Read here

Разговор с социалистом-революционером

Константин Дмитриевич Кавелин · 1880 · Free in the US

10,325 words · about 43 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1880 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Разговор_с_социалистом-революционером_(Кавелин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Константин Дмитриевич Кавелин
Language
Russian
Published
1880
Length
10,325 words · about 43 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

РАЗГОВОР С СОЦИАЛИСТОМ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОМ

Молодой N.. сын моего старинного приятеля, весьма умный и способный малый, стал мне с некоторых пор очень подозрителен. Из живого, открытого, светлого юноши он как-то вдруг сделался не в меру задумчив, упорно молчалив, дик, нелюдим и злобно сумрачен. В наше старое время такое настроение в молодых людях считалось и действительно было признаком сердечной зазнобы. Нынче это симптом несравненно более зловещий. Он означает, что юноша делается или сделался заговорщиком. Ужасная эпоха!

Что делать с таким субъектом? Допросить его? — он не сознается. Следить за ним? — не уследишь, да и проку в таких приемах мало. Когда человека схватила революционная горячка, то на него можно действовать только убеждением, потому что и сама горячка возникла и процвела на почве убеждения. «Таковы мои убеждения, я действую на основании моего убеждения», — скажет вам каждый революционер. Стало быть, нам надо прежде всего стараться поколебать именно эту основу, если мы хотим исцелить больного. Я частный человек, не имеющий власти изменять ненормальные условия общественного строя, порождающие революционные эпидемии; я могу лечить только индивидуумы, случайно мне встречающиеся. Да и тут я принужден соблюдать величайшую осторожность, дабы полиция никак не пронюхала, что я, не имея особенного патента, занимаюсь таким опасным делом, как беседа с революционером. Ведь он во сто раз хуже чумного! Не боясь заразы для самого себя, я втихомолку написал статью против революции и пригласил моего больного прослушать ее. Вот моя статья и с нею результат чтения.

Социализм, как всякое новое учение, проявляется в мире двумя моментами, положительным и отрицательным1. Положительный момент — это сама доктрина социализма и его будущее, им созидаемое общество. Отрицательный момент сказывается в том отношении, в какое ставят себя социалисты к старому, существующему порядку вещей. Понятно, что между этими двумя моментами должна быть полная гармония, что они взаимно друг друга обусловливают, т. е. что из самой сущности социалистической доктрины долженствует вытекать характер ее отношения к современному государственному строю. И наоборот, характер отрицания непременно окрасит собой все учение, даст ему тон и, если не навсегда, то надолго привяжется к его будущей судьбе, ибо в действительности оба момента не суть нечто различное друг от друга, но одна и та же вещь, только обращенная к двум разным сторонам.

Я высказываю мысль не новую, не головоломную и всем известную; но она постоянно забывается. Нарочно или ненарочно, но ее все обходят, а это ведет к весьма прискорбным последствиям, перепутывает все наши понятия как об людях, называющих себя социалистами, так и о самой доктрине. Вот почему я считаю нелишним дать некоторые объясненья тому, что, казалось бы, и объяснять не надо.

Когда мы хотим занять место, долженствующее принадлежать нам по праву исторической очереди, но которое покуда занято другим лицом, также севшим тут по праву исторической очереди, то можем обратиться к этому лицу весьма различно, и способ нашего обращения будет, конечно, вполне зависеть от нашего характера и темперамента. Мы либо подойдем учтиво и скажем: позвольте, ваш час прошел, теперь мой черед быть тут; либо крикнем ему: ôte-toi de là, que je m’y mette1; либо, наконец, не говоря худого слова, пустим пульо в лоб седока. Все это будет зависеть от нравственной высоты той доктрины, которую мы в себе носим и осуществляем нашими поступками. Поклонник ислама мечом прокладывает себе исторический путь, но зато и воцарившись, он мечом продолжает править вселенною. Кротко и вкрадчиво заговаривает христианин, называя себя духовным братом и в то же время указывая еще на третьего, как бы случайно пришедшего с ним, брата, уже не духовного, но мирского, служащего по полицейскому ведомству, имеющему по указанию самого промысла наблюдать за историческим порядком и сего ради всегда находящегося при шпаге. Зато же церковь христианская во все времена и до сего дня старалась и старается забрать в свои руки все высшие и благороднейшие функции в человеческом обществе, семейный мир, воспитание, образование, оставляя в ведении государства одних квартальных надзирателей. Наконец, буржуазия, как известно, воцарилась в мире с помощью палача и гильотины2, но по этому самому она не может избавиться от революций, в свою очередь угрожающих ей тою же гильотиной. Как же, спрашивается, должен нынче социалист подойти к буржуа и предъявить ему свои права? Конечно, не по-турецки и не по-поповски, но также и не на манер беззастенчивого цареубийцы-капиталиста, своим золотом откупившегося от всяких нравственных и человеческих принципов, всегда и везде отказывающегося даже от родного отечества, всепродавца по ремеслу своему.

