Дмитрий Мамин-Сибиряк
Мать-мачеха
I
Еще на вокзале, при самом отъезде, Анну Федоровну охватило какое-то смутное и неприятное чувство. Ее утомили все эти глупые свадебные церемонии, а главным образом — гости. Они, кажется, дали себе слово преследовать ее по пятам и в полном составе явились на Николаевский вокзал. До отхода поезда оставалось еще целых полчаса. Сошлись две семьи — семья молодой и семья молодого. Впрочем, последняя была невелика: дядя Захар Ильич Парначев, отставной сербский доброволец, сестра Варвара Васильевна, пожилая девушка, и брат Владимир Васильевич, молодой человек без определенных занятий. Зато семья молодой представляла собой целую коллекцию сестер, братьев, дядюшек, тетушек и просто родственников без определенной номенклатуры. Все это были веточки одного генеалогического дерева Гаген. Да, потомство того Карла Гагена, который на Васильевском острове имел собственный дом, нажитый какими-то темными комиссионерскими операциями. Все Гагены чрезвычайно гордились тем, что они именно Гагены и что у родоначальника Гагена был собственный дом. Когда сделалось известным, что Анна Федоровна выходит замуж за русского помещика Парначева, все Гагены сначала глубоко возмутились, потом горячо протестовали и наконец согласились, потому что даже упрямство Анны Федоровны являлось доказательством строгой выдержки тевтонского характера. Парначевы, с своей стороны, отнеслись к петербургским немцам с каким-то обидным покровительством и чуть не снисхождением, то есть Захар Парначев, стоявший во главе своего дворянского рода.
— Парначевы, брат, еще при Иване Калите заявили себя, — объяснял отставной сербский доброволец чопорному немецкому дядюшке, приличному и корректному старику, служившему в правлении какого-то банка. — Да, брат, мы еще тогда колотили немчуру…
Это было верхом бестактности, как и все поведение Захара Парначева, принявшее под конец свадьбы самый бурный характер. Жених мучился больше всех и проклинал себя, что пригласил главу рода на свою свадьбу. Впрочем, бурное поведение дяди получило неожиданное объяснение, благодаря которому на его выходки родные невесты смотрели сквозь пальцы. Кто-то пустил слух, что Захар Парначев, оставшийся старым холостяком, все свое состояние оставляет жениху. Это примирило его со всеми, а мать невесты оказывала ему особенное внимание, как и сама Анна Федоровна.
— Хоть ты, брат, и немка, а люблю! — говорил Захар Парначев, хлопая невесту по плечу. — Я сам, брат, того… чуть не женился на немке, то есть меня хотели заставить жениться.
Сестра Варвара Васильевна все время была какая-то неестественная, подавленно вздыхала и смотрела на жениха печальными глазами, точно все эти люди навсегда отнимали у нее брата. Вообще между, двумя семьями сразу установились те натянутые отношения, которых не распутать никаким мудрецам. Семен Васильевич Парначев, жених, а сейчас молодой муж, волновался все время, тем более, что он искренно уважал вот всех этих Гагенов, трудолюбивых, скромных и выдержанных. Немцами они оставались только по названию, и молодой, если говорить правду, был гораздо больше всех их немцем, потому что усвоил себе все привычки и добродетели этого трудолюбивого, выдержанного и культурного народа.
— Шампанского! — кричал Захар Парначев, силой таща за собой молодых в отдельный кабинет. — Эй, ты, зебра, полдюжины…
Татарин-официант сразу понял, с кем имеет дело, и выразил всей своей фигурой самую невероятную готовность услужить настоящим господам. Провожавшие молодую Гагены смотрели на расходившегося дядюшку с некоторым недоверием, тем более, что не привыкли кидать деньги, а «полдюжины» стоили пятьдесят четыре рубля. Только старушка Гаген, как более опытный человек, относилась к этим пустякам совершенно равнодушно. Ей нравился зять, и она смотрела уже на него с чувством собственности — вообще хороший и обстоятельный человек: Аня будет с ним счастлива; но было одно обстоятельство, которое заставляло ее вздыхать и подбирать губы оборочкой. Улучив минуту, старушка шепнула дочери:
— Аня, пожалуйста, будь осторожна с этой девочкой… Понимаешь: это ужасно трудно; от этого зависит все.
— Знаю, знаю, мама, — уверенно отвечала Анна Федоровна. — Я уже люблю ее… да. Я видела фотографию: премиленькая девчурка. Ей уж пять лет, и я буду ее воспитывать.
