РАЗБОР КНИГИ КОРФА1
Давно ни одна книга не производила на нас такого скорбного впечатления, как книга статс-секретаря барона Корфа, тем более, что она напечатана по высочайшему повелению2. Смех, с которым бы мы встретили подобное сочинение, если б какой-нибудь автор напечатал его самодуром, смолкает перед этими словами «по высочайшему повелению» и уступает место чувству искренней и тяжелой горести. Как? Правительство, от которого мы ждали улучшений, новых узаконений, понимания России и ее требований, — это правительство разрешает, приказывает печатание книги, которая есть выражение изумительной бездарности и отвратительного раболепия. Для этого приговора нам не приходится придумывать доказательств; мы проследим шаг за шагом сочинение барона Корфа3; оно само о себе невольно выскажет те горькие истины, которые мы могли бы сказать о нем. Император Николай знал, что делает, когда «отклонил мысль огласить это описание во всеобщее сведение» не потому, что «истинному величию сопутствует скромность», а потому, что в наше время уже нельзя печатать подобных книг; в наше время, во-первых, придворная манера выражаться смешна, а, во-вторых, от книги требуется, чтоб она была написана с знанием языка и с смыслом человеческим. Сочинение барона Корфа содержит именно все те условия, по которым нельзя было его напечатать. Автор полагает побудительной причиной для его издания следующее: «Император Николай не нуждается в хвалебных возгласах; но для истории нужны истина и доблестные примеры. Эта цель примирит великую тень с нарушением тайны ее скромности!» Сказано витиевато и даже с знаком восклицания на конце, а цель далеко не достигнута, хотя настоящее издание и дополнено «двумя или тремя чертами из записок покойного генерал-адъютанта А. Х. Бенкендорфа и еще некоторыми другими подробностями».
В предисловии к первому изданию (которое не есть издание, а семейная тайна) автор находит еще побудительною причиною для напечатания своего сочинения то, что «достопамятные события, которыми ознаменовался период времени от получения известия о кончине блаженныя памяти Императора Александра I до истечения дня 14 Декабря 1825 года, не имеют до сих пор полного и удовлетворительного описания». Такие выражения, как «блаженныя памяти», не употребляются между порядочными людьми; они водятся только у приживалок, у старых дворецких, у недоучившихся Демосфенов-семинаристов; а в исторической книге подобные выражения смешны. Тон исторической книги несовместен с тоном бурсы и затхлых передних.
Далее автор замечает, что «русские писатели ограничены условиями, сколько необходимой, столько же и благодетельной в общественном нашем устройстве, цензуры». В этом случае мы не можем согласиться с мнением достопочтенного статс-секретаря; мы полагаем, что цензура в нашем общественном устройстве считается необходимою только теми, которым не хочется, чтобы голос правды доходил до государя, и благодетельна только для сочинителей книг, не выдерживающих критики.
Автор продолжает: «…притом в событиях политических, частные лица знают, большею частию, только внешнюю сторону — одни признаки, или видимое проявление предметов, так сказать, только свое, тогда как в делах сего рода главный интерес сосредоточивается часто на тайных их причинах и на совокупности всех сведений в общей связи». Что это за бессмыслица! Частные лица большею частью знают только видимое проявление предметов, так сказать, свое. Что такое проявление предметов? Да еще не простое, а видимое, как будто есть невидимое проявление чего-нибудь? Можно сказать: проявление чего-нибудь невидимого — пожалуй! если это доставляет кому-нибудь удовольствие; а видимое проявление предметов — да тут нет смысла человеческого! И это видимое проявление предметов для частных лиц — свое!
Желали бы мы знать, что автор думал при этом, каким ненормальным путем действует его мозг… В жалкие руки попалась история Николая!
Неужели автор думает, что выражения вроде следующих: «воспоминания государя великого князя Михаила Павловича, положенные на бумагу», или: «великая княгиня изъяснилась», или: «государь благоизволил позвать перед Себя» — придают возвышенность слогу? Или он думает такими средствами прибавить что-нибудь к важности царского сана? Напрасно! Это только выражения, напоминающие, как лакеи говорят про барина или барыню они вместо он или она. Это выражения пошлые. Мы никогда не поверим, чтоб император Александр II желал, чтобы с ним — и про него или про августейшее семейство — говорили языком, лишенным простоты, здравого смысла и чувства человеческого достоинства; поэтому-то нас так горестно удивляет высочайшее одобрение книге, от которой веет запахом прихожей.
