Read here

В Сахарне

Василий Васильевич Розанов · 1913 · Free in the US

43,564 words · about 3 h 3 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1913 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=В_Сахарне_(Розанов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Василий Васильевич Розанов
Language
Russian
Published
1913
Length
43,564 words · about 3 h 3 min
Sections
6 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (6)

Continue:

В Сахарне

В тускло-серо-голубом платьице, с низким узким лбом, с короткими, по локоть, рукавами и босая, девушка подходила ко мне навстречу, когда я выходил к кофе, со спичками, портсигаром и пепельницей («ночное»), и, сблизившись, — нагнулась низко, до руки, и поцеловала руку. Я света не взвидел («что»? «как»?). Она что-то сказала учтиво на неизвестном мне языке и прошла дальше («что»? «зачем»?). Выхожу к Евгении Ивановне:

— Что это?

Она с мамочкой. Уже за кофе. Залилась смехом:

— Ангелина. Я выбрала ее из села в горничные. Мне показалось — она подходит. В ней есть что-то тихое и деликатное. Крестьянка, но, не правда ли, и немножко фея?

«Немножко»…

Голоса ее я никогда не слыхал. Она ни с кем не заговаривала. Она только отвечала, когда ее спрашивали, — тем певучим тихим голосом, каким приличествовало. И вообще в ней все «приличествовало». Евгения Ивановна умела выбрать.

— Поцеловала руку? Но это же обычай, еще из старины, когда они были помещичьи. Я оставила, так как обычай ничему не вредит и для них нисколько не обременителен.

«Не обременителен»? Значит, — я «барин»? В первый раз почувствовал. «В голову не приходило». Но, черт возьми: до чего приятно быть «барином». Никогда не испытывал. «Барин». Это хорошо. Ужасно. «Не обременительно». Она же вся добрая, у нее нет другой жизни, чем с крестьянами, — и если говорит, что «не обременительно», то, значит, так и есть. Разве Евгения Ивановна может угнетать, притеснять, быть груба. «Господи!..»

Но я слушаю сердце.

Эта так склонившаяся передо мной Ангелина, так покорная, вся — «готово» и «слушаю», — но без унижения, а с каким-то тупым непониманием, чтобы тут содержалось что-нибудь дурное и «не как следует», — стала вся, «от голых ножонок» до русо-темных волос (ах, на них всех — беленький бумажный платочек), — стала мне необыкновенно миньятюрна, беззащитна, «в моей воле» («барин»), — и у меня сложилось моментально чувство «сделать ей хорошо», «удобно», «чтобы ее никто не обидел» и чтобы «она жила счастливая». Была «чужая». «Не знал никогда». Поцеловала руку, скромно наклонясь, — и стала «своя». И — «милая». Привлекательная.

Ее недоумевающие глазки в самом деле были привлекательны.

Я еще дрожал, когда и в следующие разы она наклонялась и целовала руку. Но не отнимал. Всякий раз, как поцелует руку, — у меня приливало тепла в грудь.

— Ангелина! Ангелина! — неслось по комнатам. И Евгения Ивановна говорила что-то на непонятном языке ('выучилась по-тутошнему для удобства"). После чего Ангелина куда-то уходила, к чему-то спешила.

Решительно, без Ангелины дом был бы скучнее. Она — как ангел. И неизменно — этот робкий и вежливый взгляд глаз.

— Ангелина! Ангелина! — Решительно, мне скучнее, когда я не слышу этого несущегося голоса. А когда слышу — «все как следует».

«Домочадцы»?

Она не член семьи, ничто. Кто же она? «поцеловала руку». Так мало. Евгения Ивановна говорит, что «ничего не стоило». Но во мне родило к этой безвестной девушке, которую никогда не увижу и никогда не видал, то «милое» и «свое», после чего мы «не чужие». Не чужие… Но разве это не цель мира, чтобы люди не были «чужими» друг другу? И ради такого сокровища разве не следовало «целовать руку»? Да я, чтобы «любить» и «быть любимым», — за это поцелую что угодно и у кого угодно.

«Мы соль земли».

— Да, горькая соль из аптеки. От которой несет спереди и сзади.