— Главное, Аня, выдержать характер…
Анне Федоровне вдруг сделалось жаль матери. Она отлично понимала именно теперь ее сдержанную грусть и те усилия казаться веселой, которых другие не замечали. Старушка, конечно, теперь думала о дорогом человеке, который имел право радоваться больше других и отсутствовал, — Аня от отца осталась всего восьми лет и плохо помнила старика
— Ну, немцы, выпьем! — командовал Захар Парначев, когда татарин подал шампанское. — Урра!..
Анна Федоровна ужасно была рада, когда раздался второй звонок. Наконец-то все кончилось. Когда они выходили из кабинета веселой гурьбой, публика расступилась и провожала их улыбающимися глазами. Впереди всех шел Захар Парначев, распахнув енотовую шубу и сдвинув бобровую шапку на затылок. Он по пути еще что-то шепнул татарину-официанту. Гагены замыкали шествие. Они старались принять вид беззаботно кутящих людей и рассчитано говорили громко и еще громче смеялись.
Для молодых было взято купе первого класса, и там встретил их татарин с новым подносом шампанского.
— Ах, дядя, для чего это? — деловым тоном заметил молодой.
— Ничего ты не понимаешь, Сенька… Урра!.. — ревел доброволец, целуя молодую прямо в губы. — А ты, брат, Анна Федоровна, держи его в ежовых рукавицах. Он и порядка хорошенько не знает.
— Хорошо, хорошо… Иди, пожалуйста, поезд сейчас тронется, — уговаривал молодой.
Добровольцу почему-то показалось это обидно, и он упрямо заявил:
— А если я не хочу? Не хочу, и баста… Я сам поеду с вами… Шабаш…
Остававшаяся на платформе публика ничего не подозревала, и только когда поезд тронулся, татарин-официант бросился за вагоном и кричал стоявшему на площадке и раскланивавшемуся, как оперный певец, Захару Парначеву:
— Господин, деньги!.. Деньги, барин… Ваше сиятельство!..
В ответ ему полетела скомканная трехрублевая ассигнация.
— Это тебе на чай, зебра!..
Варвара Васильевна волновалась все время за неистового дядю, но такой выходки никак не ожидала. Это выходил уже настоящий скандал. С ней было всего десять рублей, и она обратилась к брату Владимиру:
— Володя, ведь дядя не заплатил за шампанское… Нет ли с тобой денег?
Молодой человек только выразительно развел руками. Его смешил татарин, оставшийся с носом. Вот так дядя, устроил штуку… Ха-ха!.. Теперь только остается улизнуть благородным манером. Пусть немцы раскошеливаются. Варвара Васильевна не разделяла этого веселого настроения и обратилась к старушке Гаген.
— Я потом заплачу, когда получу из гимназии жалованье, — объясняла она вполголоса. — А сейчас со мной всего десять рублей… Дядя пьян и ничего, вероятно, не помнит.
У старушки Гаген денег тоже не оказалось, и она обратилась к брату, тому самому, которому Захар Парначев объяснял, как его предки еще при Иване Калите колотили немчуру. Брат Гаген молча поднял брови, молча достал бумажник и уплатил по счету.
— Я вам потом заплачу, — конфузливо повторяла Варвара Васильевна.
Немец спрятал счет на память и спокойно ответил:
— Зачем же вы будете платит, когда уже заплачено? Вы девушка, которая сама зарабатывает хлеб тяжелым трудом, а платить должны мужчины… Я так думаю.
Варваре Васильевне казалось, что честный немец презирает теперь ее до глубины души, и она краснела до слез, проклиная легкомысленного дядю.
Молодой, занятый устройством купе, совсем не знал о случившейся неприятности, но Анна Федоровна слышала, как татарин просил деньги, и возненавидела старого пьяницу. Он положительно отравлял ей все. К счастью, старик ушел в соседнее купе и сейчас же заснул мертвым сном.
Оставшись одни, молодые почувствовали некоторую неловкость. Анна Федоровна знала, что он сядет рядом с ней, обнимет ее и будет молча смотреть ей в глаза. Он не отличался красноречием, и раньше ее забавляло его смущение. Она понимала, что он стесняется быть легкомысленным, как молодой человек, да и по натуре не мог проявлять свои чувства в легкой форме.
— Аня, вот мы и одни… — проговорил он, целуя у нее руку. — Ты устала?
