Read here

Революционный консерватизм

Юрий Федорович Самарин · 1875 · Free in the US

19,082 words · about 1 h 20 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1875 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Революционный_консерватизм_(Самарин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Юрий Федорович Самарин
Language
Russian
Published
1875
Length
19,082 words · about 1 h 20 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

Революционный консерватизм

Письмо Р. Фадееву по поводу его книги «Русское общество в настоящем и будущем (чем нам быть)»

Милостивый Государь, Ростислав Андреевич!

Я, конечно, ничем лучше не докажу Вам моего глубокого уважения к Вашему труду и моей признательности за присылку его как последовав Вашему приглашению и высказав Вам с полною откровенностью мои сомнения, скажу прямо — тот страх, от которого я не мог защититься по прочтении Вашей книги. Это Вас, конечно, не удивит: Вы сами не ожидали от меня единомыслия. Действительно, мы расходимся радикально почти во всем: в понимании нашего прошедшего, в оценке настоящего и, более всего, в представлениях о желательной будущности. То, в чем Вы видите наше спасение и ничем не заменимое условие нормального развития нашей общественности, пугает меня как программа исподволь подготовляемой революции, притом революции худшего свойства, вызванной каким-то, на мой взгляд, незаслуженным недоверием к обществу и к учреждениям, которыми оно наиболее дорожит.

Я позволил себе краткости ради употребить выражение резкое и в то же время довольно неопределенное, а потому требующее немедленного объяснения: конечно, ни Вы, ни я не считаем испорченной мостовой, оборванных блузников, растрепанных женщин и красных знамен существенными принадлежностями всякой революции и не отождествляем её не только с уличным бунтом, но даже с более широким понятием о беззаконном и насильственном посягательстве на существующий порядок вещей. Не переставая быть тем, что она есть в существе своем, она может исходить как сверху так и снизу и, в первом случае, оставаться в пределах формальной законности. По моим понятиям, революция есть не иное что как рационализм в действии, иначе: формально правильный силлогизм, обращенный в стенобитное орудие против свободы живого быта. Первой посылкой служит всегда абсолютная догма, выведенная априорным путем из общих начал или полученная обратным путем — обобщением исторических явлений известного рода.

Вторая посылка заключает в себе подведение под эту догму данной действительности и приговор над последнею, изрекаемый исключительно с точки зрения первой — действительность не сходится с догматом и потому осуждается на смерть.

Заключение облекается в форму повеления, ВЫСОЧАЙШЕГО или нижайшего, исходящего из бельэтажных покоев или из подземелий общества и в случае сопротивления приводится в исполнение посредством винтовок и пушек или вил и топоров — это не изменяет сущности операции, предпринимаемой над обществом.

Откинув из Вашей книги все вводное (в том числе несколько очень верных мыслей, напоминающих учение отпетых Вами славянофилов, много метких наблюдений и счастливых слов) можно бы, нисколько не искажая основной мысли произвольным её расширением или стеснением, добраться до следующего силлогизма, составляющего как бы остов ее.

Первая посылка: степень живучести и устойчивости всякого общества зависит безусловно от толщины и цельности верхнего, культурного слоя, иначе: от силы сознательного консерватизма, сдерживающего бродящие под ним стихийные силы, всегда готовые прорваться сквозь всякую расселину и затопить поверхность.

Вторая посылка: у нас, в России, культурный охранительный слой не иное что, как дворянство — «другого нет». Но преобразованиями последнего тринадцатилетия (предоставлением крестьянам полного самоуправления, введением начала всесословности в земские и судебные учреждения и т. д.) дворянство как сословие было расшатано, искрошено и распущено в массе".

Заключение: для спасения русского общества от угрожающей ему анархии нужно прежде всего сплотить разбитое дворянство, поставив его во главе общества как сословие властное и наделить его новыми правами, соответствующими потребностям времени. Дойдя до этого заключения, Вы, вероятно, на минуту призадумались — пред Вами открылись два пути. Можно было для составления потребного капитала дворянских привилегий урезать кое-что от полноты правительственных прав; но Вы убедились, что это было бы несогласно с национальным характером и историческим призванием нашего единодержавия как понимает его Россия.

Можно было также сколотить этот капитал насчет других низших сословий, или попросту обобрать их, например: отняв у крестьян и передав дворянам выбор волостных начальников, лишив учащуюся молодежь недворянского происхождения права на казенные стипендии, устранив земские собрания в выборе мировых судей и т. д.

