Read here

Радой

Александр Фомич Вельтман · 1839 · Free in the US

16,560 words · about 1 h 10 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1839 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Радой_(Вельтман)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Фомич Вельтман
Language
Russian
Published
1839
Length
16,560 words · about 1 h 10 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)
  1. I about 27 min
  2. VI about 42 min

Continue:

I

Вскоре после покорения Варны приехал я в эту крепость. Жители, турки, еще не выбирались из нее по условию; они еще, собираясь в дорогу, продавали свое движимое и недвижимое имущество грекам, армянам и русским. На площадке давка, толкучий рынок — дешевизна, соблазн ужасный: турецкие шали, персидские ковры, чубуки жасминные и черешневые в сажень, роскошные янтарные мундштуки, арабские кони, бархатные седла, шитые золотом, пистолеты и ятаганы, одежда восточная и утварь… Как не купить чего-нибудь турецкого на память Варны и не вывезть в Россию? «Что стоит шаль? Кэтс пара?» — «Алтыюз лева». Шестьсот левов турецкая шаль! Шестьсот левов составят только двадцать червонцев, а у меня их полный карман!.. Давай!.. «Что стоит конь?» — «Бин лева». Тысячу левов арабский конь, белый, как снег, шерсть, как атлас, смотрит орлом, крутится вихрем, мчится стрелой! Давай!.. Греческая женская фермеле, на горностае! «Кэтс пара?» — «Юз лева». Сто левов!.. Давай!..

В день, в два турки увидели, что у нас нет левов, а есть только червонцы и что эти червенца, тридцатилевники, для нас дешевле шелухи, выбиваемой на монетном дворе его султанского величества. И вот на другой же день о левах и речи нет. Кэтс пара? — Ики червенца, он червенца, юз червенца. Ни один разумный османлы про левы и слышать не хочет.

С досадой в душе, что не удалось купить прекрасной розовой шали за бин лева, потому что ее цена, в честь щедрых победителей, превратилась вдруг в ики юз червенцы, я отправился верхом на арабском жеребце, которого уда-лось мне купить у Тегир-паши на левы.

Насмотревшись вдоволь на Черное море и не заметив в нем ничего черного, я заехал в арсенал, где свалено бы-ло оружие всего турецкого гарнизона, защищавшего Вар-ну… Тут были горы сабель, ятаганов, ружей, пистолетов, и можно было ходить по этим горам, как по иглам желез-ного ежа, колоть и резать себе руки и ноги и выбирать что угодно на турецкую голову и на украшение стен над ложем почиющих от трудов героев. Выбрав с десяток ятагапов Анадоли, пар пять пистолетов и ружей Шешене и Дели-Орман да с дюжину сабель Килич, подобных но-ворожденной луне, я отправил свой трофейный арсенал на квартиру и пустил плясать коня вдоль торговой узенькой улицы. Гордо несся конь мой, согнув в крутую дугу выю и кивая головою; пунцовые шелковые кисти рассыпались на все стороны над благополучными знаками лба его. Душа так и радовалась доброте коня!

Остановясь подле лавки, где жгли кафэ, мололи его в прах и сыпали, как муку, в закромы вроде яслей, я велел отвесить себе бир ока. Базаргян отвесил одно око, вынул из ящика сверток бумаги, оторвал лист, свернул ворон-кой… Ба, ба, ба! Писано по-русски!.. «Отдай мне это!» Турок покачал головою и стазал «Шок!» — «Пожалуйста, отдай!» — «Иок, иок!» — «Ну, возьми пара: кэтс пара?» — «Элли червенца/» — «За сверток оберточной бумаги пять-десят червонцев! Ах, ты бирадам проклятый!» У меня во-лосы стали дыбом, но любопытство… и можно ли жалеть денег за русскую рукопись, найденную в Варне, в руках базаргяна? «Возьми бир червенца». — «Иок/ Элли первен-ца!» Что делать! Он, злодей, всю русскую рукопись скорей употребит на обертки, чем уступит хоть одну пару из пя-тидесяти червонцев. Вздохнув, я отсчитал пятьдесят чер-вонцев, схватил свернутую тетрадь и кафэ, завернутый в отодранный лист, поскакал домой…

И вот посреди бывшего гарема с резным потолком и стенами, с решетчатыми окнами раскинулся я на ковре спокойствия, как Улема с китабом в руках, с чубуком в зубах, и стал читать рукопись без заглавия и без начала.

«Хм, — сказал я сам себе, — что это? Былое это или про-сто сочинение какого-нибудь русского повествователя, попавшего в плен к туркам со всем вьюком повестей и рома-нов?»