Но на первый раз довольно о слоге; приступим к делу.
Нельзя было пошлее выставить лицо императора Александра I, лицо без сомнения поэтическое, как то сделал барон Корф. — «Умиритель (!) Европы, утомленный славою величия, разочарованный в мечтах о благодарности и привязанности человеческой, сосредоточился более в самом себе и от помыслов земных воспарил к небесным». Что за пошло-напыщенная фраза для того, чтоб изобразить мучительный переход к мистицизму человека с искренне-либеральным направлением, который, несмотря на всю самодержавную власть, не может осуществить своих намерений, встречает препятствия, которые ломают его силу, наводят уныние; он страдает, ему надобен исход, и он впадает в мистицизм со всеми его несчастными последствиями бездействия и неприлагаемости к практической жизни. В этом образе человека, изнывающего от внутренних вопросов и внутреннего страдания, в борьбе с обществом, враждебным его идеалам гражданственности, есть поэтический колорит, поэтическое величие. И это высокотрагическое положение барон Корф умел свести на избитую, риторическую фразу о разочаровании в благодарности человеческой, воспарении к небесным помыслам — фразу, которая годится только для героя дюжинного романа. Жизнь Александра I, несмотря на всю славу двенадцатого года, прошла скорбно. Еще юношей он желал бы отречься от престолонаследия. «Это намерение, — говорит барон Корф, — было ли тогда следствием минутного раздражения или плодом романической настроенности, свойственной молодым летам…» Счастливо для памяти Александра I, что его письмо к Кочубею5 помещено целиком в книге Корфа. Как же господин штатс-секретарь не понял из этого письма, что желание отречься от престола не было у Александра ни минутным раздражением, пи глупой романической настроенностью? Перед ним стояла фаланга екатерининских временщиков, развратных грабителей; вслед за ними шли любимцы Павла I, те же типы, но уже утратившие даже внешний лоск образованности. Наследуя престол, Александр должен был наследовать и этих людей; иерархия чина навязывала их ему в советники, в исполнители его намерений. Не минутное раздражение, не романическая настроенность влекли его удалиться, а живое отвращение благородного человека от среды грубой и бесчестной, в которую он, вступая на престол, должен был войти роковым образом. «Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя лакеями, — пишет Александр, — в наших делах господствует неимоверный беспорядок, грабят со всех сторон, все части управляются дурно…» А барон Корф видит в намерении Александра минутное раздражение или романическую настроенность! Но, впрочем, не мудрено, что барону и те люди и тот порядок вещей не кажутся так отвратительны, как они казались Александру I. Такой же порядок вещей прошлое царствование оставило на долю Александра II. Барон Корф вырос, сделался штатс-секретарем в этом; порядке вещей и привык к нему.
Александр I сломился в этом порядке вещей и, ударившись, с одной стороны, в мистицизм, с другой стороны, подпал под влияние тех же людей, и во главе управления явился Аракчеев. Но стремление к лучшему порядку, к действительному гражданскому устройству жило не в одной трагической личности Александра I; она жило и в обществе. В то самое время, когда Аракчеевы тянули государя назад по ложному пути реакции и ввергали, более и более, государство в тот порядок вещей, который был ненавистен государю, — в то самое время потребности лучшего гражданского устройства росли в обществе и готовилось 14-е Декабря. С глубоким прискорбием, со страхом и трепетом смотрим мы теперь на императора Александра II. Опять личность, исполненная благородства и гуманности, и опять окруженная оными людьми и оным порядком вещей. Если и его втянуть в ложный путь обратного шествия и вражды с образованностью, если и он подпадет под влияние людей, даровитостью и искренностью подобных автору разбираемой нами книги, — что же будет с Россией? Теперь не времена 14 Декабря, где потребность лучшего гражданского устройства чувствовалась только в высших слоях общества; теперь масса народная жаждет освобождения от помещичьей власти и власти казенных грабителей. Если правительство станет во главе народных потребностей, развитие России совершится спокойно и стройно; если правительство пойдет по пути обратного шествия, или внесет в жгучие вопросы медленность и нерешительность — реки крови польются. Положим, Россия слишком живуча и не погибнет, а добьется своего; но кто же будет виноват в ненужно пролитой крови и в судорожных страданиях России? Конечно, все тот же порядок вещей, все те же люди, которых Александр I не хотел иметь лакеями. Мы смело указываем на них как на врагов отечества.