Этот путь был глаже, и Вы, естественно, предпочли его. Таким образом, из двух посылок и заключения сложилось нечто вполне законченное, пленяющее своею гармонической стройностью.

Ознакомившись с целым, всмотримся ближе в части и, следуя тому же логическому порядку, начнем с первой посылки.

На вопрос, прежде всего возникающий в уме читателя: откуда взялся и как сложился начертанный Вами образ общества вообще, стало быть, всякого общества, с твердым культурным слоем наверху, застроенным, засаженным и цветущим, и с растопленною, кипучею лавою внизу? — дает вполне удовлетворительный ответ Ваша вторая глава. Вы всматриваетесь в общества французское, английское, немецкое (в Швецию Вы, конечно, не заглядывали: тамошний общественный склад не только не дал бы материала для догмы, которую Вы вырабатывали, а напротив заставил бы усомниться в ее всеобщности); Вы изучали с особенным вниманием их прошедшее в минуты пережитых ими кризисов, когда составные элементы общества здоровые и больные, творческие и разрушительные, вызывались обстоятельствами на борьбы, исход которых наглядным образом обнаруживал их относительную силу, и плодом Ваших наблюдений явилось представление о площади вулканической формации, местами цельной, местами треснувшей и угрожающей провалом. Итак, Вы просто вывезли из западноевропейского исторического музея готовую картину и перед тем, как повесить ее в Петербурге, Вы наклеили на нее два ярлыка. Под верхним, консервативным слоем Вы написали «дворянство», под нижним, стихийным — «простонародье» и для окончательного вразумления публики не упустили прибавить: «если на западе прочность государственного общественного устоя зависит вполне от крепкой связи культурного слоя, как, несомненно, доказывает новая история, то это непременное условие существует еще в большей мере для нас».

Здесь, прежде чем задавать себе вопрос о том, похожа ли выставленная Вами картина на нашу действительность, читатель, сколько-нибудь внимательный, непременно вспомнит только что пройденные им Ваши же прекрасные страницы, в которых Вы так ясно раскрыли главный источник «всех промахов нашего воспитательного периода сверху и снизу, вплоть до новейшего нигилизма». — «Наше образованное общество (говорите Вы) воспитывалось на иностранной жизни, то есть на иностранных литературах, и огулом почерпало из них не столько мысли как названия с подведенными под них заключениями, а потом, не задумываясь, применяло эти названия и заключения к своему домашнему быту, к явлениям русской жизни, имеющим совсем иное содержание. Эта переноска названий и готовых выводов на неподходящие к ним предметы спутала наши понятия до хаоса» и т. д.

Нельзя было охарактеризовать вернее употребленного Вами приема и произнести над Вашею книгою более строго приговора.

Особенно замечательно при этом то обстоятельство, что, обладая, как не многие, способностью отрешаться мысленно от определений и выводов, заносимых к нам со стороны, Вы пользуетесь ею иногда и на некоторые явления нашей действительности смотрите совершенно прямо, приберегая для других, притом всегда для одних и тех же, так сознательно отвергнутый Вами прием безоглядного применения готовых прозвищ и результатов чужого опыта. Приведенное выше место, в котором Вы предостерегаете нас от опасности, угрожающей западноевропейским обществам снизу, т. е. от стихийных сил, оканчивается словами: «мы не можем считать себя исключениями из рода человеческого».