(«наша молодежь »)

Да: устроить по-новому и по-своему отечество — мечта их, но, когда до «дела» доходит, — ничего более сложного, чем прорезать билеты в вагонах, не умеют. «Щелк»: щипцы сделали две дырочки, — и студент после такой «удачи» вручает пассажиру его билет.

— Сердит. Не хочу слушать лекции.

— Вы на каком?

— На медицинском.

— Как же вы будете прописывать лекарства?

Помолчав:

— Я от всего хину.

(студ. забастовки)

Игорный дом в Храме Божием.

(духовенство и роль его в браке) (еще семейная история в Шерлоке Холмсе)

Самое семя души нашей сложно.

T. e. не факты и состояния «теперь» противоречивы; а «из чего мы растем» уже не было 1) «элементом азотом» или 2) «элементом кислородом», а — семенем:

— Жизнью.

— Противоречием.

Жизнь есть противоречие.

И «я», хотя выражено в одной букве, заключает весь алфавит от «А» до «V» <ижица>.

В мамочке, однако, этого нет: за 23 года — она одно, и мне кажется это одно — благородным монолитом. Она никогда не изменялась и не могла бы измениться; я думаю, «изменение себя» привело бы ее в моральный ужас и она бы покончила с собой.

И еще я знал 2—3 примера людей «без противоречия» (в себе).

Не понимает книги, не понимает прямых русских слов в ней, а пишет на нее критику…

Вот вы с ними и поспорьте «о браке». Человек не знает самого предмета, самой темы: и в сотый раз переписывает или «пишет» семинарскую путаницу, застрявшую у него в голове.

И никогда не скажет: «Бедная моя голова». Куда: все они «глаголют», как Спаситель при Тивериадском озере, так же уверенные в себе.

(читаю свящ. Дроздова в «Колоколе» об «Опав. листьях»)

— Вам нравится этот цветок? (Евгения Ивановна).

— Колокольчик?.. Наш северный колокольчик?

— Вы не умеете глядеть. Всмотритесь.

Я взял из ее рук. Действительно, несколько другое строение. А главное — цвет: глубокий синий цвет, точно глубина любящих глаз женщины. И весь — благородный, нежный, точно тянущий душу в себя.

— Я думаю, наши молдаванские хижины красятся особенно охотно в синий цвет в подражание этому цветку. Это — delphinium.

И Евгения Ивановна повертывала так и этак цветок, забыв меня и впиваясь в него.

Небольшие ее глазки лучились из-под ресниц, и вся она лучилась сама какою-то радостью навстречу цветку. Она вообще лучащаяся.

Горькое не живет на ней.

Кислого нет возле нее.

Нет дождя и грязи.

Она вся пшеничная. И этот чистый хлеб «на упитание всем» живет и радуется.

«Счастливая женщина».

Как гармоничен их дом, в окрасках, в величине. Цвета — белый (преобладающий), синий (полоса по карнизам) и темно-зеленый (пол и стены в прихожей, т. е. нижняя половина их, дощатая). В прихожей — соломенники по стенам (предупреждающие трение повешенного платья). Да и золотистый цвет крупной, толстой соломы — прекрасен.

На подъезде — из песчаника 2 «сказочные фигуры»: птицы и зверя. С первого взгляда — безобразно, но как это «народные изделия» — то необъяснимо потом нравятся вам, чаруют, притягивают.

Ведь все «народное» — притягивает.

В собственной душе я хожу, как в Саду Божием. И рассматриваю что в ней растет — с какой-то отчужденностью. Самой душе своей я — чужой. Кто же «я»? Мне только ясно, что много «я» в «я» и опять в «я». И самое внутреннее смотрит на остальных, с задумчивостью, но без участия.

…поправил. Переписала и порвала свое на мелкие-мелкие кусочки и бросила в корзину. Я заметил.

Ночью в 2 часа, за занятиями, я вынул. Сложил. Мне показалось днем, что сказалось что-то удивительно милое, в сущности, к посторонней женщине, говорящей с затруднением по-русски (шведка, массаж).

