Read here

Иуда

Сергей Николаевич Терпигорев · 1890 · Free in the US

21,324 words · about 1 h 30 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1890 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Иуда_(Терпигорев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Сергей Николаевич Терпигорев
Language
Russian
Published
1890
Length
21,324 words · about 1 h 30 min
Sections
8 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (8)
  1. I about 21 min
  2. II about 11 min
  3. III about 8 min
  4. IV about 11 min
  5. V about 17 min
  6. VI about 3 min
  7. VII about 6 min
  8. VIII about 12 min

Continue:

I

К нам в деревню ездил чиновник один — Василий Прокофьич Лысогорский.

Зима, вьюга; окна все занесло, залепило снегом. Мы сидим в классной, Анна Карловна диктует нам.

— Внимательней пишите; если много будет ошибок, будем еще диктовать, — говорит она.

Но вот диктовка кончилась; ошибки все подчеркнуты, и мы с сестрой идем в зал играть, бегать. В кабинете у отца кто-то сидит.

— Кто это?

— Ах, никого, — говорит Анна Карловна.

— Как никого — кто-то сидит там.

— Никого. Это Василий Прокофьич…

Мы заглядываем туда из зала, — он.

Это было существо до такой степени маленькое, жалкое, униженное, хотя у нас в доме все обращались с ним хорошо, что я не могу себе представить его даже иначе, как вечно трепещущего, готового поминутно кому-либо что-нибудь подать, что-нибудь поддержать или подскочить кому-нибудь к ручке. Чуть что, сейчас вскочит со стула и глядит: верхняя губа и маленькие щетинистые усики на ней ходят и двигаются у него под носом, как у зайца, точно он ими нюхает воздух.

— Василий Прокофьич, да сиди уж, что ты все вскакиваешь, — скажет ему кто-нибудь.

— Я так-с…

Сядет и улыбается. В глазах столько преданности, покорности и этого желания всем услужить и угодить…

Он появлялся у нас раза три или четыре в год и все больше почему-то зимой. Кроме того, мы встречали его еще и у соседей. Он ездил ко всем, разъезжал по всему уезду.

Он служил каким-то магазинным смотрителем — осматривал, есть ли и сколько у кого из помещиков хлеба в амбарах. Это была, должно быть, очень маленькая какая-нибудь должность, потому что уж очень он был ничтожен и презираем всеми, и даже не презираем, а просто как-то незамечаем — как муха какая-то.

И ездил он тоже совсем как-то ничтожно — в одну лошадь, с одним бубенчиком, в простых санях: поверх сиденья постлан войлок, на нем он сидит, рядом с ним мужик-кучер сидит — и так они едут.

Шуба у него была волчья с огромным, высоким воротником, который в дороге у него был всегда поднят и подвернут внутрь. Это мы видели из окна, когда он подъезжал к дому. Сам маленький, а воротник огромный и стоит как труба, так что головы и шапки не видно, только одно личико виднеется — маленькое, красненькое, с серенькими усиками под носом.

Ему было тогда лет пятьдесят, но на вид, благодаря своей юркости, он казался гораздо моложе.

— Василий Прокофьич, пойдемте с нами бегать, — звали мы его иногда с собою.

— Ангелочки мои, не могу. Где уж мне за вами поспеть! Ножки у вас молодые, резвые… Где уж мне, старику.

Но мы продолжали приставать к нему, и он соглашался.

Пробежит несколько раз по залу, запыхается, устанет, начнет кашлять.

— Нет, не могу… не могу, ангелочки мои.

— Ну, еще, Василий Прокофьич.

— Не могу, не могу.

— Один раз только!.. Вы ее вот поймали, — говорю я про сестру, — теперь меня поймайте.

— Ангелочек мой, где ж вас поймать? Не поймаю. Вот разве ножки вы мне свои дадите?

— Возьмите…

— Давайте, давайте, — кинется он и хочет схватить за ноги.

Мне только этого и нужно: я удираю от него, а он за мною.

Но он пробежал шагов двадцать и остановился.

— Не могу!..

— Ну, этак что. Вы как надо… хорошенько, — недовольный говорю я.

— Ангелочек, не могу. Мне ведь лет пятьдесят уж. И даже с хвостиком пятьдесят.