Через несколько страниц мы, однако, узнаем, «что Россия представляет единственный в истории пример государства, в котором весь народ без изъятия, все сословия, не признают никакой самостоятельной общественной силы вне верховной власти; что с другой стороны в одной лишь России осуществилась верховная власть всесословная, несвязанная особыми личными отношениями ни с какою гражданскою группою, почему она внушает одинаковое доверие людям всех общественных подразделений; что в этом последнем отношении мы составляем единственное исключение; что у нас одних только мнение, раз вызревшее, никогда не оставалось без удовлетворения: что такого учреждения (как наша земская всесословная монархия) не существовало еще нигде, кроме России; что в одной России осуществилась впервые истинная народная монархия, народная в смысле всесословности верховной власти, одинаково беспристрастной и доброжелательной ко всем разрядам подданных, народная по отсутствию каких-либо насильственных форм, навязанных извне завоеванием» и т. д. Многократное повторение этой мысли в Вашей книге доказывает, что Вы особенно ею дорожите, и, конечно, не без основания. Практический вывод Вами указан: будучи сама небывалым в истории, единственным в своем роде явлением, верховная власть, сложившаяся у нас, имеет полное основание и от всех своих подданных ожидает исключительного к себе доверия. К такой власти не было бы причин относится подозрительно и применять к ней общепринятые в Западной Европе меры предосторожности, на которые тамошнее общество наведено было своим местным историческим опытом. Стало быть, в этом отношении мы не только можем, а непременно должны считать себя исключением. Далее мы узнаем, «что такого учреждения как наш культурный наследственный слой (то есть наше дворянство) также не существовало еще нигде, кроме России. Европе оно неизвестно, в своем роде единственно, дело в истории новое» и т. д. Особенность его заключается в том, что дворянство наше, во-первых, никогда не было общественной силой по себе, независимо от правительства — «а было всегда его орудием, принадлежащим ему в собственность, в буквальном смысле совокупность его людей»; во-вторых, будучи всегда открыто снизу и обновляясь постоянным притоком оттуда, оно тем самым застраховалось от всяких односторонних, исключительно сословных поползновений. Таковы исторические его права на полное доверие сверху и снизу — «против такого дворянства (заключаете Вы) трибуны не нужны». Итак, вот уже второе исключение из рода человеческого, которым нас благословила судьба.

Не оказалось ничего, исключительно нам свойственного, только в стихийной нашей силе, в русском простонародье. Вы так уверены в этом, что даже не сочли нужным всмотреться в его физиономию с тем вниманием, с каким Вы изучали наше единодержавие и наше дворянство. В применении к народу слово «стихия» употребляется Вами не как метафора, а как самое точное определение. Никто не предполагает разницы между углеродом XVI века и углеродом XIX, никто не спрашивает, чем отличается кислород немецкий от кислорода французского. Такова же по-Вашему и народная стихийная сила: она везде одинакова и всегда тождественна себе самой. Никаких идеалов в ней нет и быть не может, и поэтому, рассуждая строго последовательно, Вы не допускаете даже возможности такого явления в народной жизни, которое имело бы свой корень в сознании общих начал, составляющих внутреннее ее содержание. Это равносильно отрицанию в ней того, что называется духом. Привожу подлинные Ваши слова: «эти слои, представляющие собою почти допотопный человеческий быт, даже в случайных произведениях своей силы движутся не собственными замыслами, а руководятся вожаками из исторически созревших верхушек — все равно: на парижских ли баррикадах, на французском ли или немецком всенародном голосовании, или в решениях русских гласных от крестьян на земских собраниях», а так как стихийная сила во Франции, Германии и Англии уличена в поползновениях прорваться через культурные слои и вообще всегда вела себя дурно, то — практические выводы угадать не трудно и мы с ними встретимся ниже.

Каким же, однако, чудом могла русская стихийная сила, ничем в существе своем не отличающаяся от такой же силы, французской и немецкой, ознаменовать себя в истории рядом явлений совершенно новых и в своем роде небывалых, каковы указанные Вами выше? — Положим даже (по-Вашему), что не она их создала; кто-нибудь помимо ее придумал и осуществил их; но все же она себе их усвоила, по крайней мере, она, и она одна, ужилась с ними или подчинилась им? На этом вопросе стоило бы приостановиться, но Вы благополучно пронеслись мимо.

Итак, мы имеем дело с тремя общественными факторами: верховною властью, дворянством и стихийною силою — вся книга Ваша посвящена исканию формулы исторически нормальной их комбинации. К последнему из этих факторов Вы, не задумываясь ни минуты, применяете готовые определения, и суждения, и приговоры, взятые из западноевропейского, преимущественно французского опыта, и строго воздерживаетесь от применения совершенно однородных результатов того же опыта к двум первым факторам по совершенной их исключительности. Это естественно приводит Вас к результатам, не особенно благоприятным для стихийной силы. От нее требуется, чтобы она, не смущаясь никакими долетающими до нее из другой среды общими наговорами на верховную власть и на дворянство, относилась к своей местной верховной власти и к своему местному дворянству с тем неограниченным доверием, на которое дает им право их исключительная, доселе невиданная в истории безукоризненность, в то же время, прислушиваясь к того же рода наговорам на стихийную силу вообще, идущим из той же чуждой для нас среды. Вы пишете целую книгу для возбуждения недоверия к нашей стихийной силе и возводите его на степень политической догмы. Логическая произвольность Вашего приема разрешилась вопиющею несправедливостью.