«Милая дорогая Анна Васильевна, здравствуйте! Каждый день [в] два часа я бываю [душою] с вами. Рука моя [опять] тяжелая становится. Очень, очень скучаю по вас. Доехала [в Бессарабию] хорошо, не устала, местность [здесь] чудная, удобства все есть. Хозяева ласковы, жары [пока] нет, только сильный ветер, что мешает быть на воздухе, но это скоро пройдет. Простоквашу кушаю натощак. Зелени [тоже] много. Стол свежий и легкий. Стул [имею] без слабительного, [желудок и кишки] действуют. Взвесилась. 3[4] пуда 6 фунтов. Каждую неделю буду взвешиваться. Можно много быть [«одинокой» — зачеркнуто] одной, чему я очень рада. Из общих знакомых увидите, — если вспоминают меня, — пожалуйста, им привет передайте. Надеюсь, вы напишете о себе, где будете [летом жить]. Не забывайте меня, которая очень вам благодарна и [зачеркнуто: любящая вас] уважающая и любящая пациентка

Варвара».

Увидала (проснувшись). Рассердилась:

— Какую ты все чепуху делаешь.

Не ответил. Почему «чепуха»?

Почему выдумывать (повести, романы) — не «чепуха», а действительность — «чепуха»?

Мне же кажется «состриженный ноготок» с живого пальца важнее и интереснее «целого» выдуманного человека. Которого ведь — нет!!!

Все, что есть, — священно.

И как я люблю копаться в этих бумажках, откуда «доброе движение моей Вари к массажистке» никогда не умрет (теперь) через Гутенберга… — которым, пожалуй, только не умели воспользоваться. Нужно рукописно пользоваться печатью, — и тогда она «ничего себе», «кой-чему служит».

« — Посмотрите, коровы: ни одна не пройдет, чтобы не протащить спины своей под этими спустившимися низко ветвями дерев…» (Евгения Ивановна).

Я ахнул. «В самом деле». Ведь и я это замечал, но никогда себе не выговорил, а посему и не знал. Но, действительно: вверху, против окон, по плоскогорию проходили коровы, и так «любовно» что-то было у них, когда сучья почти скребли у них спину или ветви хлестали ее. Между тем деревья были в линию, и коровы могли бы пройти без «этого»… «некоторого затруднения». Они пролезали под ветвями, — явно.

— Не понимаю, — сказал я Евгении Ивановне.

— Есть странности у животных… манеры, что-то «в крови» и, вернее, «в породе». Например, — козочки: инстинкт встать на самое узенькое, маленькое место, где чуть-чуть только можно поставить 4 копыта рядом. 4 точки: и тогда она стоит долго на одном месте — с явным удовольствием.

Действительно. Это что-то художественное. У животных есть некоторые движения, позы маленькие, явно имеющие в себе пластику и без всякой «пользы».

Если предложить «подать мнение о предмете спора» двум одинаково темным и злым господам и еще третьему, подчиненному им обоим (какой-то знаменитый «учитель семинарии», — будто нет профессоров Академии), то подано будет, конечно, «согласное мнение». Чтобы проверить такую аксиому, можно было и не тревожить Антония с Никоном, — причем первый из них прошел только Духовную академию, но вовсе не был в семинарии, где и проходится весь серый и скучный и очень важный матерьял богословия (напр., где прочитывается с пояснением весь сплошной текст Св. Писания), и другой был только в семинарии, но не был в Академии и, след., слаб в методе философско-богословского рассуждения…

И разве в распоряжении духовной власти не было Бриллиантова и Глубоковского? Да для чего же тогда вообще, не для таких ли вот случаев, и существуют и учреждены Духовные академии? Но их избегали, — и не понятно, чего тут смотрел В. К. Саблер: это и была минута для вмешательства светской власти, блюдущей справедливость и необижаемостъ среди слоев и корпораций и переслоек духовенства. То-то заранее уже академиков «сокращают» и «презирают», чтобы «разгуляться нам» и в догматах, и в философии, после того как «мы» сто лет только наживались в консисториях.

Просто какое-то вырождение. И все эти вырождающиеся «корректно» избраны и поставлены на должность…

Что тут поделаешь, молчи и плачь.

(история с Булатовичем) (21 мая 1913 г.)

Итак, по литературе — русские все лежали на кровати и назывались «обломовыми», а немец Штольц, выгнанный «в жизнь» суровым отцом, делал дела и уже в средних летах ездил в собственном кабриолете.