Я помню, когда я в первый раз услыхал про этот хвостик, я все смотрел и думал: «Да где же у него этот хвостик-то?..»

Приедет он — мы все видели, как он подъехал, — и где-то сидит, скрывается, долго не показывается.

— Иван, — спрашивает матушка проходящего куда-то по комнатам лакея, — это Василий Прокофьич приехал?

— Он-с.

Не «они», а именно «он-с». «Он» не стоит того, чтоб про него говорили «они».

— Где он?

— В передней сидит.

И его не зовут, не спешат, по крайней мере, позвать, — знают, что он придет, и пускай себе посидит там. И это делалось опять вовсе не потому, чтобы хотели его заставить подождать, нет, а так — что ж, отчего же не посидеть ему там? Ему и там место…

И не скоро, часа через три-четыре, так незадолго до обеда, вдруг он как-то проявится в зале, большой, пустой почти комнате с рядами стульев по стенам, с большим банкетным круглым раздвижным столом на бесчисленных ножках, — слышно, ходит там, покашливает и все держится ближе к дверям передней.

— Иван, это кто там? Василий Прокофьич?

— Он-с.

— Пошли-ка его сюда, — говорит матушка.

Она сидит в гостиной. Мы все вокруг нее. Тут же то сидят, то стоят, приходят и уходят наши няньки. Мы бы сидели в это время в классной, но у гувернантки нашей Анны Карловны болят зубы, и потому мы сидим с матушкой, а Анна Карловна, совсем одетая, с подвязанной щекой и укутанной головой, лежит у себя на кровати. Вся комната пропахла камфарой, нашатырным спиртом. Матушка пришла, увидала, что-то поговорила с Анной Карловной и взяла нас к себе в гостиную. Там она нас усадила возле себя и заставила читать какие-то учебники, что-то учить. Но тут, на счастье наше, вот приехал Василий Прокофьич, мы давно уж ждем его, что вот-вот он появится в зале, его услышат и позовут, и мы оставим эти скучные, бестолковые книжки и будем слушать его бесконечный рассказ про город, из которого он недавно приехал, про тамошние новости, про исправника — этого усача, который тоже у нас бывает и которого мы знаем, про какого-то откупщика, о котором мы все только слышим, но никогда его не видывали, про какого-то протопопа соборного, отца Андрона, про аптекаря, его жену, и проч., и проч., про всех этих людей, о которых мы столько слышим, но которых сами мы так мало видим, а то и вовсе никогда и в глаза не видали…

— Здравствуй, Василий Прокофьич, — говорит матушка, не поднимая даже на него глаз, не видя его, только чувствуя, что он уж появился. Она что-то вяжет — какой-то шарф, упустила петлю и занята теперь этим, но говорить все это ей не мешает. — Ты откуда?

Но он, не дожидаясь еще этого вопроса, при первом звуке ее голоса уже рысцой почти бежит к ней от дверей зала и кидается к ручке.

— От Хоботовых, матушка, — говорит он торопливо и чмокает ее в руку. — Василий Михайлович и Евпраксия Григорьевна приказали вам кланяться. Я у них три дня прогостил. Потом съездил к Неплюевым, и опять к ним. Подписал там ведомость магазинную и опять к ним…

— Здоровы они? — спрашивает матушка.

— Здоровы, слава богу. Дочка-то, Марья Васильевна, не так-то здорова была, но, однако же, теперь, слава богу, лучше, так что и за доктором не посылали, — продолжает Василий Прокофьич, целуя ручку сестре Соне и потом меня в голову.

— Что ж с ней было, с Машенькой? Садись, Василий Прокофьич.

— А так что, я думаю-с, ничего больше-с, как простуда…

— Да-а-а, — протягивает матушка, которая опять упустила петлю и опять занята подниманием ее и говорит это «да», только чтобы что-нибудь сказать.

— Ведь ихний двоюродный братец теперь у них гостит, Евгений Петрович… знаете, ведь эти все катанья да гости… ну, и простудилась.

— Да-а-а? Евгений Петрович приехал? Давно ли это?

— Да уж так, должно быть, с неделю-с… Да позвольте, когда это я к ним в первый-то раз приехал? Во вторник? — вспоминает Василий Прокофьич. — Ну, а они накануне пожаловали. Ну, аккурат, значит, неделя вчера была.