Но если без вулканического элемента так уж обойтись нельзя и если Вы сочтете совершенно необходимым дать ему место в изображении нашего общества (хотя, признаюсь Вам, я в нем его не высматриваю), то я позволил бы себе обратиться к Вам с предложением, которое, на первый взгляд, может быть, покажется Вам несколько странным.

Попробуйте опрокинуть Вашу картину так, чтоб растопленная лава очутилась наверху, а твердый материк внизу. Тогда символическое ее значение, может быть, раскрылось бы перед зрителем без всяких комментариев. Публика увидала бы на поверхности общества образ силы, движущей во всех ее видах от разумного прогресса до революционного зуда, и узнала бы в ней дворянство или, пожалуй, культурную среду, а под нею — простонародье в образе силы, умеряющей движение, охраняющей равновесие и в крайних своих проявлениях переходящей в коснение. Само собой разумеется, что и в таком виде картина эта, как всякий символ, грешила односторонностью и, в известном смысле, была бы натяжкою. Она не могла бы служить полною характеристикою ни дворянства, ни народа, но это потому, что содержание общественной жизни нигде и никогда не исчерпывается комбинациею двух сил; по крайней мере, она дала бы, мне кажется, более верное понятие о взаимном их отношении в нашем обществе.

Призвание дворянства и его историческая роль, как Вы сами говорите, заключались в государственной службе.

Свойство ее естественно должно было определяться характером правительственной деятельности, а деятельность эта, со времен Петра направленная к достижению разными перекрестными влияниями, преобразовательных или, как Вы их называете, воспитательных целей, никогда, как известно, не грешила чрезмерным уважением к историческим преданиям и не задумывалась слишком долго перед сложившимися фактами. Как покорное орудие, безоговорочно приспособлявшееся именно к такого рода деятельности, дворянство «обезличилось» — я повторяю Ваше слово: оно омывалось в купели западно-европейской культуры от всего национального закала. В этом, коли хотите, была своего рода заслуга, которой я нисколько не думаю умалять; но едва ли последовательно, выставляя ее ребром, в то же время выдавать наше дворянство за сословие по преимуществу «охранительное и проникнутое, не только государственными, но и общественными преданиями исторической России».

Никто бы, конечно, не затруднился ответить на вопрос: что создало и что приобрело культурное дворянство для России, но что же оно уберегло?

Вы признаете в русской жизни только два начала, «стоящие охранения», — Православие и всесословное державство, сосредоточенное в одном полновластном лице.

Обратимся же к ним. Вспомните, устаивало ли когда-нибудь наше догматическое и обрядовое предание, хотя бы в границах семейного, частного быта, при встрече его с латинством в тех общественных слоях и местностях, где к обереганию чистоты Православия призывалась силою вещей не стихийная сила, а дворянская культурность?

Вспомните еще: не из высших ли наикультурнейших сфер исходили покушения, которым всегда без участия и ведома народа подвергалась именно всесословная цельность верховной власти, начиная от первого царя из дома Романовых (по свидетельству Кошихина), потом при Анне Иоанновне, до катастрофы 14 декабря; и не от того ли все попытки ограничить ее в пользу одного чина, одной группы или одного сословия были так редки, так несостоятельны, и наконец, навсегда прекратились, что культурная наша среда как в XVII, так и в XVIII веках более или менее ясно сознавала, а в наше время уразумела вполне, что стихийная сила никогда бы не допустила осуществления ее политических идеалов? В конце концов, не она ли, не эта ли заподозренная сила уберегла для России и то историческое понятие о земском (не сословном) державстве, в котором мы, культурные люди, так недавно начали опознавать существенное условие нормального прогресса без внутреннего раздвоения? Вспомните, наконец, сколько раз под влиянием понятий, взращенных культурным же слоем, в умах самих носителей верховной власти мутилось сознание ее национального призвания и образ земского царя вытеснялся наносным идеалом монарха-дворянина — roi et premier gentilhomme? Даже в книге Вашей не мелькают ли следы этого последнего представления там, где Вы заявляете право дворян на какое-то особенное к себе доверие, как к людям по отношению к власти своим, как будто забывая, что у нас для верховной власти нет и не должно быть людей не своих!