Читали, верили. И сложили студенческую песенку:

Англичанин-хитрец,

Чтобы силу сберечь,

Изобрел за машиной машину.

А наш русский мужик,

Коль работать невмочь,

Запевал про родную дубину.

Эй, — дубинушка, — ухнем.

Эй, родимая, . . . . . . . . . . . . .

Субики слушали нас в университете, переписывали фамилии и доносили ректору, — который «по поводу неблагонамеренности» сносился с другими ведомствами, — по преимуществу внутренних дел. Так «писала губерния»…

Студенты были очень бедны и томительно ждали стипендий или искали частных уроков. Они были в высшей степени неизобретательны, и к ним действительно применим стих, что, «кроме как тянуть Дубинушку, — они ничего не могут».

И никогда «всемогущий Плеве» не сказал Боголепову, а «всемогущий гр. Д. А. Толстой» не сказал московскому генерал-губернатору, добрейшему князю Владимиру Андреевичу Долгорукову, или ректору Николаю Саввичу Тихонравову:

— У вас студенты на лекции не ходят, — скучают; поют полную упреков Дубинушку. Послушайте, командируйте из них пятьдесят человек, они будут получать по 50 р. в месяц, «вместо стипендий», и я их отправлю в Людиново, на Мальцевские заводы (на границе Калужской и Орловской губерний) — составить «описание и историю стеклянного производства генерал-адъютанта Мальцева», — с портретом основателя этого производства, генерала николаевских времен Мальцева, и с непременным сборником всех местных анекдотов и рассказов о нем, так как они все в высшей степени любопытны и похожи на сказку, былину и едва умещаются в историю. Это ведь местный Петр Великий, который даже во многом был удачнее того большого Петра Великого.

«Другие 50 студентов будут у меня на Урале изучать чугуноплавильное и железоделательное производство на Урале, — Демидова.

Еще третьи пятьдесят — Строганова.

Еще пятьдесят — ткацкую мануфактуру Морозова.

И, наконец, в поучение покажем им и черное дело: как русские своими руками отдали нефть Нобелю, французам и Ротшильду, ни кусочка не оставив себе и не передав русским».

Воображаю себе, как на этот добрый призыв министра отозвался бы мудрый Ник. Сав. Тихонравов, Влад. Андр. Долгоруков, а радостнее всех — студенты, изнывающие в безделье, безденежье и унизительном нищенстве («стипендии»), гниющие в публичных домах и за отвратительным немецким пивным пойлом.

Проработав года три над книгами, в архивах заводов, в конторах заводов, на самих заводах, они вышли бы с совсем другим глазом на свет Божий:

— Какой же там, к черту, «обломов» и «обломовка»: да этот генер. Мальцев в глухих лесах Калужской губернии создал под шумок почти Собственное Королевство, но не политическое, а — Промышленное Королевство. Со своими дорогами, со своей формой денег, которые принимались везде в уезде наряду и наравне с государственными «кредитками», со своими почти «верноподданными», подручными-министрами и т. д. и т. д. Он сделал все это на полвека раньше, чем появились Крупп в Германии и Нобель в Швеции. А его личная, человеческая, анекдотическая и романтическая, сторона так художественна и поэтична, что это ей-ей… одна из заметных страниц русской истории. Да даже и не одной русской, а общечеловеческой…

Знал ли об этом Гончаров, Гоголь? Что же такое их Обломов, Тентетников, — и «идеальные примеры купца Костонжогло и благодетельного помещика Муразова», которым «в действительной жизни не было параллели, и они вывели воздушную мечту, чтобы увлечь ленивых русских в подражание» (résumé критиков и историков литературы).

В этом отделе своем, довольно обширном, как русская литература была плоско глупа! Ударилась в грязь. Воистину «онанисты, занимавшиеся своим делом под одеялом», когда в комнате ходила красивая, тельная, полная жена и хозяйка дома, которую онанист-супруг даже не заметил.

Вот — литература.

Вот — действительность.

А еще туда же «претензии на реализм». Да вся наша литература «высосана из пальца», но русской земли и русской деятельности даже не заметила. И Островский, и Гончаров, и Гоголь. Все занимались любовью, барышнями и студентами. «Вязали бисерные кошельки», — как супруга Манилова, — когда вокруг были поля, мужики, стада, амбары и, словом, целая «экономия».