В продолжение кампании денщик мой часто покушался употребить эту тетрадь без заглавия точно так же, как 6аваргян, но я отстаивал ее и просил убедительно, чтобы он не смел ни сапогов, ни эполетов, ни даже аксельбанта за-вертывать в листы свертка синей исписанной бумаги.

— Да что им сделается? — повторял он мне всегда с сердцем. — Во что ж я заверну?

— Вот тебе на обертки, — говорил я, бросая ему десть бумаги.

За белую чистую бумагу денщик мой ужасно как был зол на сверток синей бумаги и при укладке вещей во вью-ченные чемоданы с презрением всегда выкидывал его и нехотя укладывал снова.

«Бедная повесть неизвестного сочинителя! — думал я, возвратясь в Россию. — Отстоит ли тебя судьба от употреб-лений на обертки, когда ты будешь напечатана?»

_______

«…колени, и другой старался напроказить, чтобы стать на колени подле товарища; в классе и за столом рядом, сочинять стихи: Ура! вакация пришла! — Вместе…

— II

Мемнон познакомил меня с отцом, с матерью, и со всею своею роднёю. Когда я увидел в первый раз его двоюрод-ную сестру Елену — прощай, восторженная любовь к нау-кам! Напрасно повторяли мне, что «науки юношу питают, отраду в старости дают». При Елене я стыдился назва-ния ученика и думал только о военном мундире: какое наслаждение явиться перед ней в колете, гремя саблей и шпорами! Но едва возвращался домой — поэзия обуре-вала душу, стихи лились потоками… Черные, огненные глаза, темно-русые локоны, коралловые уста, ланиты, пер-си и зависть к тому праху, который попирает она, и рев-ность к тому корсету, который так крепко сжимает ее… и

Как звезды по небу, рассыплю по тебе

Милльоны страстных поцелуев!

Соловей не воспевал на столько голосов своей любими-цы розы. В то время слово поэт много значило в понятиях женщин: поэт был в глазах их воплощенными чувствами пламенной и постоянной любви, бескорыстным жрецом добра. Тогда говорили все друг другу: «Смотрите, смотри-те, вот поэт!» — «Неужели?» — разносилось шепотом в тол-пе, и всё смотрело благоговейно на поэта и думало: это не просто человек, который пишет стихи! И всё ожидало: вот, вот посыплются из уст его рифмы!

Когда Елена узнала от Мемнона, что и я поэт, — «на-пишите на меня сатиру», — сказала она мне, подавая перо и розовый листок бумаги. Я зарделся зарей, присел, заду-мался и написал:

Желал бы я на вас сатиру написать,

Но даже выдумать не в силах укоризны:

Я мог бы вас капризною назвать,

Да вы, как ангел, и капризны.

Елена прочитала и взглянула на меня так нежно, так упоительно, что от полноты блаженства сердце как будто всплыло во мне, стеснило, заняло дыхание, и я стоял подле Елены как беспамятный, не слышал, что она говорила мне, не видел, как она отошла от меня.

Эта минута совершенно помутила во мне все чувства; я ходил, как потерянный, с каким-то убеждением, что Еле-на любит меня. Я сторожил ее взоры, прислушивался к задумчивости — Елена вздыхала!.. Мне хотелось ска-зать ей: я вас люблю! Только и думал я, каким бы обра-зом сказать ей эти три слова, но никак не придумал: то не-ловко, то нельзя, то некстати. Часто я давал себе клятву: "Сегодня ни слова не скажу Елене, кроме «я вас люблю, Елена!» — и всегда изменял клятве досадным вопросом: «Как ваше здоровье?» Начинала ли она говорить со мною — я торопился отвечать: кровь бросалась в лицо, язык немел. Молчала ли Елена — я не смел прервать ее молчания: может быть, она думает в это время обо мне!

Чувства свои, однако ж, заботливо таил я от Мемнона. «Можно ли сказать брату о любви к его сестре?» — думал я и при нем старался быть как можно равнодушнее с Еле-ной. К счастию, замечая мою рассеянность и задумчивость, он допрашивал меня о причине и говорил только: «Ты, я вижу, рожден поэтом».

В напрасных покушениях сказать Елене «я вас люб-лю!» прошло несколько месяцев. В одно воскресенье я про-был почти целый день с Мемноном у дяди его; со вздохом взял уже шляпу, взглянул на Елену грустным взором, шаркнул, неловко повернулся уже к дверям — вдруг она остановила меня словами: «Вот вам на память моя рабо-та», — и подала мне прекрасный бумажник, на котором была вышита беседка и посреди ее жертвенник с пламе-нем.