Социалистам необходимо решить для себя этот важнейший вопрос, решить его окончательно, определенно, и не теряя драгоценных минут, потому что в нем, как в начале, заключается все будущее, со всеми его характеристическими чертами. Решить его — значит решить самую суть доктрины, хотя не во всех ее подробностях, но в основном принципе. Тут первый шаг: первый их блин не вышел бы комом!

Приемы людей могут быть бесконечно разнообразны; однако все это разнообразие сводится к двум главным видам: насильственному и мирному. Пожалуй, можно составить еще третий вид — мирного пополам с насильственным, но из уважения к самим себе мы о нем говорить не станем.

Нынешние социалисты настолько уже умиротворились, что в принципе отказываются от насилия. Это можно прочесть, если не во всех, то во многих социалистических изданиях. Но, к сожалению, они отказываются от насилия только в принципе4. Они обещают создать царство мира, правды, справедливости, согласия и счастья, но все же это царство должно, по их мнению, начаться — революцией!! Конечно, они оговариваются, что насилие допускается только в крайности. Ох, эти крайности! Кто их укажет, кто им судья, кого они не оправдают?! Социалисты и к революции думают прибегать на том только основании, что сидящий нынче на нужном для них месте никак не уступит его добровольно, следовательно, надо его, более или менее, — по зубам. Но зато после, когда уже наступит царство блаженства для всех, они и за этим битым обещают ухаживать и доставить ему равное со всеми счастье!.. Неужели это не насмешка, не грубое издеванье?!.

Не значит ли это то, что поведение социалистов будет зависеть не только и не столько от их собственной миролюбивой доктрины и уважения к правде и справедливости, сколько от упорства ненавистного им порядка вещей? Но если так, то само собой разумеется, что сидящий нынче непременно и даже притворно постарается перед ними заломаться, закобениться, чтобы заставить их и его пере-кобенить, т. е. постарается довести их до последнего безобразия, и тогда — он будет перед ними уже вполне прав.

Нынешние французские консерваторы ничего так не желают, как безобразных выходок со стороны радикалов, и этим побеждают их5. Ведь это все азбука!

Неужели в самом деле люди, проповедующие революцию и прибегающие к ней вследствие одной внешней, случайной причины и наперекор необходимости внутренней, не понимают того, что революция немыслима без диктатуры? Стало быть, они хотят создать диктатуру. Но ведь она не новость под луной, — о чем же хлопотать? Да кроме того, из всех диктатур самая жестокая, самая убийственная будет диктатура социалистическая, по той простой причине, что она ему не по характеру, не по нраву. В противоречии с самим собой он будет всех терзать и сам бесконечно терзаться. Насильно освобождать кого бы то ни было значит убивать свободу в самом ее источнике, обращать людей в рабов свободы, т. е. в нравственных уродов. И это должно быть делом социализма. Какой позор!..

Вот отсюда-то, из этой путаницы понятий рождаются на свете книжки, подобные «В память столетия пугачевщины»6, где рядом с прославлением великого дела возникновения и освобождения американской республики восхваляется, да еще в гораздо большей мере, — что же? — дикая, необузданная, тупая и крайне бессердечная месть, очень понятная со стороны невежественной, угнетенной массы, но которая сама себя очень мало понимала и потому не вынесла ни одной ясной идеи, не сказала ни одного смышленого слова. По уверению книжки выходит, что будто бы вся беда и весь неуспех пугачевского предприятия произошел оттого, что Пугачев не был организатором. Хорошо объясненье! Не сам ли автор говорит, как мало слушались Пугачева его сообщники? Отчего же между ними так-таки не нашлось ни одной организаторской головы? Ответ на это очень прост: такие головы, вероятно, находились, да организировать им было нечего и нечем, что во всем бунте не оказалось никакой творческой мысли, а было одно злобное настроенье. Извольте организировать — месть! Идея общей человеческой равноправности, общего права на землю и счастье не есть изобретение пугачевцев; она всегда жила во всем человечестве и потому, как слишком общая, расплывающаяся и многообъемистая, она и поднявшихся крестьян не могла привести ни к какому положительному результату. Пугачевщина все разрушала, ничего не создавая, и всюду оставляла за собой одно опустошение. Побежденная, она естественно должна была вызвать себе реакцию и усилить над крестьянами гнет крепостного права. Но если б пугачевщине удалось торжествовать, то Россия давно бы существовать перестала, превращенная в груду пепла и развалин. И потому, как бы ни казалось нам дурно российское государство XVIII века, но оно спасло нас от постыдного самоистребления, оно спасло всю будущность России.