«Было лето 1819 года». Наконец, начинается рассказ о престолонаследии. Замечательно, что во всем повествовании барона Корфа господствует пристрастие к подробностям, совершенно неинтересным и равнодушным для истории. Если великий князь командует бригадою, барон не забудет сказать, что она состояла из егерского и Измайловского полка, не забудет сказать, каким плечом вперед шел батальон — левым или правым и т. п. Все эти подробности могут быть интересны для фельдфебелей того времени, а для публики они не только равнодушны, но смешны.
Итак, летом 1819 года император Александр объявил великому князю Николаю Павловичу, что цесаревич Константин отказывается от престола и что наследником престола суждено быть ему — Николаю. Мы охотно верим, что Николай сначала испугался этой мысли. Задача нелегкая. У нас же все члены царской фамилии обычно готовятся не в государственные люди, а в генералы. Военная специальность поглощает их воспитание, несмотря на то, что здравый смысл подсказывает, что война бывает редко, как явление исключительное, а мирное время — обычное состояние народа; что военное ремесло проще гражданского устройства; что генералы всегда найдутся, лишь бы военные школы были хороши, а что цари должны готовиться не для специальности командования бригадой, а для ясного понимания государственных вопросов, вопросов гражданских, вопросов внутренней жизни народа и ее развития. Да! Мы охотно верим, что великий князь Николай Павлович со страхом смотрел на свою трудную будущность; мы в этом не видим ничего особенно хорошего и ничего дурного; этот страх был просто естествен. Но барон Корф, все желая возвысить личность Николая, пускается в объяснения, откуда могла произойти робость перед царской должностью. «До 1818 года, — говорит Корф, — Он (Николай) не имел даже никаких служебных занятий, и все его знакомство со светом ограничивалось впечатлениями, которые уносил он в душе, проводя каждое утро, по часу и более, в дворцовых передних или в секретарской комнате, посреди шумного собрания военных и других лиц, которые имели доступ к государю и, до приема, развлекали себя большею частию шутками и насмешками, иногда и интригами». Зачем же ездил Николай на такие нечестивые сборища в дворцовые передни? Обращаемся к беспристрастному суду читателей: мог ли злейший враг сказать что-нибудь хуже об императоре Николае? Вот куда раболепие заводит автора! «Разговор кончился. Государь уехал. Но молодая чета чувствовала то же самое, что мог бы ощущать человек, который идет спокойно по ровной дороге, в прекрасной местности, между цветов, если бы вдруг у него под ногами открылась страшная пропасть и его увлекало бы туда неодолимою силою, так что он не мог бы ни отступить, ни воротиться». За сим подстрочное примечание: «Сравнение это заимствовано в точности из собственноручной записки в бозе почившего (!) императора Николая I. То же самое было наблюдаемо везде, где изображаются личные чувства и впечатления Его Величества». Положим, что сравнение императора Николая пропитано высокопоэтическим достоинством; но что такое «то же было наблюдаемо везде, где изображаются личные чувства и впечатления его величества»? Что то же? Сравнение, или ровная дорога, или прекрасная местность, или цветы, или неодолимая сила, или все эти вещи вместе? Что, наконец, то же? К чему оно относится? Хоть бы кто-нибудь сказал барону Корфу, что нельзя начинать писать, не имея понятия о грамматикальном смысле.