Несомненно, когда умер Рцы, — нечто погасло на Руси…

Погасло — и свету стало меньше.

Вот все, что могу сказать о моем бедном друге.

Его почти никто не знал.

Тогда как «умер бы Родичев» — и только одной трещоткой меньше бы трещало на Руси.

И умерло бы семь профессоров Духовных академий — освободилось бы только семь штатных преподавательных мест в Духовном ведомстве.

И умер бы я?

Не знаю.

(22 мая)

Никто не смешает даже самый великолепный кумир с существом Божеским и божественною истиною.

Сицилианцы в Петербурге, стр. 230

…религия вечно томит душу; религия, судьба, наша маленькая и бедная судьба, горе ближних, страдание всех, искание защиты от этих страданий, искание помощи, искание «Живого в помощи Вышнего»…

Боже, Боже: когда лежишь в кровати ночью и нет никакого света, т. е. никакой осязательный предмет не мечется в глаза, — как хорошо это «нет», п. ч. Бог приходит во мгле и согревает душу даже до физического ощущения теплоты от Него, — и зовешь Его, и слышишь Его, и Он вечно тут…

Отчего же люди «не верят в Бога», когда это так ощутимо и всегда?..

Не от «кумиров» ли наших: взглянув на которые — знаешь, что это не «моя Судьба» и Не «кто-то тут ночью возле тебя»…

Провидение…

Опять, глядя «на образ», — скажешь ли: «Он — мое Провидение»?

А ведь чувство Провидения почти главное в религии.

Посему, любя, и бесконечно любя, наши милые «образки», наши маленькие «иконки», и так любя зажигать перед ними свечи, вообще нимало их не отрицая и ничего тут не колебля, я спрашиваю себя: не был ли этот «византийский обычай» (собственно икон нет в католичестве, где — лишь «не молитвенные» картины), — не был ли он причиною понижения в стране, в населении таких колоссально важных ощущений, как Провидение, Промысл, Судьба: без которых вообще какая же религия? И не оттого ли, едва в обществе (образованном) потерялась связь с «иконами», — потерялась и «с Богом связь» (religio), потерялась «верность постам» (очень у нас нужная и хорошая) — потерялась и «верность совести, долгу».

Вообще чрезвычайная осязательность и близость «божеского», — «вот у нас в углу стоит», — прекрасная и глубокомысленная в одном отношении, не была ли, однако, причиною страшного ослабления других отдаленных и громадных религиозных чувств, тоже важных, необходимых, «без которых нельзя жить и не хорошо жить».

Пусть подумают об этом мудрецы: Щербов, А. А. Альбова, Флоренский, Цветков, Андреев. Я не знаю, колеблюсь; спрашиваю, а не решаю.

(за корректурой «сицилианцев в Петербурге», — о театре и «подобиях» у евреев. Вчера, в вагоне, смотрел, как татарин, наклонясь к свету, читал утром свой Коран, или — молитвенник, вообще большого формата тетрадь толстую. Он ее читал громко, ни на кого — в купе II класса — не обращая внимания. Вот этого за всю жизнь я не видал у русских; никакой Рачинский и Новоселов этого не делают, т. е. не имеют этого усердия, этого сейчас и перед лицом всех людей смелого, нестесненного усердия). (Все мы «крестимся под полою»)

Кабак — отвратителен. Если часто — невозможно жить. Но нельзя отвергнуть, что изредка он необходим.

Не водись-ка на свете вина,

Съел бы меня сатана.

Это надо помнить и религиозным людям, — и религиозно, бытийственно допустить минутку кабака в жизнь, нравы и психологию.

А потом — опять за работу.

~

— Едем на тройке кататься.

— Собираемся в компанию.

— У нашей тети — крестины.

И все оживляются. Всем веселее. Ей-ей, на эту минуту все добродетельнее: не завидуют, не унывают, не соперничают по службе, не подкапываются друг против друга. «Маленький кабачок» — не только отдых тела, но и очищение души. И недаром saturnalia завелись даже в пуристическом Риме, где были все Катоны.