— И надолго?

— На месяц-с, сказывали… На двадцать восемь дней-с взяли отпуск…

— Мы ничего здесь не слыхали об этом, — говорит матушка и точно будто не совсем довольная этим, и что-то, как будто ирония, слышится в ее голосе.

— А я так полагаю, матушка, — точно будто проникая ее мысли, говорит Василий Прокофьич, — я так полагаю, все равно шило в мешке не утаишь… Ведь весь уезд, куда ни приезжай, все только и говорят, что Евгений Петрович сватается за Марью Васильевну… Так понапрасну в секрете только держат… Объявили бы — и все тут…

— Да и что скрывать-то? Жених для Марьи Васильевны Евгений Петрович, кажется, какого же ей и лучше. И состояние, и все его знают — человек известный, не новый какой… А разве так уж это заметно?

— Господи боже мой, да как же-с? Ведь сейчас это видно. Разве можно это утаить? Оне к фортепьянам — и он. Оне играют, а он сейчас стоит за ними и поет. И так — куда они, туда и он… И всё вместе-с.

— Не понимаю, что тут и скрывать, — говорит матушка. — Объявили бы — и кончено. Все бы было покойно. А то что такое теперь? Для чего это скрывать? Отбить никто не отобьет. Кто же может отбить?

— В том-то и дело-с!..

Мы слушаем все это. Мы знаем и Машу Хоботову, она даже еще недавно как-то была у нас и рисовала нам с Соней чижиков: она их так отлично рисует. Знаем и этого красивого офицера, ее двоюродного брата, — Евгения Петровича: у него такой блестящий мундир и так звенят шпоры. Он нам всякий раз показывает свою саблю, вынет и показывает…

«Так он женится на Маше, — думаем мы с сестрой. — Вот и новости узнали».

— А из города ты давно, Василий Прокофьич? — спрашивает матушка, поговорив с ним еще сколько-то о Хоботовых.

— Третьего дня-с. От них это я прямо в город и в тот же день-с с исправником в Семеновку поехал. Они и подвезли меня. А оттуда я уж подводу взял-с…

— Он зачем в Семеновку-то? Так?

— Нет-с, насчет недоимки, надо полагать. Потому, если бы они «так», так тогда бы они прямо к Павлу Борисовичу, а то они в волостное правление [В волости, низшей административной единице царской России (губерния, уезд, волость), существовать правление, состоявшее из волостного головы, заседателей и полостного писаря с помощниками].

И долго тянутся у них такие разговоры. Матушка сидит, вяжет. Отца нет дома, он куда-то уехал вчера и будет, должно быть, еще только завтра. В доме тишина. Гувернантка лежит больная. Мы сидим и всё это слушаем.

— Кушать готово-с, — докладывает Иван, появляясь в дверях гостиной.

Матушка не спеша довязывает спицу, кладет работу, складывает ее и так же не спеша подымается с дивана и говорит:

— Ну, пойдемте… Устинья, — обращается она к няньке, — узнай у Анны Карловны, придет она или ей туда прислать?.. Василий Прокофьич, пойдем, — говорит она и идет.

В зале посредине, на этом огромном банкетном столе, накрыты четыре прибора. Перед тем прибором, за который обыкновенно садится матушка, стоит миска с супом. Как только матушка сядет, Иван подойдет сейчас и снимет с этой миски крышку, и мы узнаем, какой суп сегодня.

— Садись, Василий Прокофьич, — говорит матушка, усаживаясь в кресле и снимая с своей салфетки кольцо.

— Да я, признаться, было уж… — начинает он и все-таки, разумеется, садится. — Пока за подводой посылали, мы в волостном правлении с исправником закусили уж…

Матушка наливает суп и не слушает его. Лакей ставит одну тарелку сестре, другую мне и уж только третью несет Василию Прокофьичу, сидящему хоть и за тем же столом, но как-то поодаль от нас.

— Ты ведь никак водку пьешь? — говорит матушка, ставя сама себе тарелку и взглядывая при этом на Василия Прокофьича. — Иван, подай же…

— Да не извольте беспокоиться, — как-то вздохнув при этом, говорит Василий Прокофьич.