Цесаревич уже видел в великом князе Николае Павловиче будущего императора и принимал его в Варшаве с почестями, приводившими его в замешательство. «Великий князь всеми мерами старался от них уклониться и просил освободить его от такого почета, который принимал иногда даже вид насмешливости; старший брат отговаривался шуткою: „Это все оттого, что ты царь Мирликийский!“ Прозвище это он с тех пор стал обыкновенно употреблять при именовании Николая Павловича». Ну как же барону Корфу было не скрыть этого обстоятельства1? Ведь это дает повод к неистощимому смеху; теперь это прозвище в потомстве останется за императором Николаем. Вот результаты книг, писанных бездарными льстецами.
Чтоб положить официальную основу делу, цесаревич пишет к Александру письмо (14 января 1822 г.), в котором просит избавить его от престолонаследства. Проект этого письма собственноручно поправлен Александром; но как ни старался умный государь поправить письмо, оно все же осталось документом неимоверного неумения писать. Барон Корф поместил все поправки Александра как будто нарочно, чтобы показать, что без поправок письмо уже из рук вон как плохо. Хотел ли барон выказать этим свое беспристрастие историка или унизить цесаревича в глазах потомства, чтобы легче можно было возвысить Николая, — мы не знаем… Барон не один раз употребляет этот способ унижения одной личности из членов царского дома в пользу другой, и всегда унижение мертвых в пользу живых.
Зачем отречение Константина оставалось тайною, зачем акт о престолонаследии не был обнародован, — этого барон Корф не может понять; оно и не легко понять. Действительно, мистицизм приводит к бездействию; упование на силы небесные мешает приводить в порядок дела земные. Жаль, что барон Корф ничего не разведал о разговоре Александра с схимником Алексием. Такой разговор в то время, когда усталь и мистицизм приводили самого Александра к прежней мысли отречься от престола, — такой разговор мог бы ярко выставить характер Александра и объяснить его действия. Но положимте, что Александр, вследствие мистического настроения, хотел, пока жив, облечь тайной престолонаследие; положимте, что тайна нравилась его фантазии или что он сам внутренне не мог решиться, кому лучше оставить престол; но как объяснить междуцарствие, в котором Константин и Николай присягают друг другу и играют в Россию, как в мячик? Для цесаревича еще было естественно присягать Николаю: он давно свыкся с мыслию, что не он будет царствовать. Но как мог Николай, знавший акт престолонаследия и отвращение старшего брата от царского сана, — как мог Николай две недели разыгрывать комедию, которая должна была повергнуть в смуты все государство? Барон, как следует царедворцу, видит в этом великодушие Николая и даже его нежелание наследовать престола; но это великодушие и бескорыстие было бы весьма похвально в деле частной собственности, но в отношении к России — это было преступление, потому что вызывало толки и междоусобие, потому что Россия не удельная отчина. Из самой книги барона Корфа в присяге Николая Константину легко усмотреть, сквозь желание сохранить приличие, — тайную радость обладания престолом. Если б Николай думал, что он идет служить России, а не просто вводится во владение поместьем, если б он не имел в виду скрыть тайную радость обладания престолом, — конечно, он не стал бы заботиться о приличиях и не пожертвовал бы спокойствием государства желанию казаться бескорыстным.
Мудрено предположить, чтобы Николай ничего не знал о существовании манифеста, возводящего его на престол. Из слов Александра он знал, что он наследник; императрица Мария Федоровна, как бы вскользь ни говорила ему об акте отречения цесаревича в его пользу, — но все же говорила. О манифесте знали Филарет, Аракчеев, Голицын и еще одно лицо6. Филарет, как умный человек, противясь хранению всего дела в тайне, настоял на том, чтобы, кроме собора, манифест был еще храним в совете, синоде и сенате. В публике говорили о присланном акте в эти три присутственные места, хотя и плохо знали его содержание и терялись в соображениях. Неужели только один Николай не знал о присылке акта и не догадывался о его содержании, между тем как ему очень легко было догадаться? Конечно, Николай не мог думать, как барон Корф, что Александр потому медлил составлением манифеста и хотел держать его в тайне, что боялся, чтоб и Николай, подобно Константину, не отказался от престола; такое предположение должно было бы побудить Александра поспешить составлением манифеста, обязать актом Николая принять престолонаследие, чтобы престол не оставался праздным. Но ни Александр не думал, что Николай откажется, ни Николай не думал отказываться от престола. Если б Николай хотел отказаться, он имел время отказаться и после разговора с Александром, и после приема, сделанного ему цесаревичем в Варшаве, и после разговоров с матерью. Он знал, что Константин отрекся, он знал, что он наследник престола; как же ему было не догадываться, что за акт хранится в соборе, совете, синоде и сенате, акт, на пакете которого написано Александром: распечатать в случае моей смерти?