Помню, что я бросился к руке Елены, но что сказал, как вышел из комнаты, приехал ли домой или пришел пеш-ком — ничего не помню.

Горячо расцеловал я подарок Елены, бережно уложил его в шкатулку, запер, снова вынул, еще раз поцеловал, снова спрятал… Мне хотелось сказать кому-нибудь: как я счастлив! — встретить кого-нибудь, кто бы спросил меня: чему ты так радуешься? И я пошел, сам не зная куда, и вдруг мне стало страшно: что, если кто-нибудь украдет шкатулку мою! Бегом пустился я назад, запыхавшись при-бежал в свою комнату, бросился к шкатулке, вынул из нее мое сокровище, расцеловал, положил в карман, пошел опять и дорогой почти на каждом шагу ощупывал, тут ли мой бумажник. Поздно уже было, когда я очнулся и за-метил, что стою против дома с закрытыми ставнями. «Еле-на уже спит!» — подумал я и медленно пошел домой. Ло-жась в постелю, я положил подарок Елены в изголовье… задумался о ней… Едва сон начнет оковывать чувства — вдруг мысль: тут ли он?., спугнет сон, и рука тянется под подушку. Так прошла вся ночь, так прошла вся неделя. Не-терпеливо ждал я воскресенья; наконец оно настало, и я отправился к Мемнону, чтоб ехать с ним вместе в дом его дяди.

— Их уже нет в Москве, — сказал Мемнон. — Они уехали в деревню, — продолжал он, не замечая впечатления, которое произвели на меня его слова.

Скрывая внутреннее волнение от Мемнона, я присел к фортепьяно и в первый раз почувствовал, как музыка необходима для сердца, убитого горем; в первый раз стал я фантазировать и высказывать жалобы души звуками. Флегматик Мемнон не понял моих звуков.

— Полно, братец, бренчать, — сказал он. Я вскочил, ушел от него и опомнился над листом бумаги, на котором написано было: На разлуку.

Голова моя лежала на левой руке, в правой держал я перо; слезы катились по лицу.

— Да ты, я вижу, поэт! — сказал мне однажды и отец, замечая мою рассеянность и задумчивость. — Жаль! я думал, что из тебя выйдет что-нибудь порядочное…

— III

Мысль — скорее прославить себя и явиться достойным любви Елены — преследовала меня. Отец не противился желанию моему служить в военной службе; меня опреде-лил в корпус, расположенный в Московской губернии, но я перепросился в Кавказский корпус и полетел на попри-ще своей славы.

Несколько экспедиций в горы были счастливы для ме-ня. Любовь сильнее честолюбия жаждет офицерского чи-на; вскоре я получил его. Еще чин поручика, думал я, и мне не стыдно будет сказать Елене: я вас люблю!

Но другой чин не так легко достался мне: я был взят в плен черкесами. Целый год пробыл в неволе у узденя Аллагюко и умер бы в неволе, если бы добрая Мазза, дочь его, не спасла меня. С помощию ее я бежал, но был ранен вдогонку пулею в плечо. К счастию, казачий пост был близок, и меня привезли в Тифлис. Едва вышел я из опас-ного положения, как встал с постели и мне подвязали ру-ку черным платком. Черный платок как будто оживил ме-ня; гордо взглянул я на себя в зеркало. Если бы видела меня теперь Елена! О, скорее в отпуск для излечения ран! Я боялся, чтобы рана моя не зажила совершенно до при-езда в Москву.

Разумеется, получив отпуск, я не медлил ни минуты и, несмотря на совет медика дождаться весны, поскакал по мартовскому ухабистому пути.

В продолжение трех лет все переменилось, кроме моего сердца. Я мог попасть в плен, но моего сердца не пленила черноокая, пламенная черкешенка: я был тот неблагодар-ный кавказский пленник, который даже не оглянулся на бедную Маззу, когда воздух свободы обвеял его и надежда видеть Елену оживила душу.

По приезде в Москву я застал Мемнона уже хозяином дома, владельцем, помещиком.

— Тебе остается только жениться, — сказал я ему.

— Это одно мое желание, — отвечал он.

— За чем же стало дело? Мало ли в Москве невест! Выбирай любую: ты богат, молод, хорош собою.

— Не выбирать хочу я… встретить ее. Я не верю ни сравнениям, ни испытаниям, сердце и рассудок могут быть обмануты; только одно не обманет: голос души при неожи-данной встрече. Душа говорит, душа скажет: вот она, вот та, для которой создано твое сердце!