Проходя историю нашего дворянства для отыскания в ней какого-нибудь подвига свойства консервативного, я нахожу один — в прошлое царствование дворянская оппозиция три раза сдерживала преобразовательный почин покойного Императора в деле упразднения или ограничения крепостного права. Уж не в этом ли усмотрели Вы проявление того сосредоточенного мнения, которое, по Вашим наблюдениям, недавно еще у нас существовало, в теперь исчезло?

О крепостном праве Вы говорите вообще очень неохотно и слегка, умаляя его значение и уверяя даже, что оно было «насильно навязано помещикам», чего я, признаюсь Вам, даже не понимаю. Во всяком случае, дворянство, как видно, усвоило его себе глубже и оценило его выше многих других своих прав, как на пример, сословного выбора из своей среды начальников уездной полиции и председателей Судебных палат. За первое оно в свое время все-таки постояло, насколько это было возможно, а утраты последнего оно как будто и не заметило. Мне кажется, что государственное сословие, проникнутое духом политического консерватизма (которого Вы, конечно, не смешиваете с умением оберегать свои карманные интересы), поступило бы обратным порядком.

От общей темы или от первой Вашей посылки перехожу ко второй, и именно к диагностике нашей современной общественности. Так как Вы подводите ее под норму, заимствованную из чужой исторической среды, то нетрудно предусмотреть, что Вы осудите в ней не только слабость и неполноту практического осуществления начал, положенных в ее основание, но самые эти начала, самую сущность учреждений шестидесятых годов, в особенности самостоятельность крестьянского общественного управления и всесословный характер мирового суда и земских учреждений. Радикальная несостоятельность нашего общественного устройства представляется Вам настолько общепризнанною и бесспорною, что Вы не находите нужным тратить слова на серьезную критику, а отделываетесь указаниями на фельетонные статьи, двумя или тремя анекдотами и несколькими брошенными свысока насмешками — исключение в этом отношении составляет только глава VI, посвященная разбору военной организации.

Я позволю себе, однако, усомниться не только в справедливости, но даже, и прежде всего, в своевременности Вашего приговора. Всякое из опыта выведенное суждение о каком бы то ни было учреждении предполагает предварительное испытание его в продолжении достаточного срока и при нормальных условиях. Спрашивается, можно ли считать этот срок истекшим для сельских и волостных учреждений, введенных в действие двенадцать лет тому назад, для земских учреждений, постепенно открывавшихся с 1864 года, для мирового суда, созданного годом позже, и не рано ли теперь ставить вопрос о том, быть им или не быть? В отношении к другим учреждениям мы были не в пример терпеливее и воздержаннее в наших требованиях. Без малого сто лет ожидало правительство, что дворянские выборы дадут России сносную полицию и честный суд — они дали только неисчерпаемую тему нашей обличительной литературе от Капниста и фон-Визина до Гоголя и Щедрина. Вы сами, проектируя перестройку всей системы волостной, уездной и отчасти губернской организации, предупреждаете читателей, что ожидаемые от нее результаты обнаружатся не ранее как лет через тридцать, когда народится другое поколение дворян, сложившееся при новых условиях в политическое сословие. Кажется, простая справедливость требовала бы по крайней мере на такой же срок воздержаться от окончательного приговора над «мужичьим самоуправлением», как Вы выражаетесь. Нельзя же не знать, что в настоящее время должности старост, старшин, судей и гласных от крестьян занимают люди сорока — и пятидесятилетние, сложившиеся умственно и нравственно под прессом крепостного права, люди, которых понятия и практика представляют достаточные данные для окончательного суждения разве только о просветительном и воспитательном влиянии вотчинных контор. Теперь принято указывать на так называемое полновластие «плутоватых писарей», как на какую-то язву, прирожденную «мужицкому» самоуправлению, и Вы не побрезгали этою истасканною темою: но вольно же не ведать, что в общественной среде безграмотной личность грамотная как единственная личность, владеющая ключом к писанному закону и способная сноситься с начальством, естественно и неизбежно приобретает над массою в делах известного рода решительный авторитет, который, однако, также неизбежно и естественно будет постепенно падать по мере распространения в той же массе умения читать и писать? Совершенно параллельное явление встречается иногда до сих пор на самой вершине культурного слоя, в фактическом порабощении государственных сановников, не привыкших в молодости к умственному труду, состоящим при них секретарям, читающим, пишущим и думающим за них. Между волостным сходом, молча ставящим кресты под приговором, который подсовывается ему «плутоватым писарем» и тем высокопоставленным сановником, который по выслушивании бумаги спрашивал у своего докладчика: «мы ли это пишем или к нам пишут?» — вся разница в том, что мужики чистосердечно называют себя людьми темными, до поры до времени нуждающимися в наемной помощи для узнания своих прав и своих обязанностей, тогда как чиновный барин считает себя как будто кем-то обиженным и ропщет на деспотизм своего секретаря, не будучи даже в состоянии понять, что вся сила последнего заключается в собственной его умственной немощи. Крестьяне со временем, и притом скорее, чем мы думаем, станут на ноги; но очень сомнительно, чтобы чиновный барин, о котором идет речь, и легион ему подобных когда-нибудь вышли бы из-под опеки. Им остается одно утешение: поблагодарить Вас за те страницы Вашей книги, в которых они услышат отголосок своих бесплодных жалоб на всевластие бюрократов.