Мы нисколько не сомневаемся, что скорбь Николая об утрате старшего и любимого им брата была глубока и истинна, что его «оставили последние силы, когда Милорадович 7 объявил ему о кончине Александра, что он упал на стул и в ризнице безмолвно простерся на землю»; но при этой душевной тревоге зачем же была такая поспешность присягать Константину, если не было желания отклонить всякое подозрение в публике о том, что сделаться царем России приятно для сердца? Ложная мысль повлекла за собою все бедственные последствия. Если бы Николай подумал, что публика нисколько не обвинит его за желание царствовать, что она да-же сочтет это желание благородным, если он имел в виду благо России, то он никогда бы не решился присягать Константину, зная, что Константин отрекся. Он сам говорит Голицыну, что присягой хотел «уничтожить самую тень сомнения в чистоте своих намерений». Ради этой ложной мысли, ради этого наружного рыцарства Николай забыл, что дело шло не о чистоте чьих бы то ни было намерений, а о спокойствии государства. Голицын был совершенно прав, укоряя Николая в принесении присяги и расставаясь с ним холодно. Голицын был совершенно прав, не видя, подобно барону Корфу, в этих присяганиях «величественного эпизода, пример борьбы неслыханной» из-за того, кому не царствовать. Если бы можно было предположить, что Николай вовсе не знал отречения Константина, его присяга была бы естественна; но этого предположить нельзя. Сам барон Корф мешает не только этому предположению, но даже и тому предположению, что Николай не знал о существовании манифеста; барону, не знаю ради чего, хочется доказать последнее, а между тем сам же он на 57-й странице своей книги выписывает из журнала Государственного совета следующее: «Его высочество (т. е. великий князь Николай) изволил всему Государственному совету сам изустно подтвердить… что бумаги, ныне читанные в Государственном совете (т. е. манифест о престолонаследии), его высочеству давно известны…» После этого какое же может оставаться сомнение в том, что Николай не только мог догадываться, но совершенно знал, в чем дело? Зная, в чем дело, зачем он присягал Константину? Конечно, все из той же ложной мысли наружного рыцарства. Ему хочется показать, что несмотря ни на какой манифест, если цесаревичу угодно, то он не мешает и становится в ряды верноподданных. Но ведь из всего предыдущего он наверно знает, что цесаревичу не угодно царствовать и что все же он, Николай, взойдет на престол. К чему же вся эта комедия, трубящая тревогу по всему государству? Наконец, если уж так важно было придать своему поступку лоск рыцарства, Николай мог прежде всякой присяги отправить к цесаревичу курьера, спросить, угодно или не угодно ему царствовать, и поступить сообразно с его ответом. Тут всего прошло бы шесть-семь дней. Никто бы даже не заметил замедления в присяге, между тем как публичный акт присяги необходимо должен был взволновать умы. Как ни трудится барон представить все эти действия в виде «величественного эпизода», потомство и история не могут в них найти ничего, кроме неблагоразумия и неискренности. Барон Корф старается бросить подозрение на точность журнала Государственного совета и говорит, что если бы Николай знал манифест, то члены совета не стали усильной просьбой просить его прочесть бумаги. Но он мог не знать <текста> манифеста, а знать о его существовании и содержании. Иначе, с чего бы Милорадович сказал в совете, прежде оной усильной просьбы его членов, что «великий князь Николай Павлович торжественно отрекся от права, предоставленного ему упомянутым манифестом, и первый уже присягнул на подданство его величеству государю императору Константину»? Не может же в журнале совета все быть записано не точно. Барон думает, что журнал совета ошибочен, потому что не был представлен на просмотрение великому князю; а мы так думаем, что он именно потому и верен, что его никто не поправлял. Как ни рассматривай, а все результат один: Николаю хотелось дать огласку рыцарского поступка, который уже поэтому и не рыцарский, что из-за него видна задняя мысль, бесполезность самого поступка и оскорбительное невнимание к судьбам России.