— Да, немножко…
— Ночью мы будем дома… От последней станции нам придется ехать на лошадях верст двенадцать.
— На своих лошадях?.. — спросила она, улыбаясь.
— Да, на своих… Там у нас все свое.
Анне Федоровне ужасно нравилось, что у нее теперь есть и свое маленькое именье, и свое хозяйство, и даже свои лошади. Она всегда с завистью смотрела на людей, у которых есть все свое, и считала их счастливцами, которым не нужно платить ни за квартиру, ни за извозчика, ни за что, одним словом, теперь у нее самой будет все свое… Кто-то уже ее ждет там, на станции ждет свой кучер и свои лошади. К этому она могла бы прибавить еще своего нового пьяницу-дядю, свои долги на имении и свою падчерицу, но сейчас ей было так хорошо, что она старалась не думать о неприятных вещах. На первом плане пока оставался свой муж, и Анна Федоровна никак не могла решить вопроса, любит она его или не любит. Иногда ей казалось, что да, иногда — нет, а сейчас она смутно чего-то боялась. Вот он уже смотрит на нее, как на свою вещь, и в тоне его голоса слышатся другие ноты, и ей странно, что нет возврата. Еще вчера она была свободна и могла располагать собой, а теперь связана на всю жизнь. Что-то будет там, впереди… Потом она думала о матери. В самом деле, ведь это ужасно несправедливо — воспитать дочь и расстаться с ней навсегда, уступив ее какому-то незнакомому человеку.
— Знаешь, Сеня, у каждого человека есть своя судьба, — говорила она, стараясь легонько освободиться из объятий мужа. — Да, судьба… Когда я была маленькой девочкой, мы летом жили на даче в Третьем Парголове. Однажды приходит цыганка… Горничная Варя заманила ее в кухню поворожить. А мама терпеть не может цыганок, и я стала ее гнать. Цыганка разозлилась, ушла, а по дороге сорвала одно растение, которое называется «мать-и-мачеха», и бросила его мне. Бросила и говорит: «Помни цыганку Машу»… Вот я ее сейчас и вспомнила. Не правда ли, как иногда сбываются эти глупые предсказания?
— Да… вообще… Не будем сегодня об этом говорить, Аня.
Семен Васильевич, еще молодой тридцатилетний мужчина, красивый по-своему, имел немного суровый вид делового человека, у которого каждый час рассчитан. Он прошел тяжелую школу, прежде чем выработать себе самостоятельное положение — именно заработал. Дворянское гнездо Парначевых принадлежало к числу вымирающих. Его члены быстро сходили со сцены, и большинство роковым образом спивалось. Это было чем-то вроде наследственной болезни, какой-то кары. Из всех Парначевых только один Семен Васильевич выбился на дорогу и понемножку приводил свои фамильные дела в порядок. Правда, что в наследство он получил почти одни долги, но, может быть, это именно и спасло его. С течением времени он как-то совсем отстал от своего дворянского круга, с которым не имел ничего общего. Да, это были для него уже совсем чужие люди, лишенные главного достоинства — способности к упорному и выдержанному труду. Семен Васильевич женился рано на такой же небогатой девушке, каким был сам, но семейная жизнь скоро кончилась — жена умерла, оставив ему девочку двух лет. Это было для него самым больным местом. Как он ни любил свою девочку, но все-таки оставалось в жизни пустое место. Он еще был молод, являлась тоска вынужденного одиночества, а тут еще на каждом шагу примеры чужого семейного счастья. В результате знакомство с трудолюбивой семьей Гагенов и женитьба на Анне Федоровне. Сейчас он думал то же, что и молодая жена, с той разницей, что в его памяти проносились другие картины и вставало другое женское лицо с грустными глазами. Лаская эту жену, ему казалось, что он отнимает что-то у первой. Потом он боялся, что эта вторая жена заметит двойственность его чувств и обидится. Все-таки она и моложе его и не имеет за собою никакого прошлого.
— Ты о чем думаешь? — неожиданно спрашивала Анна Федоровна несколько раз, точно хотела его поймать на чем-то.
— Я?.. А ты о чем, Аня?
— Я? Мне жаль маму… Она, вероятно, вернулась к себе, заперлась в своей комнате и плачет…
II
Парначевка, занесенная глубоким снегом, уже погружалась в мирный сон, когда о. Петр Спасовходский, седенький, сгорбленный старичок, вышел из своего церковного домика на погосте. Он посмотрел кругом, на небо, обложенное низкими зимними облаками, и сказал:
— Добре… Погодка будет хорошая.