Вы затронули также вскользь и другую тему, на которой покойная газета «Весть» в свое время разыграла столько вариаций: сами де крестьяне донельзя тяготятся своим общественным управлением, жалуются на своих судей и предпочли бы помещичью расправу. Если бы так было действительно, то аргумент заслуживал бы полного внимания: но ведь, когда мы принимаем на себя роль истолкователей суждений, предпочтений и сочувствий народа, которого никто в массе не опрашивал и который сам не имеет никаких органов для заявления своих желаний, мы поневоле основываемся на своем личном опыте, всегда очень ограниченном, или на частных же наблюдениях других лиц. В подобных делах крайняя осторожность была бы уместна. Вы сами спрашиваете: «кто возьмется говорить от имени всего народа, даже одной губернии, даже одного уезда, а если возьмется, не будет ли такая речь явною ложью?» Действительно: подвести безошибочно итог под множество подслушанных, отрывочных суждений, которых никто не считал; отличить подсказанное или вызванное тоном опроса от неподдельного и свободного выражения мысли опрошенного; откинуть слова, естественно вырывающиеся под влиянием моментального впечатления и сохранить изречения, в которых кристаллизуется отстоявшийся многолетний опыт; уловить верно основной мотив нестройного гула и так сказать переложить на ноты народный говор — очень и очень нелегко. Не говоря уже о том, что для этого требуется со стороны истолкователя народного настроения полное отсутствие всякой предвзятой темы и необыкновенно верный слух; все мы знаем, что по многим причинам и прежде всего благодаря давлению крепостного права, этого (по Вашим понятиям) «незначительного нароста, случайно вскочившего на поверхности русского общества» или (по моим понятиям) этой отравы, испортившей надолго все его соки — стихийный слой стал к культурному слою в отношения, до крайности затрудняющие откровенные между ними объяснения. Отвечая на вопрос, предлагаемый ему человеком из другой среды, крестьянин прежде всего старается угадать ту затаенную цель (она всегда предполагается), с которою его опрашивают, и уяснить себе заранее, какие последствия может иметь для него тот или другой ответ. В результате перебора разных догадок оказывается обыкновенно, что во всяком случае безопаснее нажаловаться на свое положение, чем признать себя довольным, по тем же соображениям, по которым лучше прикинуться бедняком, чем обнаружить свою состоятельность. Это тем удобнее, что в причинах быть недовольным действительностью нет недостатка. Крестьянину не дает покоя податный груз, лежащий на его плечах; он ощущает его каждую минуту своего бытия — это главный повод к жалобам; но, выражая их, он почти никогда строго не различает причин и не уясняет сам себе, от чего и от кого происходит и из чего слагается ощущаемая им тягота. Наконец, эти сетования крестьян на теперешнее их положение вообще имели бы прямое отношение к занимающему нас вопросу только в том случае, если б они вытекали из сравнения существующего порядка вещей с прежним и заключали в себе хоть какой-нибудь признак предпочтения последнего или чего-нибудь на него похожего. Я позволю себе думать противное и, если б это было возможно, предложил бы выбрать для опыта любое селение, наименее знакомое с произволом помещичьей власти и наиболее натерпевшееся от неурядиц общественного самоуправления. Пусть бы в таком селении дали предварительно мирскому сходу полную свободу вдоволь нажаловаться на выборных старост, старшин и судей, и затем предложили бы ему на выбор: остаться при теперешнем порядке или подчиниться расправе помещика, хотя бы и переименованного в попечительство, притом не помещика, излюбленного самим обществом, а местного помещика, кто бы он ни был, или помещика, избранного в попечители дворянством; и я думаю, что, за исключением, может быть, какого-нибудь приказчика, старосты или нарядчика былого времени, в ответ на такой вопрос раздался бы дружный хохот. Это, конечно, мое личное убеждение, вывод из частных моих наблюдений, которого я никому не навязываю и о котором даже не стал бы упоминать по поводу Вашей книги, если бы в ней же я не находил ему косвенного подтверждения, в моих глазах далеко не лишенного важности. Вы выдаете за несомненный факт, «что мужичье управление становится для самого народа нестерпимым, что крестьяне в своего брата, то есть в выборных из своей среды, не верят и полагаются больше на правду господ, считая господином не какого-либо забредшего на их сторону студента или либерального чиновника, а своего местного, коренного помещика». Это повторяется более шести раз. Стало быть, думает читатель, Ваша программа (установление вотчинного попечительства и передача всего земского управления в руки дворянства) совпала бы черту в черту со стремлениями и желаниями народа. Между тем, несколькими страницами далее Вы оканчиваете проект перекройки нашего земства словами: «с сохранением земских собраний, хотя бы в несколько измененном составе, переход к новому виду самоуправления совершился бы легко и был бы мало заметен для народа, что также важно», и наконец, общему перечню всех предлагаемых Вами мер, Вы предпосылаете такую же рекомендацию: «перевод из нынешней русской бесформенности в благонадежный общественный организм может быть осуществлен несколькими мало заметными для нашего народа и Европы дополнениями к действующим постановлениям». Я не спрашиваю, в какой мере это действительно возможно; не спрашиваю также, сообразно ли с достоинством правительства путем заметных дополнений и пояснений, выскабливать из свода законов торжественно оглашенные права — прошлое царствование такого приема не знало; сколько мне известно, он испытан был в первый раз при безгласной отмене в Лифляндии предбрачных обязательств, и этот первый опыт едва ли мог поощрить к дальнейшим; но, повторяю, вопрос покуда не в этом.