Иван приносит графинчики с водкой в серебряном судочке и ставит их перед ним.

Василий Прокофьич наливает себе большую рюмку какого-то стравнику, ставит графинчик на место и смотрит на стоящую перед ним рюмку, как бы раздумывая еще: взять ему выпить ее или нет?

Мы уж знаем этот прием его, глядим на него с сестрой и ждем, когда он возьмет эту рюмку в руки, широко раскроет рот и, одновременно закидывая голову как-то невероятно назад, вольет в тот же момент в рот и рюмку водки. Потом мы видим, как эта водка, точно мячик какой-то, прошла у него в горло, и он уже смотрит на нас слезящимися от натуги глазами, жует кусочек хлеба и сразу принимается за суп, который и ест с необыкновенным вниманием, весь погруженный в еду…

За обедом он рассказывает о городе, о том, какую необыкновенную икру получил недавно купец Подугольников.

— Но уж цену дерет-с безбожную: по рублю фунт [старая русская единица веса, составляет 409,5 грамма]! Балык-с по полтиннику… Намедни, на той неделе-с, я как-то случился у него в лавке — откупщик приехал и брал, — страсть какие цены-с!

— У него что ж, у откупщика-то, обед какой или пирог был? — спрашивает матушка.

— И закуска-с, пирог был, а потом обед. Василиса Савишна-то ведь именинница была… Как же-с! Девятого-то ведь Василисы…

— Ну, и все это уж, разумеется…

— Да-а-с. На обеде я не был, — ну, знаете, вся аристократия была: исправник, судья, почтмейстер, аптекаря оба — где уж нам? А утречком-то забежал поздравить, и она оставила к закуске… Три пирога-с было: с визигой, с фаршем и с цыплятами-с…

— Мама, как же это с цыплятами? — спрашиваем мы.

У нас не делали пирогов с цыплятами, мы не знаем этого и спрашиваем.

— Очень просто, кладут в фарш цыплят, и все тут.

— Крошат их?

— Не крошат, а так — кусочками…

Пообедали, матушка идет отдыхать после обеда. Мы с нянькой остаемся одни и идем в гостиную. Василий Прокофьич целует у матушки руку и остается в зале. Лакеи начинают убирать со стола, Василий Прокофьич куда-то исчезает из зала.

Нам одним скучно в гостиной, и к тому же надо сидеть тихо, не беспокоить матушку. Набегают быстро зимние сумерки.

— Няня, где же Василий Прокофьич? — спрашивает кто-нибудь из нас, заглядывая в зал.

— В передней, должно быть, с лакеями… курить пошел.

— А в кабинете его нет?

— Да как же он без папеньки-то туда пойдет?

«А отчего он туда не может идти?» — думаем мы и смотрим на кабинет, открытая дверь в которой видна нам с этого места гостиной.

Но вот в передней слышится какой-то смех, слышна возня, дверь в зал на минутку из передней приотворяется и опять закрывается.

— Кто там? — спрашиваем мы у няньки.

— Да никого, лакеи смеются над Василием Прокофьичем…

Вечером к чаю, когда матушка встанет и в гостиную на круглый стол подадут свечи и самовар, Василий Прокофьич опять появится в зале, начнет покашливать, слышны его шаги.

— Василий Прокофьич, иди сюда, — позовет его матушка.

И он придет, сядет как-то так, что половину его не видать за самоваром, на самом неудобном месте. Матушка нальет ему один за другим стаканов пять чаю, и он все пьет, пьет без конца. Наконец опрокинет стакан вверх дном и скажет вдруг как-то решительно:

— Покорно благодарю, матушка, больше не могу-с.

Я помню его также сидящим перед ней с растопыренными руками, на которые надет моток красной, синей, зеленой шерсти. Она мотает эту шерсть на клубок, а он сидит и держит. И рассказывает, рассказывает — без конца.