— Ты прав, Мемнон! Я испытал уже такой голос ду-ши, — вскричал я невольно.

— Не в ущельях ли Кавказа? Не в сакле ли во время плена? Бедный! мне жаль тебя, но, верно, свобода милей взаимной любви черкешенки: ты бежал от твоего счастия…

— О, нет, Мемнон! Мое счастье здесь, может быть, в Москве! — сказал я со вздохом и признался Мемнону, что люблю его сестру, что время не изгладило моей любви к Елене, что моя любовь к ней будет первою и последнею в жизни.

— И ты скрывал свои чувства от друга и брата! — ска-зал Мемнон с упреком.

— Друг и брат! — повторил я, обнимая его.

Елены не было в Москве, но, по словам Мемнона, она должна была скоро приехать.

В продолжение целого месяца я изнывал от ожидания и от боязни, что должен буду явиться Елене без повязки, без явного признака моих подвигов под стопами Кавказа.

Я жил у Мемнона, и мы по десяти раз в день посылали в дом его дяди узнать: приехали ль?

Нет и нет!

— Приехали! — произнес наконец неожиданно вошедший слуга. Если бы сонному вскрикнули над ухом: пожар! — он не так бы испугался, как испугался я, когда раздалось в дверях слово: приехали!

На другой же день Мемнон отправился с визитом один и вскоре возвратился.

— Я попросил позволения представить своего постояльца, — сказал он мне. — Сестре ужасно как хотелось знать, кто этот постоялец, но я утаил, чтобы удивить и обрадовать ее твоим неожиданным появлением.

Страшна была для меня минута готовности ехать; я медлил — Мемнон торопил меня.

Можно быть лучше всех, но если бы кто-нибудь сказал мне, что можно быть лучше самой себя, то я бы смеялся над тем. Красота четырнадцатилетней Елены врезалась в моей памяти. Я так привык в продолжение трех лет лю-бить ее и верить, что ничего не может быть совершеннее ее, и вдруг я должен был разочароваться, изменить ей для Елены восемнадцатилетней.

— Вы ранены! — вскричала она, узнав меня и взглянув на подвязанную руку.

— И как опасно ранен! — заметил Мемнон, улыбаясь.

Участие Елены и встреча были так обольстительны! Внимательно расспрашивала она меня обо всем, что случилось со мною после отъезда из Москвы.

— Сохранили ли вы мою память? — спросила она между прочим.

Можно ли было не ласкать себя надеждой и не торо-питься дать отдых сердцу в сладкой задумчивости?.. Для первого шага к счастию слишком было довольно. Я хотел унести с собою всю полноту впечатления, встал, раскла-нялся, взглянул на Мемнона, но он с улыбкой дал мне знак, что останется. Я понял этот знак, и сладостное чув-ство, наполнявшее меня, вдруг исчезло: оно заменилось страхом. Я бросил на Мемнона умоляющий взор, чтобы он помедлил решать мою судьбу, но Мемнон не понял ме-ня; я уехал. Как мученик собственных чувств ждал я воз-вращения Мемнона. Когда он вошел, я вскочил с дивана из тучи дыму, которым обдавал себя, не замечая того, взглянул, и — сердце замерло.

— Говори, Мемнон, убей меня! — вскричал я, схватив его за обе руки. — Говори! — повторил я с отчаянием, за-метив, что он медлит, обдумывая, что ему сказать.

— Успеха еще нет, но надежда не потеряна, — отвечал он, обнимая меня. — Я говорил с теткой своей: ты ей нра-вишься, она желала бы…

— О, довольно! Не продолжай!.. Я понимаю: Елена не любит меня!

— Напротив, — сказал Мемнон сурово, — если бы это зависело только от Елены…

— Правду ли ты говоришь, Мемнон?

— Дядя всему преграда. Он, не заботясь ни о согла-сии жены, ни о сердце дочери, выбрал зятя по своему вку-су и нраву.

Если бы можно было высказать, какая ненависть вдруг вспыхнула во мне к неизвестному суженому Елены…

— Кто он такой? Говори! — вскричал я исступленным голосом. Но Мемнон скрыл от меня его имя.

— Мне не сказали, кто он такой, — отвечал он, — но тетка уверена, что это все переделается. Скоро они едут обратно в деревню, и я с ними… Не теряй надежды!

