и страданий купить то, что вынесли германцы из своих лесов. Иными словами: Германцу оставалось выработывать себя в человека; русский должен был сперва сделать из себя германца, чтобы потом научиться от него быть человеком.
И вот наконец мы дошли до исходной точки разбираемой нами статьи. Ключ к образу мыслей автора у нас в руках; мы понимаем откуда произошла неполнота определения исторического влияния христианства, невероятная односторонность взгляда на развитие западной Европы, пристрастное суждение о древнем быте Германцев и Славян, восхваление Иоанна Грозного и клевета на его современников. Все это вытекает как нельзя естественнее из одной мысли о способе приобретения сознания, а эта мысль, есть конечно один из обильнейших источников современных заблуждений. Автор, к сожалению, не счел за нужное доказывать ее; он даже не высказал ее строго и положительно, хотя и не скрыл, как дело известное и всеми признанное. Что не доказано, того разумеется и опровергать нельзя, и потому нам остается в этом случае предложить автору вопрос: чтобы такое могло дать нам право заключать, что там, где господствует быт семейный, нет личности в смысле сознания, или что тот, кто живет под определением семейного родства, не сознает в себе возможности отрешиться от него, или что человек, который никогда не бил другого, и не бьет его, не сознает своей силы, или, наконец, что человек, еще не лишивший себя жизни, не знает, что он живет? Все эти вопросы в сущности тождествен мы, и если они имеют вид шутки неуместной в нашей рецензии, то в том виноваты не мы; неужели признать более уместным в современной науке мнение о бессознательности, родственного устройства как необходимой принадлежности и вытекающее отсюда последствие, что в начале XVIII века мы только что начинали жить умственно и нравственно?
Но последняя мысль еще впереди; и мы надеемся до нее дойти; теперь же — окончив разбор теоретической части, постараемся повторить ее, уже не в том порядке, в каком она изложена, но в том, в каком совершался, как нам кажется, процесс мысли в уме писавшего.
Приняв Германское национальное начало личности за абсолютное начало, Германский процесс развития через отрицание за общечеловеческий процесс, он очень естественно указал в историческом влиянии Христианства только на протестантизм, в западной истории только на развитие идеи личности. Должно сказать, что односторонность его воззрения доведена до последней крайности. С этими готовыми понятиями, он приступил к русской истории и, разумеется, определил ее отрицательно: его поразило отсутствие личности как безусловного мерила, т. е. Германской личности, и отсюда он вывел отсутствие личности вообще, то есть сознания, которому мешало господство родственного начала. Значит, все, что у нас было своего, предназначено было в сломку. Задача нашего исторического развития заключалась в том, чтобы очистить место для личности, приготовить лице как форму, ибо содержания мы все-таки не могли выработать из себя; но к этому времени с готовым содержанием, то есть с мыслью о человек, подоспела Европа, и мы его приняли извне. Итак, автор впал в обе ошибки, от которых предостерегал в начале своей статьи в ответе, названном им простым; он искал ключа к правильному взгляду на Русскую Историю в теории отвлеченной от Германского развития и определил древний быт России путем сравнения с Историею тех же Германцев. Впрочем, основное его стремление — создать теорию, спасено; неудачи его никто не припишет теоретическому направлению вообще.
Исходная точка и цель определены — остается сладить с фактами. Предварив читателя, что в предлагаемом им очерке, он ограничится обзором одного юридического быта, автор начинает с изображения образа жизни славяно-руссов до пришествия Варягов. Их кроткие и мирные племена состояли из больших и малых селений; каждое их них представляло разросшуюся семью, под управлением старшего. «Этот быт создала природа-кровь; она его поддерживала и им управляла. Оттого совершенная юридическая неопределенность — его отличительная черта. Напрасно станем мы искать в нем власти и подчиненнности, прав и сословий, собственности и администрации».
Никто и не ищет; всякий знает, что все это проявляется позднее, но знает также, что зародыш именно в этом быту.
Далее: «все как члены одной семьи поддерживали и защищали друг друга; обида нанесенная одному касалась всех… На рабов и чужеземцев они смотрели не с юридической, а с семейной, кровной точки зрения». Если могла быть нанесена, почувствована и отомщена обида, значит существовало понятие о праве и о возмездии за его нарушение; но всего труднее понять, каким образом в быту созданном природою, кровию, могло быть так хорошо заезжим иностранцам? У дикарей, не признающих никаких других отношений кроме природного родства — заезжего чужеземца чуждаются, или убивают. Там же, где его принимают как родного, очевидно факт естественного родства обобщился в народном сознании до понятия о нравственном, человеческом родстве, и следовательно автор приводит факт, который прямо противоречит его общему определению. Кажется, автор сознавал это и думал отделаться фразою: «и на них, то есть на чужеземцев, простирался покров и благословение семейной жизни»: если и на них, не родных по крови с туземцами, то, значит, быт последних создала не одна природа и кровь.
Этот быт сам заключал в себе зачатки его будущего разрушения. Семьи, размножаясь, расходились, теряли сознание своего родства; для поддержания его стали избирать старшин. Характер их власти, отношения семейств, ему подчиненных, получают легкий юридический оттенок. С большим ослаблением единства в поселениях, состоявших из многих семейств, образуются общие совещания — веча — первообразы теперешних крестьянских сходок, и столько же неправильные и неопределенные. Семьи смыкаются в общины, в города. Избираемые старшины исчезают; их место заступают вечевые собрания; общины распадаются снова на семьи с их старейшими. Открывается ряд бесконечных междоусобий. Как разваливался общинный быт, так в незапамятные времена разваливался быт племенный. Этому процессу разложения положило конец призвание Варягов.
Автор объясняет его следующим образом: «кровный быт не может развить общественного духа гражданских добродетелей. Взаимные зависти мешали племенам решиться на выбор начальника, старейшины, князя из своей среды, и они, чувствуя необходимость власти, невозможность самим управлять ее, лучше хотели подчиниться третьему, постороннему, равно чуждому всех». Странный вывод! Несколько соседних племен живут независимо друг от друга; в каждом из них господствуют родовые вражды; им захотелось жить в союзе и согласии; у всякого племени много старейшин, имеющих разные права быть старейшинами над союзом племен; они отказываются от своих притязаний, чтобы не возбудить соперничества и вражды в других, и предлагают добровольно власть над собою чужеземцам; все это от того, что в них не было духа общественности, которого кровный быт не развивает. Отсутствие общественного духа породило у нас первое общество!....
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of О мнениях "Современника", исторических и литературных.