— Ты нас Катоном не потчуй, а дай Петра Петровича (Петуха) с его ухой.

Вот «русская идея». Часть ее.

(на пакете с корректурами)

Мережковские никогда не видали меня иначе чем смеющимся; но уже его друг Философов мог бы ему сказать, что вовсе не всегда я смеюсь; Анна Павловна (Ф-ва) и вовсе не видала меня смеющимся. Но Мережковские ужасные чудаки. В них и в квартире их есть что-то детское. Около серьезного, около науки и около кой-чего гениального в идеях (особенно метки оценки М-ким критических, переламывающихся моментов истории) — в общем, они какие-то дети (кудесники-дети), — в непонимании России, в разобщении со всяким «русским духом» и вместе (суть детей) со своей страшной серьезностью, почти трагичностью в своих «практических замыслах» (особенно «политика»). Димитрий Сергеевич всегда спешит с утра уехать скорей на вокзал, чтобы «не опоздать к поезду» (всегда только за границу), который отправляется еще в 5 часов дня, и только Зинаида Николаевна его удерживала от «поспешного бегства на вокзал». Он с мукой и страхом оставался… ну, до 3 часов, но никак уже не долее. За два часа до отхода поезда он уже абсолютно должен сидеть на вокзале. Ну, хорошо. Вдруг такой-то «опытный человек» говорит, что надо все в России перевернуть приблизительно «по парижским желаниям». Или — реформа Церкви, «грядущее Царство Св. Духа». И хлопочут, и хлопочут, Зин. Ник. — «вслед», Фил-ов — «сбоку», Мережковский — всех впереди: когда «улучшения развода» нельзя вырвать у этих сомов. Сомы. А те говорят о «реформе». И я посмеиваюсь, входя в комнату. Они думают: «Это у Розанова от сатанизма», а я просто думаю: «сомы». Сом — один Сергий, сом — и другой Сергий. А уж в Соллертинском два сома. Тут — Тернавцев, а у него морская лодка (яхта): какая тут «реформа Церкви»? Но, любя их, никогда не решался им сказать: «Какая реформа, — живем помаленьку».

«Единственный глупый на Сахарну еврей (имя — забыла) раз, жалуясь мне на крестьян здешних, воскликнул:

— Какое время пришло? — Последнее время! До чего мужики дошли — справы нет, и я, наконец, поднял кулаки и крикнул им: «Что же вы, подлецы этакие! Скоро придет время, что вы (православные крестьяне) гугли (еврейское сладкое кушанье в субботу) будете кушать, а мы, евреи, станем работать?!!!

Это он воскликнул наивно как подлинно дурак: но в этом восклицании — весь еврейский вопрос».

Т. е. мысль и надежда их — возложить ярмо всей тяжелой, черной работы на других, на молдаван, хохлов, русских; а себе взять только чистую, физически не обременительную работу и — распоряжаться и господствовать.

(рассказ Евгении Ивановны)

До так называемого «сформирования» девушки (термин, понятный начальницам женских учебных заведений) — закон и путь ее (девушки), и заповедь, и требование от нее — сохранить девство. Потому что она уготовливается. А после «сформирования» путь и закон ее — «с кем потерять девство». Потому что уже готова.

(Отсюда любовь, и искание, и тревога.)

К этому «течению Волги» должны приспособляться церковь, общество, законы, родители. Само же течение Волги ни ради чего не изменяется. Это «канон Розанова» для всего мира.

Раз он поставлен на чреду заботы о заповеди Господней: то он должен на селе, в околотке, в приходе недреманным оком наблюдать, чтобы ни одно зерно не просыпалось и не было унесено ветром, но «пало в землю и принесло плод» и — ни один уголок поля не остался незасеянным. Как квартальный стоит на перекрестке 2-х улиц и говорит возам «направо» и «налево», так священник должен бы стоять у входа и выхода бульваров и говорить: «Не сюда, не сюда, а — в семью», и — не для луны и звезд и тайных поцелуев, а — в домашний уголок, для благообразной и обычной жизни.

Выдача замуж дев — на обязанности священника.

И за каждого холостого мужчину священники будут отвечать Богу.