Он вообще как-то больше принадлежал женской половине дома, чем мужской. В переднюю он удалялся только курить и вот в эти мертвые, так сказать, моменты жизни, как интервалы между утренним чаем и завтраком, во время послеобеденного сна и проч. Но и то только тогда, когда отца не было дома. Когда же он бывал, Василий Прокофьич эти мертвые часы проводил в девичьей, где его никто, кажется, и не считал за мужчину. Девушек было множество. Какие кружева вязали, какие кружева вышивали, какие так что-нибудь делали. Там сидят с ними и Авдотьюшка и Евпраксеюшка, уже пожилые дворовые доверенные женщины. Василий Прокофьич придет к ним, сидит и разговаривает, и его не прогонят оттуда. Он там свой, им никто не стесняется, при нем всё говорят, всё делают, всё носят… Совсем как муха какая, никто на него и внимания никакого не обращает.

А летом так он был даже желанный гость на женской половине. Настойки, наливки когда делали, он был уж постоянно тут, помогал, держал бутыли, лейки, переливал в бутыли, завязывал бутыли тряпочками, надписывал билетики — какого года и какая наливка. Когда сушили вишни, яблоки и рассыпали их для этого на солнце на белой сахарной бумаге, он сидел где-нибудь в тени под деревом и караулил, чтобы воробьи или куры не пришли клевать их.

И тем не менее, несмотря на этакую близость и приближенность даже, он был все-таки необыкновенно робок. Он точно ни на минуту не мог все отрешиться от сознания своей ничтожности, что он червяк — не более того, и что раздавить его всякий может, кто захочет.

Как я уже сказал, у нас обращались с ним хорошо, по-человечески еще, и он заживался у нас дольше, чем где-нибудь; но все-таки, стоило отцу насупиться как-нибудь, и вовсе не на него даже, а так просто — ну, не в духе, — и он уже не знал, куда ему деваться.

Чаще всего он в это время исчезал куда-то, и так прочно исчезал и скрывался, что если бы в это время он и понадобился кому-нибудь и за ним посылали даже, то найти его было чрезвычайно трудно, а иногда так-таки и не находили совсем.

Потом, по соображению, что «гнев» уже прошел, он появлялся опять.

— Где ты был, Василий Прокофьич?

— Я на пчельнике был-с.

— Что ж ты там делал?

— Так-с… Меду нонче много будет. Вот запомните. Примета у меня такая есть.

А зимою уйдет вдруг куда-нибудь на скотный двор, в кошару к овцам, в людскую, и сидит там, пока, по его соображению, не пройдет «гнев» и ему опять можно появиться.

Но один раз, я помню, он так вот вдруг исчез, испугался и не приходил до утра следующего дня, так что начали даже тревожиться — не пропал ли уж он совсем, не сделал ли чего над собою с испугу…

— А что вы думаете, сударыня, и очень просто, — говорила нянька. — Затейщик он большой, а как дойдет дело до расправы — я такого труса и не видывала…

— Да куда же он мог деваться? — тревожно спрашивала матушка, — Везде его уж искали…

И действительно, его искали везде, всюду, куда он обыкновенно уходил в таких случаях: и на конюшне, и на скотном дворе, и в людских, — нигде не было и никто не видал его даже проходящим. Провалился словно сквозь землю — и баста.

— Да шуба-то его тут, в передней, и узелок его тоже тут, — говорил лакей няньке, когда она тоже ходила туда справиться о нем. — Уйти ему некуда, только куда он девался?

И все в дому диву дались: куда он мог деваться?

Погода была холодная — дело было зимой, несло по земле, а он исчез в одном сюртучонке да в шапке.

— Да я ему и ничего не сказал… слова ни одного не сказал, — говорил отец вечером за чаем, когда матушка спросила его, не бранил ли он его.

— Да уж так это он, сам от себя струсил, — объясняли присутствовавшие тут же, по обыкновению, наши няньки.

Было уже темно совсем, был час десятый вечера, погода на дворе стояла такая, что, как говорится, добрый хозяин собаки в это время не выгонит, мела вьюга по земле, — а его все нет как нет. Наконец стали собирать к ужину, поужинали, а его все нет. Легли спать, — все его не было. Часу во втором ночи он явился, постучался в переднюю, ему там отперли, — и он, пожимаясь от холода, а сам в то же время уверяя, что ничего, — где-то на рундуке свернулся и заснул, укутавшись в свою шубу, предварительно, разумеется, расспросив и убедившись, что на него не сердятся больше и вообще «гнев» прошел.