Точно в ответ невидимая снежинка села к нему на нос и моментально растаяла.
— О, совсем добре… Добрая погодка.
Старик не пошел селом, где кое-где еще мигали красные огоньки, а прямо полем направился к черневшейся вдали помещичьей усадьбе. Дорогой о. Петр имел достаточно времени высчитать, что, если поезд придет на станцию в восемь часов, то молодые должны быть в девять. Кучер Спиридон уж постарается, потому что служил еще поддужным при старых господах и понимает, как и что нужно. Да, были старые господа, а молодые все разбежались из своих усадеб, расточили имения и обрекли себя на неизвестность. Из Парначевых хоть один Семен Васильевич удержался и выкупает из банка заложенное и перезаложенное родителями гнездо. Дело хорошее и для других пример поучительный.
— Немного получил от родителей Семен Васильевич, но не закопал свой один талант, как ленивый раб, — думал вслух о. Петр. — Одобряю весьма…
О. Петр был живой летописью Парначевки. Он крестил несколько поколений господ Парначевых и перехоронил их достаточно. Вот и первую жену Семена Васильевича он же похоронил. Хорошая была женщина, а веку Бог не дал. Другие в тысячу раз хуже ее, а живут. Да, много видел о. Петр на своем веку и горя и радости, которыми чередовалась жизнь парначевской усадьбы, а теперь тихо стало и с горем и с радостью. Вот что будет с Семеном Васильевичем, когда он войдет в силу. Этот, пожалуй, подтянет…
К усадьбе о. Петр подошел совсем запушенный снегом. Мягкие белые хлопья так и валили, — тоже добрый знак для молодых. Старика удивило, что в усадьбе не было ни одного огонька, а потом вспомнил наставление своей старушки-попадьи и горько улыбнулся. Это старая няня Гавриловна, нянчившая еще Семена Васильевича, нарочно сделала, чтобы досадить своему вскормленному барчуку. И на что обиделась старуха: зачем на немке женился Семен Васильич. Ну а потом очень уж жалеет Настеньку. Конечно, Настенька сиротка, это верно, а только зачем же вперед расстраивать и себя и других. Ох, весьма слабое это женское дело и от ума недостаточно твердое.
О. Петр едва достучался в калитку. Потонувшая в снегу усадьба имела не особенно привлекательный вид. Даже, пожалуй, и поправлять нечего, а лучше поставить новую. Гостю отворила кухарка Акулина.
— Гостей ждете, Акулина?
— Кто их знает… — равнодушно ответила кухарка. — Может, и не приедут…
— Спиридон-то выехал на станцию.
— Спиридон-то выехал…
— А почему у вас огня нет?
— А с какой радости огни нам палить? Гавриловна с барышней в спальне сидят, ну, у них и есть огонь…
Отцу Петру пришлось постоять в передней, пока вышла Гавриловна, низенькая и толстая старушка в очках. За ней, цепляясь за платье, вышла Настенька, белокурая, полная девочка, походившая на отца. Она очень обрадовалась, когда узнала о. Петра.
— Ну, будем ждать гостей… — проговорил о. Петр, освобождаясь от шубы. — Надо, Гавриловна, и в гостиной, и в зале зажечь лампы. Того гляди, и приедут… Погодка добрая.
— Приедут, тогда и засветим лампы, — ответила Гаврииловна со вздохом. — Не велика радость…
— И чехлы с мебели надо снять, чтобы весь порядок, а потом, что касается ужина…
— Ну, еще и ужин…
Гавриловна что-то хотела еще сказать, но присела на стул и горько заплакала. Настенька стояла около нее и тоже готова была расплакаться.
— Младенца жа-аль… — всхлипывала Гавриловна, вытирая глаза уголком передника. — Несмышленыш еще, о. Петр. Ох, за какие грехи только Бог нас наказывает…
— Женщина, перестань. А при юнице и совсем не подобает произносить таких слов. Бог посылает ей вторую мать, и надо не плакать, а радоваться. Только напрасно расстраиваешь юницу… Иди и делай, что следует по порядку.