Отсутствие государства и врожденная к нему неспособность, как и отсутствие отечества и тоже неспособность «иметь свое отечество», и есть источник индивидуального могущества евреев и их успехов во всех странах на всех поприщах. Та колоссальная энергия и неизмеримое по протяженности прилежание, какое русские и французы тратили на своих «петров» и «Людовиков», на «губернии» и «департаменты», на канцелярии и статское советничество, — евреями никуда не была израсходована: и брошена в частные дела, частную предприимчивость. И в то время как у нас в каждом личном деле «теплится свечечка», у них — пылает костер. Каждый из нас с «стыдливой фиалкой в руках» — у них пунцовый пион. Ноги их длиннее, зубы их острее, у каждого 5 рук и 2 головы: потому что он не разделен на «себя» и «Людовика», а весь ушел только в «себя».

Евгения Ивановна сказала мне удивительную поговорку молдаван:

«Когда женщина свистит — Богородица плачет ".

Да не воображайте: попы имеют ту самую психологию «естествознания» и «Бокля», как и местный фельдшер, и в самом лучшем случае — земский врач. И только это обернуто снаружи богословской фразеологией, которую ему навязали в семинарии.

(в Сахарне, думая о попе, лишившем все многолетние сожительства без венчания — причащения. Между прочим, он уничтожил местный церковный хор, сказав, что к нему «примешиваются и блудницы». Когда Евгения Ивановна заступилась за них и за хор, он этих пожилых и босых баб в ответном ей письме обозвал «примадоннами». В то же время во всем уезде только он один выписывает «Сатирикон» и заложил огромный фундамент для строящегося своего дома)

«Наша школа — тупа. И способные люди ее не воспринимают, а просто разрывают с нею. Через это выходит, что все тупые люди у нас суть „окончившие курс“ и „образованные“, а люди действительно даровитые — без диплома и никуда не пропускаются в жизнь, в работу, в творчество. Они „на побегушках“ у „тупых дипломированных людей“.

Евгения Ивановна сказала это как-то лучше, талантливее. Рассказала это как заключение к рассказу о своем умершем брате — вдохновенном и предприимчивом дворянине-землевладельце, но который, кажется, не был в университете, „потому что не мог кончить в гимназии“. Обыкновенная история, еще со времен Белинского. У нас почти вся история, все пламенное в истории, сделано „не кончившими“.

„Тупые образованные люди“ заняли теперь почти все поле литературы; составили бесчисленные ученые статьи в „Энциклопедию“ Брокгауза и Ефрона. О „тупых образованных людей“ разбивает голову бедный Цветков (который, однако, наговорит им много комплиментов).

Шперк говорил мне: „Я вышел из университета (юридический факультет в Петербурге) потому, что не мог принимать в свою живую душу мертвое содержание профессорских лекций“.

Слова эти буквальны. Меня так поразило, когда он сказал это. Как поразила сейчас формула Евгении Ивановны. Евг-ия Ив-на пошла учиться „духу и красоте“ у крестьян, училась у молдаван, училась у наших (Казанск. губ.). Шперк, с отвращением отвернувшись от профессоров, начал ходить и смиренно, кротко учиться у биржевого маклера (Свечин, — издал под псевдонимом Леднева „Кристаллы человеческого духа“).

О, как понятно, что с этими господами (профессора) „расправились“ студенты и в конце концов отняли у них университет. И бросили его в революцию. Ибо воистину революция все-таки лучше, чем ваше „ни то ни се“, „революция из-под полы“ и „на казенный счет“…

Когда же пройдут и кончатся эти „тупые образованные люди“, которых у нас и повсюду так же много, как селедок на Ньюфаундлендской мели, коих весь свет ест и никак не может их съесть?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вот идет моя бродулька с вечным приветом…

[ — „Ты ушел, и как стало скучно без тебя. Я спустилась“.]

Уходит и, оборачиваясь, опять улыбнулась: волосы стриженые, некрасивые, — широкий полотняный халат тоже некрасив; и палка, на которую опирается и которою стукает.

Что-то бессмертное мне мелькнуло. П. ч. это бессмертно. Я почувствовал.

Вечное благословение. Она всегда меня благословляет, и вот 20 лет из уст ее — нет, из ее улыбки, п. ч. она ничего не говорит, — идет одно благословение.