Утром к Василию Прокофьичу приставали, смеялись над ним.

— Да где ты пропадал-то? Вот чудак-то! Глупый ты какой, Василий Прокофьич… Чего ты испугался? Нас-то ты только перепугал тут всех… — говорила ему матушка.

— Благодетельница моя, простите… — повторял он.

— Да чего ты испугался?

— Да как же-с! Человек я маленький…

— Да что — Николай Дмитриевич (отец) сказал тебе что-нибудь?

— Ничего-с. Ничего они не сказали — только взглянули.

— Так ты это от взгляда?

Молчит, улыбается и такой радостный, точно его, умирающего, опять вернули к жизни и над ним опять солнце, кругом все зелено, радостно, цветет…

А нянька, по обыкновению, читает ему наставление:

— Вот ты блудлив-то как кошка, а труслив-то как заяц. Набедокуришь, а потом с перепугу и не знаешь, что делать, куда и спрятаться… Говорила я тебе: не выдумывай, а ты все свое да свое.

А он, седой старик, слушает ее, молчит…

И все это произошло по ничтожному случаю.

Я видел робость и даже отчаяние крепостных, видел их ужас, когда им грозило какое-нибудь невероятное, холодно придуманное наказание; но ведь то были «крепостные», бесправные люди, над которыми можно было все сделать, разве только не убить… и то только не сразу, не вдруг, — постепенно и спокойно «вогнать в гроб» можно было сколько угодно. А ведь этот был свободный человек… Но, знать, таково было время и такова среда, что воспитывала в себе и свободных, но маленьких людей такими же бесправными и испуганными, как и рабов настоящих…

Дом у нас в деревне был большой, просторный. Бегать и играть в нем было где, и не только нам вдвоем с сестрой, но, когда приезжали соседи с детьми, было и всем просторно. Но зимой в деревне все-таки скучно. Бегаешь-бегаешь, бывало, устанешь, сядешь и смотришь в окно, в сад. Перед домом большая поляна, обсаженная кустами сирени, разросшейся в сплошную стену. Летом на этой поляне разбиты клумбы, в них цветут цветы, кусты роз — белых, пунцовых, розовых, желтых, и она очень красива. Но теперь вся поляна под снегом, ровная, белая, — ничего нет на ней, только следы нашей собачонки Жучки, которая всегда, когда ее выпустят, непременно уж явится на поляну и, утопая и увязая в снегу, наделает на ней следов.

Но иногда — это было в середине зимы — на поляну прилетали какие-то птички с красными грудочками.

— Соня, смотри-ка, сколько их, — позвал я однажды сестру, — ты смотри: вон… вон… — показывал я ей.

Василий Прокофьич, бывший тут же, — он о чем-то говорил с нянькой: они были большие друзья, — тоже стал смотреть в окно.

— A-а… в самом деле, сколько у вас снегирей-то, — сказал он.

— Их еще иной раз больше бывает у нас, — отвечали мы. — Это еще что… Это разве и есть снегири?

— Эти самые. Поют они как… отлично.

Мы слушали его. Он начал рассказывать, как их ловят, как потом сажают в клетки и они в них поют.

— Да как поймать? Вы можете? — спросил я.

— А вот надо попробовать.

— Василий Прокофьич, да вы попробуйте, — начали мы приставать к нему.

Он пришел в переднюю, ему дали там какую-то палочку, он принес ее, остругал столовым ножиком, потом достал откуда-то два или три длинных конских волоса, сделал из них петельки, прикрепил их к палочке, попробовал пальцами — хорошо ли затягиваются они, если их потянуть, и, довольный инструментом, хитро улыбаясь и подмигивая, объявил нам, что силки готовы.

— Как? Силки?

— Силки. Это силки называется. Теперь корму надо достать, приваду сделать, — объяснял он нам, как он будет сейчас ловить птичек.

Мы смотрели на него — все это было нам любопытно. В доме у нас никогда не было птиц в клетках. Раз какую-то птицу принес нам кто-то, но отец увидал ее и велел сейчас же выпустить.

Наконец достали накрошенного хлеба, он взял его в горсть и пошел в переднюю, сказав, что пойдет ставить силки, а мы чтоб смотрели в окна.