Привычка повиноваться сказалась сейчас же в старой няне, и она покорно отправилась приводить все в порядок. Зажжены были лампы, сняты с мебели чехлы, смахнута кое-где пыль — Гавриловна все это делала с каким-то шепотом, точно завораживала вперед каждую вещь. Обстановка в усадьбе оставалась старинная, какой была еще при генерале Парначеве, служившем при Аракчееве. Это был известный генерал, составлявший честь фамилии. Его портрет висел в гостиной. Для старой Гавриловны каждая мелочь этой обстановки являлась чем-то священным. Каждый стул простоял на своем месте полстолетия, и она помнила его с ранней юности, когда попала в барские покои еще девочкой, которую взяли на побегушки. И вдруг явится какая-то немка и примется заводить свои порядки. Эта мысль убивала почтенную старушку.
О. Петр занялся Настенькой. Девочка обыкновенно приезжала в усадьбу только летом, вместе с отцом, а зимой жила в Петербурге, у тетки Варвары Васильевны. Ввиду свадьбы ее точно сослали в деревню вместе со старухой-нянькой, и это послужило поводом для разговоров. Обсуждался этот вопрос главным образом в поповском доме, хотя о. Петр из принципа и не любил вмешиваться в чужие дела. Но матушка была другого мнения и по целым часам вела с Гавриловной тихие, задушевные беседы.
— И в самый бы раз нам оставаться у Варвары Васильевны, — горевала старая няня, качая головой. — Ведь жили же раньше, а тут вдруг помешали…
— Ну, это неспроста сделано, Гавриловна, — рассуждала матушка. — То раньше, а то теперь… Мачеха-то что подумает: прячут от меня девочку, значит, боятся, что буду ее изводить. Так я говорю?.. Варвара Васильевна умная и всякие науки в институте произошла, ну, и все понимает. Ведь всякий хочет сделать, как лучше…
— Ох, ничего я не понимаю, матушка. Стара стала…
— Да уж так, верно тебе говорю. И притом Семен Васильевич человек обстоятельный и не даст в обиду родного детища. Конечно, родной матери, как птичьего молока, не купить, а за сирот Бог…
— Да это что же, что на второй женился: дело житейское. А вот вся беда, что немка… Еще в роду не бывало у нас немок-то.
— Ну, и русские хороши бывают. Другая такая изведуга попадет, что не приведи Царица Небесная… И у господ и в простом звании — везде сиротам-то не сладко живется.
О. Петр хотя и знал, что женский язык весьма склонен болтать самые неподобные благоглупости, но потихоньку жалел Настеньку, точно предчувствовал что-то недоброе. И теперь, сидя в ожидании молодых, он долго и ласково гладил шелковые волосы Настеньки и повторял точно про себя:
— Настенька, а ты люби мачеху… Она тебе будет второй матерью. Значит, так было угодно Богу. Ты будешь слушаться мачехи, а она тебя будет любить. Ссориться нехорошо, и нужно слушаться старших. Ты будешь слушаться?
— Буду… Я только боюсь, о. Петр.
— Чего же ты боишься, глупенькая?
— А сама не знаю, чего, так…
Девочке было пять лет, но она казалась старше своих лет, благодаря высокому росту. Когда о. Петр пошел осматривать комнаты, чтобы проверить Гавриловну, она шла за ним и болтала все время.
— А у нас третьего дня телочка пестренькая родилась, о. Петр. Ее посадили в баню… мы с няней ходили ее смотреть… Смешная такая!.. Прыгает, а ноги врозь катятся…
О. Петр осмотрел залу и гостиную и остался всем доволен. Вот так-то он ждал Семена Васильевича с первой женой. Кроткая была женщина, обходительная. В гостиной висел ее портрет, сделанный уже после смерти. О. Петр вздохнул. Да, у всякого свой предел. Эти печальные размышления были прерваны слабым звуком колокольчика. Гавриловна, оправлявшая салфетку на столе, безмолвно всплеснула руками, а потом бросилась к Настеньке.
— Женщина… — строго заметил ей о. Петр, запахивая полы своей люстриновой ряски и указывая глазами на девочку.
Звук колокольчика повторился и опять замер. Наступившая пауза всем казалась бесконечной. Настенька ухватилась обеими ручками за платье няни и смотрела испуганными глазами на о. Петра, начавшего откашливаться.
— Угодники бессребреники, спаси нас!.. — шептала Гавриловна, когда звон колокольчика послышался уже совсем близко. — Пресвятая Владычица… Ох, батюшки, калитку-то позабыли отпереть!
В хлопотах, действительно, все забыли про калитку, и о. Петр покачал только головой, когда кто-то начал стучать в ворота со всего плеча. Да, нехороший знак… Гавриловна совсем растерялась и едва нашла калиточную задвижку.