До какого умственного помрачения нужно дойти, чтобы признать, хотя и отважного, но пьяного, распутного и невежественного казака великим историческим деятелем, да еще реформатором!

Мы живем в мире не абсолютных, но относительных величин. Не будет у нас никогда ни полного счастья, ни полной справедливости, ни полной свободы; ожидать в будущем мы можем только большей, против прежнего, доли счастья, справедливости, свободы. Вот эту долю мы и должны искать для каждой данной минуты, а определиться доля может не иначе как совокупностью всех существующих, наличных условий жизни. Нам может принадлежать по праву и по всей справедливости только то, что мы добыли себе собственным трудом. Не это ли основная заповедь социализма?

Когда в истории идет речь о счастье и свободе, то весь вопрос заключается в слове: сколько? Каждая эпоха может дать, люди эпохи способны принять только известное, отмеренное количество добра и именно то количество, которое заготовило для них их прошлое. Другими словами: что посеешь, то и пожнешь.

Социалисты желают разложения современного государственного строя. (Я разделяю с ними это желанье и убежден, что во всем мире не сыщется человек, который бы захотел, чтобы человеческие учреждения остались навсегда такими, какими мы их нынче видим7. В наше время даже китайцы зашевелились и требуют прогресса.) Но что такое разложенье и каким процессом оно достигается? Не иным как процессом созреванья. Зреет ли нарыв, яблоко, человек или государство, они этим самым разлагаются, т. е. переходят постепенно из старых форм в новые, в которых прежнего вида уже признать нельзя, переходят естественно, а не насильственно, ростом, а не революциями. Революции всегда задерживают прогресс. Вызывая реакции, они могут сокрушить даже самый организм или надолго сделать его больным и немощным.

Если б каждый из нас по мере сил своих вносил во все темные углы России столько просвещенья, справедливости и свободы, сколько это допускается законом, если бы он в то же время старался о постепенном расширении самого законодательства, а оно по необходимости должно б расширяться под влиянием тепла, производимого умножившимся светом, то со временем все углы нашего милого, но темного отечества были бы свободны и просвещены, т. е. Россия была бы неузнаваема и цель социалистов достигнута. Скажут ли мне, что такой процесс слишком медлен? Не знаю, тут все зависит от степени нашего усердия и любви. Но то знаю, что скорейшего пути нет. Насилие, резня, террор суть враги, а не помощники просвещения, откуда бы они ни шли — сверху или снизу.

Я пишу не для тех несчастных, которые, под влиянием каких-либо особенно жестоко сложившихся обстоятельств в их жизни, с отчаяния и почти бессознательно бросились в омут революционной деятельности. Я имею в виду людей, не потерявших сознание, но проповедующих социализм и рядом с ним его антитез — революцию. Эти господа должны были бы знать и помнить, что революцией, при самых счастливых условиях, могут быть достигнуты разве какие-нибудь мелкие, внешние результаты чисто политического свойства. Но когда, как в социализме, речь идет о коренном изменении всех правовых, нравственных, религиозных понятий, о создании не только новых отношений между людьми в семье, обществе и государстве, но нового нравственного отношения человечества к самой земной планете, его матери, чуть ли не ко всей вселенной, то всякому должно стать ясно, что такая колоссальнейшая задача может быть выполнена не иначе как путем медленной и глубоко захватывающей реформации. Кто этого не понимает, тот не должен дерзать назвать себя социалистом, он весь принадлежит старому порядку вещей и не отделался от его грубых приемов — баррикадами защищать идеи, террором распространять свободу! Нет, господа, как ни кровавы, но все же такие средства не более как игрушки. Ими можно было потешаться и кое-что достигать в старом кукольном мире. Но когда на историческую сцену выступает уже не марионетка, но сам человек в истинном его виде и величии, во всей его правде, то мы бы желали видеть в вас более благоговения к открывающемуся перед вами новому, еще невиданному миру и считаем нашим долгом напомнить вам, что ваше мальчишество крайне неуместно и неприлично для той роли обновителей и просветителей человечества, которую вы на себя слишком легкомысленно берете.