Двукратно выраженный Вами совет, которому, как видно, приписывается особенная важность, останавливает на себе внимание еще по другой причине. Дожив до одной из тех счастливейших и редких минут, когда верховной власти давалась бы в руки возможность поднять высоко одно сословие, не только не оскорбляя других и не требуя от них никаких жертв, а напротив, исполняя тем самым заветные желания всего народа, с чего бы стало правительство прятаться от взоров России и Европы, стыдливо прикрывать свои намерения и как будто уклоняться от всеобщей признательности? В подобных случаях обыкновенно палят из пушек и бьют во все колокола. Наоборот, если действительно считается нужным и особенно важным осуществить замышляемое преобразование без огласки и незаметно, то не высказывается ли тем самым невольное признание неправды приписываемых народу желаний и решительного противоречия между задуманными мерами и его действительными стремлениями?

Ваше осуждение мужицкого самоуправления содержит в себе еще один намек, которого я не могу пропустить. Вы говорите: «одновременно с освобождением крепостных руками их же помещиков были приняты меры для ограждения освобожденного народа от прямого влияния последних, вследствие чего и руководство безграмотного народа во всех отношениях с отстранением официального культурного класса стало переходить в руки одной бюрократии», и в другом месте: «хотя самый трудный шаг в этом деле (??) личное освобождение — был совершен самим дворянством, местными помещиками, но тем не менее понятно, что в те годы считалось более удобным разъединять сословия, чтоб окончательно упрочить самостоятельный быт освобожденных. Эта мера: разъединение сословий и между собою и самих в себе (!) установилось надолго и обратилось в руководящее начало» и т. д.