Его слова только увеличили мою безнадежность. «Нет, — думал я, — Мемнон щадит мое самолюбие; меня отвергли, мне отказали в руке Елены! Я не могу уже по-казаться в доме!» Напрасно Мемнон обнадеживал меня: я молчал на все его слова, и какой-то внутренний ропот на судьбу мучил меня; я изнемогал. Боль сердца отозвалась в ране. Доктор советовал мне ехать на воды за границу. Мемнон то же советовал мне, и я решился ехать. Друг не щадил оболь-щений сердца, чтобы успокоить меня.

— Сестра кланяется тебе, — говорил он, прощаясь со мной. — Она не могла скрыть грусти своей, как я заметил. Она желает скорого твоего возвращения, а мать ее пору-чила сказать тебе, чтобы ты не терял надежды, если лю-бишь Елену.

«Не слова ли это, внушающие опасную надежду? Не значит ли это: кинься в пучину — может быть, счастие выбросит тебя на берег рая?» — думал я, смотря при-стально в глаза Мемнону.

— IV

Мемнон уехал, и я отправился, оживленный несколько обнадеживаниями друга и уверенностью, что я любим. Мемнон обещал уведомлять меня об Елене.

Не описываю моих путевых впечатлений: мои впечат-ления были нераздельны с Еленой. В Дрезденской галерее, смотря на Роксану Рафаэля, я сравнивал ее с красотою Елены и видел все недостатки дочери Ирода.

Но чтобы вполне блаженствовать в мечтаниях любви, надобно ехать по Рейну, надобно видеть истоки его. В та-инственных недрах зарождаются они, как взаимные чув-ства юноши и девы, торопятся, ропщут на все препятст-вия, пробиваются сквозь них и падают в объятия друг друга, чтобы течь вместе, неразлучно посреди роскошных и диких берегов жизни.

Смотря на отдаленные вершины Альпов, вспомнил я Горную дорогу нашего златоуста поэта:

Четыре потока оттуда шумят —

Не зрели их выхода очи.

Стремятся они на восток, на закат,

Стремятся к полудню, к полночи;

Рождаются вместе, родясь, расстаются,

Бегут без возврата и ввек не сольются.

— И ввек не сольются! — долго повторял я. Непри-ступные скалы, окруженные садами и увенчанные разва-линами древних рыцарских замков, как лики Дианы Ефесской, отвлекали душу мою от одной печальной мысли к другой. Теперь и прежде! Теперь тело развязно, свобод-но, а дух в оковах; прежде — тело было оковано в латы, а дух был свободен; легко дышалось на неприступных вер-хах гор и скал, над волнами, над пропастями, посреди ле-сов и виноградников, за гранитными бойницами, за подъ-емными мостами, под сводами великолепных добровольных темниц, посреди таинственности и чудес предрассудка, не-разлучно с мечом, вином, любовью и неутомимою жаждою к славе. Минстрель1 пел сирвентес-римот:

Кто мне внушит благозвучную песнь,

Кто воскресит, оживит мою память

И свиток прошедшего в ней разовьет?

Кто расцветит мои мрачные мысли

И дивные звуки из струн воззовет,

Как голос от сна восстающей природы?

Ах! есть на земле, есть одно существо!

Его светлый взор, как небесное солнце,

Туманы и мрак с отдаленья сорвет

И свиток времен предо мной разовьет!

На берегу быстрого Неккара, впадающего в Рейн, по-среди садов, мне слышалась эта песнь минстреля. Я смот-рел на заросшую дорогу, которая извивалась к величест-венным стенам замка… и забывался…

Вот… рыцари стекаются со всех сторон… знамена их плещут в воздухе; оруженосцы отягчены щитами, раскра-шенными девизами чести, любви и славы; на оружие сып-лются лучи солнца, дробятся радужными цветами… Кривой рог зазвучал… На вестовой башне с развевающимся фла-гом в облаках приветливо отвечают гостям теми же звука-ми; цепи подъемного моста загремели, кольцы железных ворот брякнули, скрипнули засовы и вереи… Герольды по-вещают приезжих… Гордые кони стучат тяжкими копы-тами по дубовому помосту… Пажи сбегают с крыльца встречать гостей…

На пространном дворе устроены павильоны вокруг поп-рища; драгоценные восточные ковры свесились через перилы… Судейская ложа украшена оружием, гербами, деви-зами, и знамена плещут над нею…

Судьи-джюджедуры заняли места. Серебряные власы их рассыпаются по пурпурным мантиям юношескими куд-рями… Речи старцев звучны, как кованое оружие во время боя, важны, как голос вопрошаемого оракула…

И вот… она… божество, венчающее победу… появилась, как солнце посреди алмазных, изумрудных, яхонтовых лучей… Трубы грянули, герольды засуетились, рядят чин всему, оглашают законы поединков: «Любовь красоте, сла-ва мужеству, хвала победителям! Настал час храбрых; ору-жие их омоется потом и кровью!»