Я как сейчас вижу, как он в шапке, обвязав шею своим голубым шерстяным шарфом, в одном сюртуке, увязая по колена в снегу, ставит на поляне эти силки и крошит и разбрасывает кругом хлеб. Мы с сестрой следили за ним в окно, и нам нисколько не жаль, что резкий ветер с поземкой насквозь продувает его и он ежится под этим ветром и никак все не может уставить свои силки как ему хочется.

— Ишь его, затейник, — говорит нянька, которая тоже вместе с нами смотрит в окно, — простудится еще, вот тогда…

Наконец он установил силки как мог, разбросал приваду, взглянул на нас, на окно, в которое мы смотрели на него, и, съежившись весь и утопая опять в снегу, побежал в дом.

— Нельзя, нельзя, не подходи. Погоди, погоди… С холоду, и прямо к детям, — говорила нянька, когда он, весь красный, с красными руками, показался в зале и хотел подойти к нам.

Василий Прокофьич остановился, потирал руки и как-то охватывал себя за бока, за грудь.

Мы издалека вели с ним переговоры: скоро ли насядут птицы, сколько их попадется, куда мы их посадим и проч.

— А клеточки разве нет? Ну, все равно, мы сейчас из сахарной бумаги ее сделаем… Или нет ли картонки какой? — спрашивал он у няньки, — Надо дырочки в ней только провернуть. А потом можно будет и клетку сделать. Это всякий столяр ее сделает, это пустяки.

Мы слушали его, расспрашивали, просили няньку достать какую-нибудь картонку, которых такое множество стоит в коридоре на шкафах.

— Ах, затейник, детей всех перебаламутил только, — бурчит она.

— Няня, голубчик, ну пожалуйста.

Нянька идет доставать и искать ненужную картонку. Обогревшийся Василий Прокофьич подходит к нам, и мы, расспрашивая его, смотрим все вместе в окно.

— Вон он, вон… Василий Прокофьич, смотрите — какой снегирь прилетел… большой…

Снегирь прилетел не один. С ним прилетели еще какие-то две серенькие птички, похожие на него, но только без красной груди, все серенькие.

Снегири расхаживают и попрыгивают, клюют приваду, ходят возле самой палочки с петельками, но всё не попадаются.

— Василий Прокофьич, они видят… они не попадутся?

— Попадутся… Погодите…

— Да вот видите…

— Погодите. Уж попадутся.

— Вот если бы этот… с красной грудью-то.

— Поймаем. Тех и не нужно. Те не поют. Это только самцы поют.

— Такая хороша? — возвращаясь к нам с картонкой в руках и показывая ее Василию Прокофьичу, спрашивает нянька.

Он с серьезным лицом берет картонку в руки, осматривает как знающий человек, вертит и объявляет, что годится.

— Надо только дырочки в ней проткнуть.

— Зачем?

— А как же? А то ведь он, если закрыть его в ней, задохнется, — объясняет он нам.

Он пошел в переднюю доставать, палочку, чтоб проткнуть эти дырочки, а мы обернулись к окнам.

— Попался!.. Василий Прокофьич, попался снегирь! — закричали мы в один голос с сестрой, увидав, как бился и трепетал в силках большой красногрудый снегирь.

— Попался? — закричал Василий Прокофьич, не дойдя еще до дверей передней и возвращаясь к нам.

— Попался, вот смотрите.

— Попался и есть, — сказал он, как-то любуясь на бившуюся птичку.

— Василий Прокофьич, принесите же его. Он вырвется еще и улетит, — говорили мы.

— Нет, теперь уж ему не улететь.

Он поднял воротник у сюртука и поспешно пошел в переднюю. Мы смотрели в окна, ждали, когда он придет, появится на поляне и как он будет ловить птичку, бившуюся в силках.

Он опять появился на поляне в своем голубом шарфе, так же увязая по колена в снегу, шел к силкам. Птичка, увидав его, билась еще сильнее. Но вот он наконец подошел к самым силкам, нагнулся над ними и что-то копается там — нам не видно, что… Наконец он выпрямился, обернулся к нам, широко улыбается, ветер обдувает его, фалды у сюртука треплются по ветру, и он, проваливаясь в снег, спешит в дом. В кулаке у него что-то зажато.