Все сказанное мною я могу подкрепить словами одного из самых уважаемых и ученых современных социалистов, Карла Маркса. Вот что он говорит в предисловии к своему «Капиталу»:

«Та точка зрения, на которой я стою, считает развитие экономических общественных формаций естественно-историческим процессом»8. Одних этих слов было бы достаточно для людей, умеющих читать, но таких везде очень мало. Маркс не просто сказал — исторический процес, но счел нужным добавить — естественно-исторический, т. е. такой, где все переходы из одной формы в другую совершаются не насильственно, но сами собой. А что именно это он хотел сказать, явствует из того, что в предисловии непосредственно за сим следует:

«Заграничные представители английской короны говорят здесь (в самой книге9), что в Германии, во Франции, во всех других культурных государствах европейского континента преобразование существующих отношений капитала и труда одинаково чувствуется и одинаково неизбежно, как в Англии. В то же время, по ту сторону Атлантического океана, Уэд, вице-президент С. А. Штатов, заявил на публичном митинге: „По уничтожении рабства наступила очередь преобразований отношений капиталистической и поземельной собственности“. Вот признаки, которых нельзя прикрыть ни пурпуровою мантией, ни черною рясой. Они не означают, что завтра произойдет чудо. Они показывают, что даже в господствующих классах зарождается предчувствие о том, что теперешнее общество не есть твердый кристалл, но что это есть организм, способный превращаться и находящийся постоянно в процессе превращения»10.

К. Маркс так глубоко убежден в необходимости развития общественных формаций, что нисколько не пугается при виде умножения болезненных явлений в современном общестее. Он смело пишет (в том же предисловии): "Мы (немцы), подобно всей остальной континентальной Западной Европе, страдаем не только вследствие развития капиталистического производства, но также от недостатка этого развитию)11. А вот и объяснение неустрашимости Маркса: «Промышленно развитая страна показывает менее развитым картину их собственной будущности»12. Ибо «дело идет не о высшей и низшей степени развития общественных антагонизмов, происходящих из естественных законов капиталистического производства: дело идет о самых этих законах, об их тенденциях, действующих с железною необходимостью»13.

А каковы эти тенденции, куда ведет их железная необходимость, т. е. сама сила вещей? К их собственному развитию, к их полнейшему вызреванию, следовательно — к разложению их нынешней формы и переходу в иную, высшую форму. Тут совершается тот же самый процесс, какой мы видим во всяком живом организме. Да это и быть иначе не может: что однажды, попало в колесо жизни, должно творить, ее законы. Не забудем при этом еще одно важнейшее обстоятельство, именно, что социализм не ограничивается одним экономическим вопросом. Он требует реформы во всем, начиная от семейного очага до высшего нравственного идеала включительно. Хотя это страшно усложняет задачу, но настолько же увеличивает степень ее необходимости, неизбежности. «Die Magen frage»14 отступает в истинном социализме на самый последний план. И это большая ошибка начинать с экономической почвы. Вопрос должен разрешиться прежде в мозгу, в сердце, в нравах…

— Постойте, — прервал меня N. — Знаете ли вы, что К. Маркс не остался на той теоретической точке зрения15, с высоты которой он писал свою книгу?

— Знаю.

— Как же вы объясняете поведение его?

— Я с ним лично не знаком, и мотивов своих он мне не передавал. Из поступка его я могу вывесть покуда только одно заключение, что и сильные люди от увлечений не застрахованы.

— Помилуйте, да кто же пойдет к вам страховаться, когда вы людей так дешево оцениваете!

— Вам статья моя не нравится?

— Ваша статья хороша, в ней много правды. Как верно хоть бы то место, где вы говорите, что если бы каждый из нас по мере сил своих вносил во все углы России столько просвещенья, сколько это допускается существующим законом, и если б при этом законодательство расширялось под влиянием умножающихся света и тепла, то Россия со временем стала бы просвещенной и цель социализма была бы в ней достигнута. Против этого спорить нет возможности.