— Эй, ты, старая ворона, живей шевелись! — рычал за калиткой мужской голос. — Померли вы тут все?
— Ох, батюшка, Захар Ильич, прости ты меня старую дуру… Затемнилась я совсем от радости.
— Ну ладно. Я с тобой потом рассчитаюсь…
Эта запертая калитка испортила настроение всем, а главным обратом Анне Федоровне, точно предсказание чего-то недоброго. Впрочем, она сдержала себя и вошла в свой дом с веселым лицом. В передней было темно, — забыли поставить лампочку. Но все это было пустяки, и молодая, пока муж помогал ей раздеваться, все время смотрела в освещенное пространство двери, где, как на экране волшебного фонаря, обрисовался резкими контурами силуэт маленькой девочки. «Да она совсем большая…» — облегченно подумала Анна Федоровна. Но это хорошее впечатление сейчас же было испорчено выдвинувшейся в дверь фигурой о. Петра. Затем тут поп, и что ему нужно?.. Семен Васильевич взял молодую жену под руку и торжественно ввел ее в небольшую залу. О. Петр благословил молодых прадедовской иконой Зосимы и Савватия и произнес приготовленное раньше краткое слово:
— Да благословит вас Господь Бог… Любите друг друга, как заповедал Бог, и любите всех. Сударыня, а ваша любовь пусть согреет этот старый дом, ибо и велика радость и велик ответ пред Господом…
Семен Васильевич приложился к образу и поцеловал руку у батюшки, а молодая не сделала ни того ни другого. Она быстро подошла к Настеньке, наклонилась к ней, чтобы поцеловать, но девочка с криком бросилась к папе.
— Не хочу… Не хочу…
Семен Васильевич взял девочку на руки, успокоил и поднес к жене.
— Ну, поцелуй, дурочка, маму… Это твоя вторая мама.
— Оставьте ее, — заметила Анна Федоровна. — Мы сами познакомимся…
Захар Парначев в это время успел сбегать в столовую, где отыскал початую бутылку какой-то наливки. Но беда в том, что не было совсем бокалов, а рюмок всего три.
— Э, плевать, я буду из чашки поздравлять, — решил он.
О. Петр выпил всю рюмку до дна, а молодая едва притронулась из вежливости. Гавриловна обиделась, что ее забыли и не предложили выпить за здоровье молодых, но, скрепя сердце, подошла к ручке немки и проговорила:
— Совет да любовь, молодая наша барыня… Жить вам, поживать да добра наживать. Служила я еще маменьке Семена Васильевича и вам, даст Бог, послужу.
— Спасибо, няня… — Молодая побрезговала и не поцеловала Гавриловны, что ей и было поставлено в счет, как и то, что ни приложилась к образу и не облобызала руки батюшки. Одним словом, немка и никаких господских порядков не понимает…
Все чувствовали себя неловко, и выручила только Акулина, подавшая кипевший самовар «в самый раз». Это был выход из общего неловкого положения, да и в дороге все прозябли немного. Гавриловна заметила, как молодая оглядывает комнаты, и подумала со злостью: «Ишь как шмыгает глазами… Обрадовалась ворона, что попала в барские хоромы».
За чаем всех занимал Захар Парначев. Его голос так и гремел, точно труба. Впрочем, Анна Федоровна была теперь рада этому милому родственнику. Старик почти один выпил всю наливку и опять захмелел.
— Сенька, я тебя люблю, а ты все-таки не гордись! — бормотал он. — Да… Я знаю, брат, ты считаешь себя умнее всех… Шалишь, брат, Захара Парначева не проведешь!.. Говорю прямо: не гордись. Верно, о. Петр?
— И смирение бывает паче гордости, Захар Ильич, — уклончиво ответил батюшка.
— А вот и не то! — гремел Захар Парначев. — К чему я клоню свою речь? Слушай: Сенька гордец, а того не знает, что первая жена от Бога, вторая от людей, третья от черта… А между прочим, нам пора идти докой, отец, то есть я пойду ночевать к тебе.
— Милости просим, Захар Ильич… — приглашал батюшка. — Весьма даже пора.
III
Медовый месяц… Как впоследствии Анна Федоровна ненавидела это дурацкое выражение, вызывавшее у нее в душе целый ряд самых глубоких оскорблений, какие только могут выпасть на долю женщины. Она дошла до такого состояния, что перестала верить себе и задавала вопрос, неотступно преследовавший ее: а может быть, она злая женщина, бессердечная, вообще нехорошая, то, что называется мачехой в дурном смысле этого слова? Но мы забегаем вперед, опережая события.