Герольд умолк, подал знак; раздался хор минстрелей, сопровождаемый цитрами, бандурами и кастаньетами югларов:

Рыцари! вскиньте взоры на ограду,

Где восседает джюджедуров ряд,

Где дамы сердца мужеству в награду

Бантами чести грудь приосенят!

В ком изнеможет в бою дух врожденный,

Сердце остынет, сила изменит,

Взгляд животворный девы несравненной

Душу пробудит, сердце воскресит!

Новый звук труб. Начинается поле.

Ряды рыцарей в роскошных бронях, сопровождаемые щитоносцами, приближаются к рогатке на конях, покры-тых латами; едут медленно, с важностию; забралы опуще-ны. Подле них, на парадных конях, едут дамы сердца; они ведут горделивых своих невольников на цепочках, свитых из лент и цветов. Проехав барьер, они развязывают оковы кавалерам сердец своих и потом продолжают путь к по-мостам, разбрасывая по поприщу цветы, шарфы, узлы из лент, браслеты, сплетенные из собственных их волос, перья с головы… Рыцари подбирают дары с земли, осы-пают их поцелуями и готовятся заслужить оружием зва-ния рыцаря сердца, шарф и девиз своей дамы.

Рыцари становятся строем на двух оконечностях поп-рища, ждут сигнала, прислушиваются к словам джюджедура, который повторяет закон турнира: "Рыцари! да не по-ранит никто из вас коня противника своего; мета копью — лицо и грудь; меч рубит, но не колет. Поднятому или раз-битому забралу — пощада! «

Джюджедур ударил три раза в ладоши; сигнал к об-щему бою раздался. Пришпоренные кони ринулись с мест, земля дрогнула; два строя всадников, приклонив голову, уставив копья вперед, налетели друг на друга… Казалось, что посреди поприща разразилась громовая туча, рассы-палась искрами и треском; взвилась пыль… Две против-ные стороны то столкнутся, то расступятся. Но общий бой прерван сигналом — строи разъезжают-ся. Теперь один на один — по вызову. Вскипела во мне жажда победы… Я пришпорил коня, перелетел через ог-раду… Кто на меня? Вызываю! Нет создания в природе лучше Елены! Пой, минстрель! славь Елену!

Минстрель запел лей Елене, вместо вызова:

Кто в истомлении, в восторге сердца,

Елены не видав, осмелится промолвить,

Что видел божество любви и красоты,

Кисть хмеля принял тот за грозд пурпурный

И хладную луну за пламенное солнце.

Слепец! я исцелю тебя от слепоты!

Неизвестный рыцарь, в черной броне, без гербов, без шарфа дамы сердца и девиза, выехал на средину попри-ща… Это противник, соперник мой — суженый Елены!

Злобно взглянул он на меня, я на него; разъехались, повернули — сигнал подан… Вот он! Брызнули искры из стальной брони… А! вон он! Подо мной суженый Елены! Моли о пощаде!..

„Коня убил! Преступник закона!“ — раздалось во-круг… Стрелы со всех сторон готовы были поразить меня, но знамя пощады распростерлось надо мною, и герольд по-вестил, что конь противника моего убит по неосторожности.

Меня ведут к венчающей победу… это Елена!.. Я пре-клонил колено… Громкий хор запел славу, а Елена увен-чала меня… подала руку, и мы пошли, сопровождаемые хором, джюджедурами и рыцарями. В пространной зале сели мы за круглый стол. Передо мной поставили жарено-го павлина, которого, по обычаю, победитель должен был распластать на сто частей; потом поднесли огромный бо-кал векового Гейдельберга. Я поднял бокал… „За здравие Елены!“ — хотел сказать я… Где ж она? Нет ее? О, на сто частей разорвалось мое сердце, когда я взглянул вокруг себя… Мрачный замок Гейдельберг, разгромленный самим небом, воздымался на горе, как на острове, посреди моря тумана. По чешуйчатому небу разливался свет луны. Я ле-жал под деревом на берегу Неккара, смоченный холодной росою ночи…

— V

Я приехал в Эмс, начал курс лечения. Вдруг письмо… Рука Мемнона! И только две строчки — только, но сколько блаженства почерпнул я в них! Как, они были красноре-чивы! как исполнены дружбы! „Приезжай, — писал он, — Елена будет твоею; все пре-пятствия устранены“.