— Но?

— Но что, если б ни один из нас пальцем не пошевельнул для общего дела?

— Тогда я бы сказал, что Россия погибла и по собственной воле. Но заметьте, что вы делаете предположение невозможное.

— Ну, а если бы законодательство вместо того, чтобы расширяться под влиянием тепла, производимого патриотическим движением наших палец, все бы суживалось и стало бы прихлопывать всех тех, у кого пальцы лежат не по швам?

— Опять предположение немыслимое. Я не могу допустить, чтобы вы в своей деятельности руководствовались такими легковесными соображеньями. Реакции везде могут быть и бывают: взгляните в историю любого европейского государства. Но я не стану вам говорить, что прежде осуждения реакции нам надо отыскать все поводы к ней, — я только укажу на несомненный факт, который и вы отвергать не станете, именно тот факт, что невзирая на все реакции, прогресс везде берет верх. Стоит нам взять период времени несколько покрупнее, например, в 20—30 лет, и непременно увидим в итоге прогресса весьма значительный плюс.

Мой собеседник хмурил брови и не глядел на меня.

— Задача теоретиков очень легка, — начал он после некоторого молчания, — потому легка, что они имеют дело с умом человеческим. Когда вам кажется, что ум погрешает, вам стоит только предъявить ему правильно построенный силлогизм, — и ум тотчас же безусловно сдается. Не таков удел людей практики. Мы ратуем не против ума, а против глупости, врага безмозглого, безумного, беспутного, бесчестного. Глупость не идет ни на какие сделки, а если пойдет, то слова не сдержит, — ее нельзя ни убедить, ни умолить, ни усовестить, ни даже устранить. Она все равно что назойливая зловредная муха: ее можно только поймать и раздавить. Подумав несколько, он продолжал:

— Ловкость и сила — вот что нам нужно прежде всего; а вы, господа теоретики, не отказывайтесь освещать нам поле нашего действия, указывайте нам врага, предостерегайте нас от пропастей, в которые нетрудно свалиться, когда приходится сражаться во тьме кромешной, обдумывайте законы для будущего общественного строя и т. д., но не требуйте от нас, чтобы мы стали заговаривать муху вашими прекрасными силлогизмами. Превратись муха, коли еще может, в человека — и мы тотчас же изменим нашу тактику, но не прежде.

— Согласитесь по крайней мере с тем, — возразил я, — что муху вы ловите и давите, конечно, не в качестве социалистов, и что социализм тут уж решительно ни при чем.

— Ошибаетесь, — отвечал он. — Если б мы не веровали, если б не были убеждены, что наша революция будет в мире, по крайней мере в европейском мире, последнею, то, пожалуй, мы бы в нее не кинулись. Мы не пойдем расчищать путь и отворять двери для какого-нибудь нового Бонапарта.

— А разве французская революция имела в виду пришествие Бонапарта? Она не меньше вас мечтала о водворении царства свободы, равенства, братства.

— Правда; но если это царство тогда не наступило, то виноваты были вовсе не революционеры, а философы, теоретики, не сумевшие ни предвидеть возможное появление диктатора, ни придумать для человечества ограждений против диктатуры. Вот почему, если результат нашей революции окажется таким же плачевным, как результат революции французской, мы обвиним вас, вы это знайте. Не ваша ли наука обещает обеспечить нам на известных условиях мир и свободу? Надеюсь, что вы не подумаете вменить нам в преступление наше доверие и уважение к вашей науке!

— Извините, но именно я не вижу в вас уважения к науке.

— Почему так?

— Наука поступает с вами добросовестно и правдиво, она не скрывает от вас своих чаяний, гаданий, желаний, предположений и всевозможных гипотез. И я знаю, что на эту, так сказать, поэтическую сторону науки вы очень падки и даже нередко придаете чаяниям науки более значения, нежели сами ваши профессора. Но у науки есть еще другая сторона, скучная и прозаичная, это правда, зато вполне достоверная, предлагающая вам истины несомненные, вполне дознанные, но их-то вы либо игнорируете, либо всегда стараетесь как-нибудь обойти.

— Сделайте одолжение, укажите пример.

— Не сами ли вы сейчас сказали, что наука гарантирует вам мир и свободу на известных условиях?

— Сказал и готов повторить.