Семен Васильич по случаю женитьбы взял месячный отпуск, и все это время молодые провели в Парначевке, в своей Парначевке, как писала Анна Федоровна матери в Петербург. Первые дни прошли быстро, точно в тумане, — так было много новых впечатлений. Анна Федоровна знала только свой Петербург и несколько дачных окрестностей, а остальная деревенская Россия для нее совершенно не существовала, и она не могла даже приблизительно представить себе, кто и как живут в этой настоящей России. А тут она сразу очутилась точно на дне какого-то подводного царства — до того все было ново и необыкновенно. Исходным пунктом этих новых впечатлений являлась своя барская усадьба, похоронившая в себе воспоминания нескольких поколений. На другой день по приезде Анна Федоровна подробно осмотрела свои владения и пришла к убеждению, что все рушилось, и что нет возможности что-нибудь реставрировать.
— Мы сломаем это старье и выстроим новую усадьбу, — говорил Семен Васильич, показывая жене все жилье. — Это давно следовало сделать, но как-то руки не доходили. Да и не для кого было хлопотать. А теперь совсем другое дело…
— Ах, как это будет хорошо… — шептала в восторге Анна Федоровна.
— И все хозяйство необходимо поставить на новую ногу, а то, говоря откровенно, все страшно распущено и никуда не годится.
— Я в хозяйстве ничего не понимаю, Сеня.
— Выучишься помаленьку…
При одном слове «хозяйство» Аше Федоровне представлялась прежде всего старая нянька Гавриловна, которая следила, как тень, за каждым ее шагом и которая будет ее подсчитывать во всем, сравнивая в глаза и за глаза с «первой барыней». Да, эта первая барыня незримо продолжала наполнять всю старую усадьбу, и Анна Федоровна каждый раз вздрагивала, когда Гавриловна в виде окончательного, решающего мотива повторяла стереотипную фразу:
— А у нас прежде совсем по-другому было…
У нас — это значило, что так делалось при первой барыне. Гавриловна ревниво оберегала этот старый режим, как своего рода святыню, и выказывала мертвое бабье сопротивление, сопротивление без слов. Старуха ни за что не желала переставить мебель по-новому, изменить час обеда, выбор кушаний и т. д., до последних мелочей ежедневного обихода. Между старой верной «слугой» и новой барыней с первых же шагов завязалась глухая, беспощадная борьба, причем за Гавриловной было громадное преимущество целого прошлого и настоящего в лице маленькой Настеньки. Анна Федоровна выдерживала характер и не подавала вида, что замечает что-нибудь, особенно при муже, который уже сделал несколько резких замечаний старой няньке.
— Оставь ее, пожалуйста, — уговаривала его Анна Федоровна. — Она, просто, ревнует меня ко всему, что вполне понятно…
Затем, постепенно выяснилось, что у Гавриловны есть масса сторонников, вполне разделявших ее настроение. На погосте за Гавриловну была попадья, а в деревне несколько старых дворовых, хранивших традиции захудавшего барского гнезда. Эти дворовые приходили нарочно в усадьбу, чтобы посмотреть на новую барыню-немку, шептались о чем-то с Гавриловной, качали головой и проявляли необыкновенную нежность к Настеньке. Анна Федоровна понимала только одно, именно, что за ней зорко следили сотни глаз, подозревая в чем-то дурном. У нее все чаще и чаще начал являться невольный вопрос: «Что я сделала всем этим людям? Отчего все они такие злые?..» Этот тайный враг выбрал исходным пунктом Настеньку, точно девочка подвергалась какой-то смертельной опасности. Пункт был верный, больше — из этого положения не было решительно никакого выхода, в чем Анна Федоровна убедилась слишком скоро, Она старалась держать себя с девочкой просто, как с младшей сестрой, но это выходило баловать ее, что та же Гавриловна и объяснила с грубой откровенностью заслуженного человека.
— Вы ее набалуете, барыня, то есть Настасью Семеновну.
— Зачем вы называете девочку Настасьей Семеновной?