В совете противились чтению манифеста Лобанов-Ростовский 8 и адмирал А. С. Шишков 9, «с отличавшим его искусственным жаром», — говорит Корф. Нам нет дела до того, что говорил Лобанов-Ростовский; но Шишков был слишком благородное лицо, чтобы мы не сочли долгом заметить, что в такого человека, как Шишков, бросать грязью какому-нибудь Корфу неприлично, и то, что позволили ему это сделать, оскорбительно для всякого честного человека, уважающего людей, искренне служивших отечеству. Мы убеждены, что эту презрительную выходку против заслуженного адмирала позволил не Александр II; эта выходка как-нибудь прокралась из двух прежних изданий книги Корфа, составлявших семейную тайну, и государь ее не заметил.
Мы ничего не скажем о письмах цесаревича, помещенных на страницах 38—42 книги Корфа. Их форма так же плоха, как и в письме к Александру I, их содержание то же: отречение от престола. Мы так уверены в действительности и даже искренности отречения Константина, что понять не можем, из чего Корф выбивается из сил, доказывая то, в чем никто не сомневается. Эта манера чрезмерных доказательств может навести сомнение на неопытного читателя, но мы в ней видим только неумение барона владеть пером и мыслью.
Мнимое рыцарство Николая, как и следовало ожидать, пошло производить всеобщую суматоху. В Москве не знали, кому присягать, и, наконец, несмотря на то, что Филарет был «хранителем светильника под спудом», присягнули Константину. Великий князь Михаил Павлович приехал в Петербург из Варшавы, привез письма цесаревича, но эти письма показались недостаточными для воцарения Николая, а кажется, с манифестом, хранившимся в соборе, синоде и сенате, были бы совершенно достаточны. Михаил Павлович скачет опять в Варшаву и остается ждать на дороге; Константин Павлович упирается и не едет в Петербург; Николай Павлович вступает в управление, пишет князю Волконскому 10: «…все сношения, нужные с местами, здесь находящимися, прошу делать непосредственно чрез меня», и не хочет объявить то, что неминуемо придется объявить; он почти не выходит из Зимнего дворца, говорит императрице Мярии Федоровне: «Маменька, это еще вопрос, которую из двух жертв должно считать выше: со стороны ли отказывающегося, или со стороны принимающего»; видится с Толем, отправляет его в Варшаву и в тот же день вслед за ним посылает курьера сказать ему, что цесаревич отрекся, как будто не гораздо проще было сказать это при свидании. Все суетится, все скачет, никто, не знает, что делать… Какой тут «величественный эпизод», — это просто ума помрачение. — Наконец, приехал и курьер Белоусов от цесаревича с известием, в котором очевидно, что все замедления объявить манифест покойного государя были лишены всякого смысла. Наконец, Николай стал рассуждать о новом манифесте с Карамзиным 11, которого удостаивал «отлично милостивого внимания», и поручил написать манифест Сперанскому 12, наконец, послали и за Михаилом Павловичем, который имел несчастье не встречаться ни с одним курьером и все сидел в Неннале на станции. Таким образом, мы доходим до 14 Декабря.