— Но ведь самое первое условие, которое она ставит, гласит так: не призывайте Бонапартов.

— Да мы же их не зовем.

— Entendons-nous16. Верно, что вы не захотели бы посадить Наполеона на всероссийский престол; но отвечайте мне по совести, положа руку на сердце: ведь вы бы очень обрадовались, если бы между вами проявился человек с наполеоновским военным гением или хоть бы Пугачев с организаторской головой, по котором так вздыхают распространяемые в кругу вашем книжки? Такому молодцу вы бы не замедлили сейчас же передать главное начальство над всей вашей революционной армией. Но вспомните, что тут уже все гарантии науки для вас прекращаются, да и сами вы от нее отступаетесь.

N. молчал. Он задумался и, мне казалось, не находил ответа.

— Вы, как юноша, пылки и нетерпеливы, — продолжал я. — Вы всегда требуете от жизни немедленного исполнения всех ваших желаний и мечтаний; а так как они не носят на себе личного характера, так как вы стремитесь как можно скорей доставить счастье не самим себе, но всем ближним вашим, всему народу, вашему обожаемому отечеству, то ваше юношеское нетерпение подгоняется в груди вашей великодушием ваших стремлений и оно доходит до страсти. Все это как нельзя более понятно. Но не забывайте, что в роли революционера вы выступаете уже как общественный деятель, и поймите, что обществу нет никакого дела до вашей юности и до вашего личного темперамента. Ему вы можете служить только правдой, одною трезвой правдой. А где же трезвость в ваших отношениях к Пугачеву, который сам пьян-пьянешенек?! Вы говорите, что готовы принесть себя в жертву общему делу, но, говоря искренно, я и тут не вижу правды.

— Как, и это, по-вашему, неправда? Неужели мы и этого не доказали сотни раз?

— Нет, не доказали. Мы сидели, что вы отдавали ему ваше имущество, даже вашу жизнь, это верно.

— Что же можем мы отдать еще?

— Что еще? — Вашу нетерпеливость и, извините за выраженье, нервозность вашего настроения, а именно такая жертва ему всего дороже от общественного деятеля. На что нам ваша смерть или ваша кровь, какая польза для нас в вашем одиночном заключении или в ваших работах на каторге? Убедитесь в том, что России нужна не смерть ваша, а жизнь. Русские люди уже слишком много раз, да, слишком много раз доказывали, что умеют умирать. Но жить они, положительно, не умеют, еще не научились, и отсюда вся их беда. Да и кто же может знать, как велика или как ничтожна ваша жертва, когда вы отдаете вашу жизнь? Очень может быть, что и сами-то вы цените ее в копейку. Жизнь — копейка, — поговорка наша, русская, и таких копеек, вы это знаете, было немало отдано нами по разным поводам, bqt хотя бы по поводу сербской войны1'. И вот на эту копейку покупался великий титул героя: разве это не афера своего рода? Пожалуйста, не подумайте, будто я вам проповедую терпение ради терпения или ради нравственной дисциплины. Я с вами рассуждаю не как отвлеченный моралист и рекомендую терпение единственно потому, что считаю нетерпение вредным или по крайней мере бесполезным. Вы хотите, ни мало ни много, переделать весь существующий общественный строй, дать человечеству целое"новое мировоззрение и думаете этого достигнуть — чем же? — революцией!! Позвольте спросить вас, сколько десятков лет должна она длиться? Поймите же, что вы сами себя становите в положение абсурдное.

— Что же, по вашему мненью, надо нам теперь делать?

— Мой искренний совет был бы следующий: прежде всего вам надо публично и торжественно, непременно торжественно, всем юношеством и перед лицом всей России заявить, что вы отказываетесь наперед от всякой революционной деятельности, от всякой, и чтобы это стало для всех несомненно; а потом — начать прилежно учиться. Когда вы совершите такой торжественный отказ от революции, тогда, поверьте, двери всех учебных заведений настежь откроются перед вами, и само высшее правительство станет за вами ухаживать, как за будущей силой России. А затем вы и все общество примирите с таким социализмом, который всю свою задачу основывает на воспитанье людей в самых мирных и миролюбивых началах. Да не забывайте никогда еще и того, что вы — юноши русские и имеете дело с народом, убереженным судьбою от принципов римских, уже и теперь не знающим сословных разделений, с народом как нельзя более веротерпимым и стремящимся к осуществлению своего исторического идеала не в грубой конституционной борьбе большинства с меньшинством, но в общинном единогласии под эгидой самодержавной власти.