Можно представить себе, с каким нетерпением желал я лететь в Россию, но, предполагая ехать обратно, по обе-щанию брату, через Бессарабию, где он в то время нахо-дился, я не мог переменить намерения и, сверх того, я хо-тел видеть Дунай и взглянуть на Букарест, где был с отцом своим во время войны в 1810 году. Кажется, сама судьба влекла меня по этому пути, чтобы развязать повесть моей жизни.

Из Эмса приехал я в Вену, потом в Буду и оттуда на небольшом купеческом судне, отправлявшемся в Галац, решился пуститься по Дунаю.

Нисколько не заботясь о современных политических обстоятельствах, я совершенно не знал, что делается на берегах Дуная. Я думал только об Елене. Наслаждаясь природой, слушал по вечерам заунывную песню матроса и, проехав таким образом до Галаца, я был бы принужден сделать около четырехсот верст лишних, чтобы попасть в Букарест. К счастию, хозяин корабля спросил меня, ку-да я еду, и сказал, что я могу выйти на берег при Журжинской переправе и проехать в Букарест прямым путем. Это был подарок для рассеянного. На лодке переехал я в Слободзею и там, наняв почту, отправился в столицу Ва-лахии. Никто не спрашивал меня, кто я, откуда, куда еду и есть ли у меня какой-нибудь вид.

Подъезжая к Букаресту вечером, вдруг увидели мы на самой дороге, сквозь деревья, разложенный огонь и вокруг него толпу людей. Шум и песни раздавались по лесу.

Суруджи приостановил лошадей, со страхом произнес:

— Чи есть?

— Это, верно, табор цыганский?

— Нуй, нуй, боерь! — повторял он, продолжая медлен-но подвигаться вперед.

Едва проехали мы заворот дороги, толпа вполне откры-лась перед нами. Над огнем, на козлах, висел котелок, а вокруг него лежали и ходили вооруженные люди в ман-тах, в скуфьях, в кушмах, в чалмах, в албанской одежде. Страшные, смуглые лица их с отвислыми усами казались от блеска огня раскаленными.

— Талгарь! Талгаръ! Разбойники! — проговорил суруджи, с ужасом остановив лошадей. — Недобре, недобре! — прошептал он еще и готов уже был свернуть с дороги в лес, но стук и дребезг каруцы и топот лошадей обратили на себя внимание толпы. Несколько человек вскочило на ко-ней, и мы были окружены какими-то чудовищами, воору-женными с головы до ног.

— Стэ! — закричали они, заскакав вперед.

Я выхва-тил пистолет.

— Русский офицер! — крикнул мой слуга, вообразив, что спрашивают: кто?

— Офицер русяск? — повторил один из наездников: — Хэ! Мой! капитан Пендедека!

И он поскакал к толпе, между тем как двое стояли спо-койно перед лошадьми, а прочие разъезжали вокруг ка-руцы.

Поздно было требовать пути одним выстрелом у целой толпы вооруженных. Я полагал, что явится кто-нибудь знающий по-русски для расспросов, но вдруг тучный всад-ник, похожий на атамана шайки, подлетел на лихом коне и закричал мне:

— Офицерь?

— Да! — отвечал я.

— Хайд, мерже ла Калентино! — прокомандовал он без дальних расспросов.

Суруджи приударил по лошадям; меня повезли. Вся толпа поскакала вслед за мною, и не прошло нескольких минут, как я увидел новые толпы вооруженного сброда вокруг огней близ селения. Мне казалось, что меня везут на шабаш нечистой силы.

Со всех сторон раздавались дикие голоса, которые пели:

Ипсиланти фетмаршал,

Дука маре инарал/

Пом-пом-пом-померани-пом!

Каруца моя и провожатые остановились подле осве-щенного боярского дома.

Тут только узнал я, что меня привезли в селение Калептино, главную квартиру Ипсиланти, предводителя этеристов.

— Фетмаршалу а кас? Дома фельдмаршал? — спросил капитан Пендедека, которого я принял за атамана разбой-ничьей шайки.

— Хэ! Ипсиланти содус ку тота армия ла Тырговешти; нума эфор Дука а кас! — отвечали двое арнаутов, стоявших на крыльце, подле входа в сени, с саблями наголо.

Я понял смысл сказанных слов: „Ипсиланти со всей армией удалился в Тырговешти, и в селении Калентине только эфор Дука“. Его-то величали этеристы в песне сво-ей маре инарал, великий генерал.