— У, выдумщик!.. Поймал-таки, — говорит нянька.

Мы в нетерпении выбежали на середину залы и ждем его, когда он покажется в дверях передней.

— Куда, куда? — спешит за нами нянька. — Разве можно? Он холодный.

Дверь отворяется из передней, и, выставляя вперед кулак с зажатым в нем снегирем, показывается и останавливается, но не идет к нам Василий Прокофьич.

— Вот, — кричит он, — снегирь! С скворца будет. Я и не видывал таких больших, — говорит он.

— Покажите его, — просим мы.

— Нельзя, выскочит. Лови его потом, — говорил он.

— Немножко только.

Василий Прокофьич, должно быть, хотел взять его как-нибудь так, чтобы мы могли видеть его, как вдруг снегирь у него вырвался и полетел по комнате, начал биться о потолок, бился в окна. Желая поймать его, и мы подбежали к окнам, взлезли на кресло и хотели поймать его. Вдруг сестра закричала:

— Мама, папа едут!

И вслед за тем к крыльцу подъехала и остановилась наша тройка. Выскочивший из передней лакей высаживал из саней матушку и отца, всех занесенных снегом.

— Ну, теперь будет тебе, выдумщик, — говорила нянька вдруг оторопевшему Василию Прокофьичу.

— Да я что ж? — оправдывался он. — Устинья Ивановна, да вы вот что… Вы скажите…

— Ладно, ладно… — отвечала нянька.

— Нет, Устинья Ивановна, вы скажите…

— Да уж нечего, нечего…

Мы с сестрой, переглядываясь, смотрели на Василия Прокофьича, быстро застегнувшего сюртук до самого верха, заложившего руки назад и, откашливаясь, дожидавшегося, у стеночки, возле самых дверей передней, когда войдут отец с матушкой.

Дверь отворилась, и первое, что бросилось отцу в глаза, — это бившийся под потолком снегирь.

— Это откуда? Что это такое? — говорил он.

Все молчали.

— Кто это принес им? — спрашивал отец.

— Да все вот он, затейник-то, — кивая головой на Василия Прокофьича, ответила нянька.

Отец искоса, пренебрежительно, как-то сверху вниз, посмотрел на него и ничего ему не сказал.

— Иван, — крикнул он лакею, — поймать и выпустить сейчас. Мерзости какие. Я терпеть не могу этого…

Мы с сестрой между тем подошли к отцу, он нагнулся, поцеловал нас и пошел в кабинет. Матушка с нами осталась в зале и смотрела, как лакеи полотенцами и салфетками загоняли бедного снегиря в угол, чтобы там поймать его. Снегирь еще отчаяннее бился о потолок, бился в стекла окон. Наконец его поймали совсем уже обессиленного, с открытым ртом.

— Иван, выпусти его, — сказала матушка и пошла.

Мы пошли за ней. В зале остался один Василий Прокофьич, но и он незаметно как-то шмыгнул в переднюю и там исчез.

Мы с матушкой пришли в ее спальню; она переоделась, велела с дороги — она прозябла — поскорее поставить самовар, а когда его подали, вспомнила про Василия Прокофьича, чтобы о чем-то спросить его, и велела позвать, — но его уж не было…

Вот это какой был человек!

II

Верстах в сорока от нас было село Ровное, принадлежавшее двоюродному брату отца, Константину Павловичу, холостому, очень богатому человеку, тогда уже не молодых лет, жившему вместе с своей сестрой Раисой Павловной, совсем уж старушкой, маленькой, худенькой, необыкновенно чистенькой какой-то — все на ней было точно с иголочки, и в комнатах ее все было тоже точно с иголочки, и в то же время какой-то глупенькой. Она жила где-то там, в задних комнатах, и никогда не показывалась, когда кто-нибудь приезжал из чужих. Но мы были свои, родные, и потому, когда мы приезжали, она выходила и в гостиную и в столовую и все время была вместе со всеми. Это случалось, должно быть, очень редко, потому что мы, дети, рассматривая в комнатах разные вещи, когда спрашивали ее — откуда это, что такое и для чего, она не только не могла объяснить нам, но шла вместе с нами и вместе с нами же рассматривала и удивлялась.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…