— Самодержавной власти?

— Непременно. Вы, если я не ошибаюсь, сторонник общинного начала?

— Без сомненья.

— Но ведь это начало чисто крестьянское, а семидесятимиллионный крестьянский мир не пойдет ни за дворянством, ни за буржуазией. Или вы этого не знаете? Царь есть единственный и самый верный оплот крестьянства против аристократических или мещанских конституций; он и в будущем лучшая гарантия против возникновения всяких привилегированных правящих классов. И нет сомнения, что всею массой своей, дружно и уверенно Россия может идти только за самодержавным, т. е. свободным царем, не зависящим ни от бояр, ни от плутократов. Сама история заставляет нас создать новый, небывалый своеобразный политический строй, для которого не подыщешь другого названия, как — самодержавной республики18. Европа, конечно, не скоро нас поймет, да ведь не в этом и дело. Согласны вы со мной?

— Не знаю. Дайте хорошенько обдумать. Во всяком случае, вы высказываете мысль очень оригинальную, и я вам за нее благодарен.

— А я вам еще раз повторю, что посредством революции возможно от любого правительства добиться какой-нибудь конституции, это мы знаем из истории; но в виду целей социалистических, революция — чистая нелепость. Не смущайтесь, если увидите, что западноевропейские социалисты не прекратят свою революционную деятельность по примеру вашему. В Европе, к ее несчастию, совершенно иные условия, чем у нас: там монархи ограниченные, связанные, находящиеся во власти правящих классов. Эти монархи могут подойти к народу и народ к ним не иначе, как устраняя аристократию19 и бурщазию, что невозможно без насильственных средств, более или менее крутых, революционных. Вот вам и объяснение революционной деятельности людей, подобных Карлу Марксу. Ведь он не враг ни германского императора Вильгельма, ни королевы Виктории20; он враг юнкеров, князей, пэров, лордов, маркизов, банкиров, фабрикантов и т. д., не так ли?

— Это правда.

— Так неужели вы бы и в России захотели создать стенку между верховною властью и народом?

— Избави Бог!

— Так знайте же, что революция, да еще такая, которая поднимается вами во имя народа и как бы с его соизволенья (которого в действительности нет), может заставить верховную власть подумывать о сооруженье буржуазной стенки в интересах своего собственного ограждения; а материал для нашей стенки откуда же взять, как не из кулаков, мироедов, жидов, кровопивцев и всяких проходимцев, у которых, кроме греха, ничего нет за душой? Другого материала наша история не выработала. Я, признаюсь, сильно подозреваю, что денежки, коими располагает наша революционная молодежь, сама по себе очень небогатая, идут не от Биконсфильдов или Бисмарков, как то думают некоторые, но от наших доморощенных любителей конституций21. Эти господа очень хорошо знают, что вы работаете прямо им в руки.

— Почему вы так думаете?

— Нынче они эксплуатируют народ частенько вопреки закону и потому могут подвергаться взысканиям. Существующий закон, хотя и насильно, но все же ограждает крестьянство и его общинное землевладение. Царь никогда не выдаст мужика с руками и ногами. Кому же неясно, что как только царь свяжет мужика, так в ту же минуту конституция свяжет царя? И тогда-то эксплуататоры станут обирать народ уже по всей строгости ими же самими созданного закона, и крестьянство русское будет в самое непродолжительное время точно так же в конце обезземелено, как в Англии.

— Вы говорите о кулаках, жидах, проходимцах, отчего забываете вы русскую интеллигенцию?

— Вы, кажется, меня искушаете? Нет, я ее не забываю. Помилуйте, наши генералы, адмиралы, предводители экспедиций, интендантское и коммисариатское начальство, наши министры, дипломаты, тайные и действительные тайные советники, князья, графы и бароны, заправители банков, железнодорожные господа, концессионеры, наши облакаты22 и т. д., и т. д., да они вовеки не забыты! А гласные23 наших земств разве лучше? Еще на этих днях гласные Москвы имели бесстыдство высказать в публичных речах, что образование вредно для народа24! И даже наше ученое сословие полно таких личностей, которые готовы будут писать вам трактатцы по социологии, но в то же время вести с крестьянами процессы не только бессовестные, но и противозаконные. Да, существующий закон, наш государственный закон не в пример нравственнее нашей интеллигенции, и если бы он всегда и всеми соблюдался, то в России жить было бы очень еще не худо. Но кто же нарушает его везде и ежеминутно, как не интеллигенция? Нет сомненья, что в ее среде найдутся люди почтенные, сохранившиеся, честные, но они не могут идти в расчет там, где вся масса насквозь прогнила, развратилась, изолгалась, изворовалась, ум и сердце истаскала в лакействе и затеряла всякий инстинкт чести, даже простой стыд.