Меня ввели в дом. В передней комнате подле дверей, завешанных красным сукном, стояла толпа арнаутов, в рос-кошной своей одежде. Они заняты были продуванием, на-кладыванием и раскуркой трубок.

Вслед за капитаном Пендедекой вошел я в комнату, где на диване, свернув под себя ноги, сидел Дука, эфор этерии. Антерия из шелковой с золотыми полосками тка-ни распахнулась на полы; красные широкие шаровары переливались под нею, как полымя; все туловище его бы-ло обернуто турецкою шалью, за которую заткнуты были на толстой золотой цепи часорник с огромною связкою печатей и басман; на голове была скуфья из шелковой материи, обшитая бумазеей. Перед ним стоял ломберный стол, а в жирной руке его утонула колода карт; он метал фараон. Несколько бояр в серых смушковых кочулах си-дели вокруг стола, пыхтели дымом и гнули углы на пэ и транспорты.

— Чи есть? — спросил Дука.

Не ожидая объяснений Пендедеки, я подошел к Эфо-ру, сказал по-французски, что я русский путешествен-ник и что на дороге к Букаресту остановлен его арнау-тами…

Я хотел высказать свое неудовольствие за это насилие и просить, чтобы он приказал проводить меня в Букарест или из круга расположения этеристов, но он не дал мне кончить речи, обратился к своим собеседникам, сказал им что-то по-гречески, и они вышли из комнаты. Потом, при-глашая меня сесть на диван, хлопнул три раза в ладоши. Явились два арнаута, один с трубкой, другой с дульчецом и с кружкой воды на подносе. Я не отказался от азиат-ского обычного предложения — усладить горесть свою, прохладить сердце и питаться дымом надежды.

Когда мы остались одни, Дука таинственно спросил меня:

— Позвольте узнать, к кому вы ехали?

— Я просто проезжал из Австрии в Россию, — отве-чал я.

— Хм! через Австрию! Здесь не дорога, вам надобно было ехать на Черновец, прямо из Австрии в Россию…

— Я хотел проехать по Дунаю, видеть Букарест…

— Нет, скажите, вы можете мне сказать… К господа-рю?.. Или к князю Ипсиланти?.. Вероятно, депеши…

— Уверяю вас, что я просто еду как путешественник, без всяких поручений.

— Теперь не время путешествовать без цели, — сказал Дука, усмехаясь. — Но все равно, мы понимаем… И во вся-ком случае, я обязан отправить вас к князю Ипсиланти. Его главная квартира в Тырговешти.

— Помилуйте! зачем мне ехать к нему? — вскричал я.

— Ни для чего больше, как для объяснения ему причи-ны вашей поездки в Букарест. Теперь, милостивый госу-дарь, нет сношений ни с господарем, ни с Диваном мимо князя Ипсиланти. Хэ! мой! капитан Алеко! — вскричал Дука после сих слов.

Явился капитан Алеко в казацкой одежде из черного сукна.

— Вот этот господин проводит вас в Тырговешти, — сказал мне Дука, отдав приказание капитану Алеке.

Нечего было делать; я вышел.

— Где мой слуга? — спросил я у арнаута, не видя под-ле крыльца ни каруцы своей, ни слуги.

— Нушти! не знаю, — отвечал мне арнаут.

— Где каруца?

— Нушти! — повторил арнаут.

— Ни моего слуги, ни каруцы нет! — сказал я капита-ну Алеко.

Он стал расспрашивать у разного сброда людей, кото-рые стояли на крыльце и ходили по двору.

— Нушти! — отвечали все. — Суруджи сел и поехал, а слуга пошел вслед за ним.

Я выходил из себя. Слуга мой вскоре пришел весь в слезах и сказал, что почтарь ускакал, а чемодан, поло-женный на крыльце, пропал.

Я воротился к Дуке и просил его приказать отыскать мои вещи.

— Не наше дело отыскивать ваши вещи, — отвечал эфор этерии. — Подайте прошение в Диван.

Взбешенный, я сел на коня, которого Дука велел дать мне, и поехал под конвоем безобразных воев Ипсилапти. На другой день уж к обеду стали мы приближаться к ме-стечку Тырговешти. С высот над рекою Яломицей я уви-дел главную квартиру этеристов. Она походила иа табор и толкучий рынок; повсюду копошились вооруженные лю-ди в молдавской, сербской, арнаутской одежде, в лохмоть-ях и в кованых золоченых нагрудниках, нарамниках и набедренниках.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…