— А то как же иначе-то? Не какая-нибудь, а настоящая, природная барышня. У нас завсегда уж так велось в дому…
— Зовите просто Настенькой. Она еще так мала…
— Слушаю-с…
— А затем мне совсем не нравятся ваши замечания, Гавриловна. Я понимаю и ценю вас, как верного человека, как няню Семена Васильевича, но это еще не значит, что я во всем должна соглашаться с вами. Думаю, что и для вас, и для меня удобнее будет, если именно вы будете соглашаться со мной. Я даже этого требую, няня, именно в интересах девочки, потому что, если я буду с ней ласкова, вы будете обвинять меня в баловстве; если буду строга, вы меня будете называть злой мачехой. Дело гораздо проще: Настенька будет моей младшей сестрой и только. Кажется, понятно?
— Слушаю-с…
Анне Федоровне сейчас же пришлось раскаяться в этих откровенных объяснениях, потому что Гавриловна в тот же день вечером рассчитано громко говорила в кухне кухарке Акулине:
— Наша-то прытка больно… Сестра, грит, будет моя младшая. Оно и похоже на то… С первого разу в сестры произвела, а дальше-то уж и по-другому. Тоже очень хорошо понимаем… А то забыла, что когда закон принимала, так в матери ставилась. Закон-то для всех баб один… А тут — сестра.
Вступить в какие-нибудь объяснения с Гавриловной было уже непростительной ошибкой, потому что старуха находилась в возбужденном состоянии и могла наговорить дерзостей, а последнее повело бы к неловким объяснениям с мужем. Кстати, Анна Федоровна чувствовала каждую минуту, что и муж зорко следит за ее отношениями к Настеньке и смутно готовится, может быть, защищать дочь от ее деспотизма. Да, все это в порядке вещей, и нужно выдержать характер до последних мелочей, пока все не устроится. Время — самый справедливый человек, как говорит какая-то итальянская пословица.
Странно, что между мужем и женой уже являлись недоговоренные вещи. Анна Федоровна была убеждена, что присутствие Гавриловны для Настеньки, кроме вреда, ничего не приносит, и она не могла сказать откровенно этого мужу прямо в глаза, предоставляя ему самому догадаться. Это была какая-то молчаливая ложь, которая отравляла жизнь с первых шагов. Приходилось молчать, затаивать и просто скрывать, а муж точно намеренно ничего не замечал и продолжал оставаться все таким же, каким она знала его девушкой. В жизнь прокрадывался какой-то тайный разлад, какое-то неустранимое противоречие, и незаметно вырастала роковая стенка, навсегда разделяющая самых близких людей.
Анна Федоровна научилась в несколько дней следить за самой собой и за другими — это был ответ на общее выслеживание. Она тысячи раз проверяла себя в отношениях к падчерице и решительно ни в чем не могла себя упрекнуть. И времени прошло так мало, и девочка сама по себе нравилась ей, как и всякий другой здоровый и милый ребенок. Будущее Настеньки всецело зависело от воспитания, и если чего можно было пожелать, так это удаления Гавриловны, которая сегодня-завтра начнет расстраивать ребенка. Девочка, с своей стороны, внимательно присматривалась к мачехе и пока оставалась в нерешимости, как к ней отнестись. Новая мама, конечно, была для нее пока чужой, и нужно было предоставить времени то естественное сближение, из которого развиваются постепенно органические родственные чувства.
— Почему я должна звать вас мамой? — откровенно спрашивала девочка, точно не решаясь приласкаться к ней. — Моя мама умерла…
— Да, твоя родная мама умерла, а я для тебя буду второй мамой, деточка.
— И я буду вас любить?
— И будешь любить, очень любить…
Присматриваясь внимательно к девочке, Анна Федоровна пришла к удивительному заключению, именно, что, будь она, Анна Федоровна, в доме Семена Васильевича просто гувернанткой, она полюбила бы вот эту Настеньку от всего сердца, и Настенька ответила бы ей тем же. Но сейчас они обе точно сторонились и боялись друг друга. Это было и обидно, и нелепо, и несправедливо, и решительно ни для кого не нужно. Еще обиднее было то, что и няня Гавриловна, и кухарка Акулина, и старые дворовые из Парначевки, и попадья с погоста — все сами по себе, вероятно, люди хорошие и добрые и действовали сейчас из самых добрых и хороших побуждений. Анне Федоровне иногда хотелось, просто, крикнуть им всем: «Зачем вы обижаете меня, милые, добрые люди, когда я хочу всех вас любить и быть счастливой именно этой любовью? Ведь я совсем не злая и никому не желаю зла»… Но эти ораторские порывы не проявлялись ничем внешним, замирая под гнетом опутывавших зарождавшееся счастье мелочей.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Мать-мачеха.