— Да вы говорите совершенно как один из нас!

— Вот это самое и дает мне право и силу воздерживать вас от непотребных революционных замашек, которые могут нанести русскому народу самый смертельный удар. Взгляните на запад Европы: везде там уже давно заведены конституционные порядки (и интеллигенции там много более, чем у нас), но и везде вулканы революции, если не в действии, то в виде постоянной ужасной угрозы. Откуда революционные движения и что они означают? Они нынче не что иное как порывы, стремления простого народа к союзу с верховной властью, с которой он разлучен. Тут, очевидно, мирное развитие немыслимо. Неужели такое зрелище может вам казаться привлекательным и достойным подражания в земле нашей, где численный перевес простонародья над всеми остальными классами так страшно громаден?.. Да, милостивый государь, если вы воистину патриот, то вам еще не раз придется поблагодарить Александра Николаевича за то, что он не торопится дать России конституцию!!25 Не чаю я добра для народа от той, которую он называет Константиновой женой26. Конституция — это плен царя и разорение народа в пользу ничтожнейшего и притом развратнейшего меньшинства.

— Вы правы.

— Вся будущность России, ее внутреннее спокойствие, ее богатство, просвещение, свобода, прогресс и вместе внешнее ее величие — все это лежит в правильном и справедливом решении аграрного вопроса27, который у нас нынче на первой очереди. Вот где вся суть, — я думаю, что против этого вы спорить не станете. Но кто же тормозит дело? Интеллигенция, одна она, а не верховная власть, для которой, в действительности, никакой нет выгоды в забитости, нищете и невежестве семидесяти миллионов подданных самых консервативнейших. Если верховная власть и действует иногда как бы в согласии с интеллигенцией, так это с ее стороны только временная ошибка, со стороны интеллигенции — это злой расчет. Не ясно ли все это как Божий день? Позвольте мне теперь напомнить вам одно очень умное слово Ю. Ф. Самарина. Он где-то сказал: «В идеале русском представляется самодержавная власть, вдохновляемая и направляемая народным мнением»28. Мне кажется, что это вполне верно. Тут выражено органическое единство власти и народа, а так как народ, без сомнения, по самому существу своему самодержавен, то и единая с ними власть, ео ipso29 должна быть самодержавной. Когда наша интеллигенция вся сполна перейдет, втянется в народ и перестанет отделяться от него не только правами и положением, но и тенденциями своими, когда она перестанет жить обособленной корпорацией, как некая опричнина в земле, т. е. когда она вполне сбросит с себя безнравственную и развращающую ее рознь с народом, тогда Россия станет тем, чем ей быть должно и по демократическому ее складу и по смыслу всей ее прошлой истории, выдвигавшей на первый план только царя и народ. Погнавшись за европейскими образцами, мы сбились с нашего исторического пути. Отсюда все наши ошибки, все невзгоды. Нам не удалось, да и не могло удасться сделаться немцами, французами или англичанами, но мы уже стали и не русскими в полном смысле этого слова. Мы говорить разучили, писать забыли, творчество наше иссякло, мы жили и пробавлялись постоянно чужим, мы думали не своими мозгами. Я не стану отвергать того, что такой тяжелый искус нужен был нам, по воле судеб отставшим от цивилизации других народов, но все же не могу смотреть на него иначе как на временное испытанье, а не всегдашнее наше назначенье — вечно оставаться в хвосте других и не иметь ничего своего. И нынче наступил роковой час, когда мы должны сделаться опять самими собою: когда европейская цивилизация уперлась лбом в стену ею самой созданного пролетариата, и сама не знает, как ей быть и что делать, то какою же она может быть нам указчицей?! «Da stehen die Oshen am Berge»30, — скажем мы ей и еще посмотрим, — не нам ли придется выручить ее, и на этот раз выручить из беды гораздо более опасной, чем иго наполеоновское!

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…