Стало быть, разъединение сословий, социальный антагонизм и т. д. — все это было даже не непредусмотренным последствием невольного законодательного промаха, а целью, сознательно поставленною теми полунигилистами (как Вы их называете), в руки которых попала подготовка крестьянского положения. Здесь критика дела переходит уже в критику намерений. Признаюсь, в первую минуту этот полемический прием меня несколько удивил. Не потому, чтоб он был нов, а потому, напротив, что он истаскан и даже несколько опозорен, я не думал, что встречусь с ним в Вашей книге; казалось, что легко бы было и обойтись без него при обилии припасенного Вами иного рода оружия и при Вашем умении владеть им, но, как видно, авторская свобода в выборе средств не безусловна и в известной мере ограничивается самим существом защищаемого дела. Как бы то ни было свойство обвинения, пущенного Вами в людей теперь уже частью умерших, частью стоящих в стороне от всякой официальной деятельности, требовало бы, кажется, предъявления каких-нибудь доказательств, улик или, по крайней мере, справок. Вы рассудили иначе, рассчитывая, вероятно, что большинство читателей поверит на слово. Действительно, в наше время все как-то неимоверно быстро изглаживается из людской памяти. То, что происходит на виду у всех, о чем спорила, что читала и комментировала вся грамотная Россия пятнадцать лет тому назад, теперь уже настолько позабыто, что нет такой небылицы, такой напраслины и такого поклепа на опальные годы и опальных людей, которых бы нельзя было пустить в оборот с надеждою, что они по крайней мере благополучно сойдут с рук, не вызвав ни негодования, ни протестов.

Позвольте мне, однако, сделать Вам одно предложение: не угодно ли Вам будет во втором вероятном и очень желательном издании Вашей книги или теперь же, не выжидая второго издания, указать те места в докладах бывшей редакционной комиссии или в проекте ее, или в объяснительной к нему записке, или в разборе возражений губернских депутатов, или те статьи ВЫСОЧАЙШЕ утвержденного положения 19 февраля 1861 года, или те пояснительные к нему циркуляры, вышедшие до перемены фронта в общем направлении крестьянского дела, в которых хотя бы косвенно обнаружилось намерение оградить освобожденный народ от прямого влияния помещиков и разъединить оба сословия. Со своей стороны, я охотно принимаю на себя обязательство ответить на Ваши указания печатно и доказать, что нет не только причины, но даже благовидного предлога приписывать такое намерение или желание кому-либо из деятелей конца пятидесятых и начала шестидесятых годов, сотрудничеством которых в то время пользовалось правительство.

Теперь же ввиду всеобщей забывчивости я ограничусь короткою справкою с единственной целью напомнить в немногих словах историю общественного мнения по занимающему нас вопросу. Все, следившие за нею сколько-нибудь внимательно, могли заметить в ней два периода, отличавшиеся один от другого более или менее резко, смотря по местностям. Первый, начавшийся с обнародования ВЫСОЧАЙШИХ рескриптов и с открытия губернских комитетов, продолжался до тех пор, пока большинство помещиков где раньше, а где позднее, окончательно убедилось в бесповоротности сделанного правительством и ими самими шага, то есть в совершенной невозможности, как в былые времена, затормозить дело, не доведя его до конца.

Программа большинства в этом периоде могла бы быть выражена в следующих словах: пожертвовать с первого слова правом на личность (о котором не было почти и споров, так как это была самая легкая сторона вопроса), продлить обязательные отношения крестьян к помещикам; отвести надел, возможно, скудный и на возможно ограниченный срок; растянуть елико возможно срок обязательной барщины, по крайней мере, вспомогательной (сгонные дни); наконец, сохранить в возможно широких пределах помещичью расправу и вотчинную юрисдикцию над крестьянами. Последнее требование обусловливалось первыми; оно имело значение и цену не само по себе, не в смысле политического права, а как средство, как гарантия помещичьих имущественных интересов при обязательных отношениях и особенно при издельной повинности; оттого им дорожили гораздо менее в местностях издревле оброчных. В этом духе составлена была большая часть проектов, представленных большинством губернских комитетов (известно, что каждой группе разрешалось представить свой проект и что обыкновенно их поступало из губернии два, а иногда и более). Но как только для всех стало ясно, что дело на сей раз не окончится на словах, а непременно перейдет в жизнь, дворянская программа изменилась. Не было, конечно, формальных отречений от прежних условий; но они отошли далеко на задний план, отчасти даже были брошены сознательно, и вместо них сказалось новое, громкое требование, обращенное к правительству: дайте нам скорее возможность развязаться с крестьянами начистоту.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…