О тайном обществе, окончившемся этим днем, барон Корф согласно с донесением следственной комиссии говорит: «…еще с 1816 года, по возвращении наших войск из заграничного похода, несколько молодых людей замыслили учредить у нас нечто подобное тем тайным политическим обществам, которые существовали тогда в Германии». Пора бы изменить эту пошлую точку зрения на исторические происшествия. Таким образом, можно сказать, что и Петр Великий только из подражания вводил в Россию европейскую индустрию; но дело в том, что в России была потребность новой промышленной деятельности. Тайное общество составилось не из одного подражания западным тайным обществам, а потому, что русский ум искал исхода из невыносимого общественного положения. Если б была гласность, не было бы тайного общества и не было бы заговора. В Англии, например, тайное общество невозможно. Но в государстве, где дела идут скверно, где грабительство и притеснения властей невыносимы и где об общественных нуждах нельзя говорить вслух, всегда явится необходимость говорить о них втайне, а это и ведет к тайным обществам. Заговор возможен только там, где правительство действует заодно с теми людьми, которых Александр I не хотел иметь лакеями и под влияние которых все же подпал. Потому, что он подпал под это влияние, поэтому и был возможен заговор. Александр был усталый мученик между аракчеевским влиянием и собственными убеждениями. Сам барон Корф говорит про него: «Государь смотрел на это гибельное начало (т. е. тайное общество) глазами великодушия, в надежде, вероятно, что самое время исцелит заблуждающихся (т. е. заговорщиков), из числа которых не от одного, по способностям ума и образованию, можно было, при другом направлении, ожидать истинной для государства пользы». — Иными словами, Александр уважал в людях тайного общества умных, образованных и благородных людей. Но вместо того, чтоб ближе узнать их, он огорчился мыслью, что есть какой-то заговор, впал в мрачность и, наконец, перед смертью испугался и велел арестовать Пестеля 13. А заговор вырос потому, что государь не выходил из-под аракчеевского влияния. Рассматривая беспристрастно историю России с петровского переворота, можно ясно проследить движение двух элементов: общечеловеческого элемента образования в гражданственности, который составляет основную мысль Петра Великого, который чувствуется в уничтожении смертной казни Елизаветой, более цельно выражается в наказе Екатерины II, по наследству переходит в образ мыслей Александра и людей 14 Декабря; и элемент исключительно немецко-татарский, который роковым образом навязывается Петру Великому в устройстве чиновничества, порождает Бирона, с Петром III переходит в капральство, безумно пыхтит в Павле I, навязывает Александру Аракчеева и с людьми аракчеевской школы, с клейнмихелями 14 достигает высшего выражения в тяжеловесном и удушливом царствовании Николая. Борьба этих двух элементов естественна тем более, что русская народность легко привьется к общечеловеческому началу, но к немецко-татарскому — никогда. Итак, тайное общество в 1816 году имело корень не в пустом подражании, а в стремлении к развитию в России общечеловеческого элемента, которому мешало пребывание правительства в немецко-татарском направлении. Одна сторона хотела поставить Россию на степень образованного государства; другая хотела низвести ее на степень орды с немецкой бюрократией. Столкновение было неизбежно.
Немецко-татарское начало на этот раз победило; оно в продолжение тридцати лет довело Россию до того беспорядка в делах, что уже далее в этом направлении никакое правительство не может итти, не обанкрутившись. Поэтому мы сильно надеемся, что нынешнее правительство, наконец, откажется от немецко-татарского начала и примкнет к общечеловеческому элементу, что государь, наконец, отделается от людей, которых его одноименный предшественник не хотел иметь лакеями; мы также глубоко уверены, что все благородные и образованные люди русские посвятят себя на служение отечеству с тою же искренностью, с тою же горячностью, как и люди 14 Декабря, — может быть, с большей опытностью, с большим знанием положения и потребностей России и с более размеренной силой.
Чтобы лучше объяснить значение тайного общества 14 Декабря, мы покамест оставим в покое книгу барона Корфа и обратимся к разбору донесения следственной комиссии 1826 года 15, этому драгоценному, до сих пор единственному документу того времени. Как ни старалась комиссия исказить дело, все же ее донесение служит великой защитою, великим оправданием, похвальным словом для людей 14 Декабря. Писанное не так, как книга Корфа, т. е. далеко не безграмотно, донесение следственной комиссии есть идеал инквизиториального процесса, где клевета высказана с простотою правды и подобострастие, как всегда отвратительное, не имеет того характера холопского тупоумия, как в книге Корфа. Еще видно, что донесение писано людьми александровской эпохи, т. е. людьми по крайней мере не без внешнего образования. Конечно, от этого оно становится явлением не менее безотрадным для благородного читателя. Чем хитрее инквизиционный язык, тем он прискорбнее. Видно, как человек, может быть весьма не чуждый тайному обществу, старается смыть с себя перед правительством пятно гражданских помыслов и тем ревностнее становится великим инквизитором; тут уже предчувствуется, до чего николаевское царствование доведет людей русских, то нравственное и умственное падение, которое так резко и наивно выразилось в книге Корфа.
Трудно воссоздать людей 14 Декабря и их действия по донесению комиссии. Во-первых, перед таким следствием и такими следователями, каких назначил император Николай, никто из подсудимых не обязан был говорить правду; нравственная обязанность подсудимых скорее заключалась в том, чтобы не говорить правды, чтобы как-нибудь не вовлечь товарищей в беду. Во-вторых, следователи употребляли пытку, что не редко заставляло подсудимых говорить что ни попало. В-третьих, комиссия просто выдумывала на подсудимых: донесение приводит слова, будто бы ими сказанные, которых они никогда не говорили, или искажает то, что они говорили {Таким образом, донесение клеплет на одного из благороднейших людей — Никиту Муравьева16, будто он говорил против Тургенева то, что он никогда не говорил (Tourguéneff, La Russie et les Russes. T. I, стр. 205) 17. [Тургенев, Россия и русские (фр.). — Ред.]
Мы указываем на этот факт, потому что берем его из печатной книги.}.
Хотел ли автор донесения этим только выслужиться или, сверх того, набросить тень вероломства на благородные личности, — это его тайна; в первом он успел, — он выслужился, во втором он не успел, потому что его лжи никто не поверил, и вероломство пало на его голову, возбудив к нему омерзение у всех порядочных людей русских, омерзение, которое навсегда будет вписано в русской истории. Но как бы трудна ни была наша задача, — одно остается очевидно, что, несмотря на все старания следователей и автора донесения, они не могли скрыть ни ума, ни благородства подсудимых.
Мы не можем разделять точку зрения книги Н. И. Тургенева насчет тайных обществ с 1817 по 1825 год и полагать их вовсе не существовавшими; если бы они не существовали, конечно, возмущение 14 Декабря не пришло бы в голову никаким отдельным лицам. Мы не спорим с Тургеневым в том, что тайные общества никогда не достигали никакой положительной цели; не в крутом перевороте и заключается их значение; их значение в том, что они воспитывают общее мнение, и в этом — влияние тайных обществ несомненно, и, конечно, Россия должна считать эру своего гражданского развития с людей 14 Декабря; их влияние не прекращалось, так что, несмотря на всю тяжесть николаевского царствования, не только русское общество сознательно усвоило себе здравые понятия гражданского устройства, но и самое правительство нечувствительно принуждено сближаться с этими понятиями. В истории, как и в целом мире, известные данные необходимо влекут за собой известные результаты; отрицать нравственное влияние тайных обществ значит отрицать очевидность. Мы не друзья крутых переворотов; Западная Европа нам достаточно показала, что они остаются без результата, пока народ не довоспитался до нового гражданского устройства, что народное воспитание совершается только путем реформы, что только то изменение существенно, которое составляет сознательную потребность народную. Но как бы далеки мы ни были от жажды крутых переворотов и преданы идее разумной реформы, все же мы не можем рассматривать мысль цареубийства, вкравшуюся в тайное общество 14 Декабря, как любовь к злодейству его членов. Мы ненавидим и цареубийстзо, и войну, и казни, и всякое убийство; но мы ищем в истории объяснения ее явлений, необходимую связь происшествий, и не можем взвешивать их ни на вес нашего уважения к жизни человеческой, ни на вес династического интереса донесения комиссии. Мы только можем указать на то, что образование тайного общества и стремление его к изменению государственного устройства, тяготевшего над страною, вытекало из самого положения вещей; что при этом мысль цареубийства легко могла возникнуть; за этой мыслью не нужно даже было ходить в Европу и искать ее во французской революции и немецких тайных обществах: само правительство приучило Россию хладнокровно смотреть на нее. Тогда еще живо было в памяти не только безнаказанное, но награжденное убийство Петра III и вероломное убийство Иоанна Антоновича; а убийство императора Павла совершилось почти что на глазах людей, участвовавших в заговоре 14 Декабря. Что мудреного, что мысль о цареубийстве из дворцовой семейной хроники перешла в тайное общество?
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Разбор книги Корфа.