И под этим благословением я прожил бы счастливо без религии, без Бога, без отечества, без народа.

Она — мое отечество. Улыбка, отношение человека.

И я был бы вполне счастлив, если бы был достоин этого благословения. Но в тайне души я знаю, что его недостоин.

(Занимаюсь в домашнем музее Евгении Ивановны, в нижнем полуподвальном этаже, очень уютном и изящном. Музей — молдаванской старины и деревенщины)

Мысль о вине Б. против мира моя постоянная мысль.

(26 мая 1913 г.)

Что это за мысль? Откуда? В чем даже она состоит?

Туман. Огромный туман. Но от него ¾ моей постоянной печали.

Церковь возникла, сложилась и долго росла и сияла, и собрала все свои добродетели и разум до книгопечатания и обходясь — без книгопечатания. Это — до-книгопечатания-явление. Не есть ли ошибка поэтому, что, когда появились орудия и формы книгопечатания, — церковь также потянулась к ним? Как священник „необъяснимо“ перестает быть им, переодеваясь в сюртук (ужасное впечатление от Петрова, когда он, смеясь и лукавя и пытаясь скрыть неловкость, — появился в сюртуке на „чествующем его обеде“), — так „необъяснимо“ что-то теряет „печатающий свои сочинения“ иерей, епископ etc.

Конечно, есть призвания и среди них, которые не могут не печататься, — „врожденные писатели“, которые не могут не принять этого рока. Но таковых, очевидно, немного, и притом очень немного.

Было бы печально и бедственно, если бы и Флор, не писал. Вообще тут „судьба“ и „общий путь“.

Но и его надо обдумать. Очевидно, „церковь“ чем меньше пишет и печатается, тем полнее она сохраняет свой древний аромат дела и факта. Факта около больного, около умирающего, около гроба, около купели, возле роженицы („наречение имени отрочу“), возле любви (брак, венчание).

Оставив слово публицистам.

Которые ведь тоже несут страшный рок: остаться вечно с одним словом.

Одно слово…

Одни слова…

Бедные писатели не понимают судьбу свою: что „заболели зубы“ — и читательница откладывает в сторону „симпатичного Чехова“.

— Вы хотите с меня снять портрет, вы пошлете его Царю и Он нам землицы даст?

(цыганка старуха с красавицей дочерью, когда с нее снимали в степи «домашнюю фотографию», — спросила Андрея Константиновича) (он снимал)

Русские — вечные хлысты, невесты… Говоря миссионерским языком, „грязная девчонка“ лежит в основе всех наших европейских увлечений. „Жди дружка издалека“, — говорит народная поговорка девушкам. Никогда „жених“ не отыщется под боком, в соседстве. Это и у растений с „перелетною пыльцою“, когда органы другого пола тут же, на одном экземпляре растения, но крепко запертые (особые приспособления, например неодновременное созревание органов мужских и органов женских). Настоящий жених, бесконечно кружащий голову, всегда „залетит издали“ и в высшей степени (для нашего глаза) случайно.

В этом отношении интересна история родителей Фомы Бекета (у Августина Твери: завоевание нормандцами Англии): не зная английского языка, туземка, из Сирии, приехала на корабле (спрятавшись) в Лондон и здесь родила зачатого от крестоносца-воина-англичанина младенца мужского пола (Фома Бекет).

Тоже свадьба Сико (Цынагамарова — грузин) с еврейкою (абсолютно случайная встреча в вагоне; у матери еврейки вытащили кошелек с деньгами; она заняла у матери Сико — в Тифлисе „пришлось отдавать“; но уже в вагоне юноша и девушка молча слюбились; и когда евреи вернулись в Варшаву, „Ривка“ бежала от родителей в Спб., разыскала студента-грузина и (слышав, что он хочет на ком-то жениться) сказала на крыльце: „стой. Ты женишься — Бог с тобой. Но я взгляну на тебя и брошусь в Неву“. Он (прелестный) ни на ком не женился. Хотя она приехала без паспорта в домашнем черном платье, — ее крестили (годы свободы); поручился за нее свящ. Григорий Петров, крестною матерью была мамочка).

Ну, вот „издалека“ и русские „ждут женишка“ (Спенсер, Бокль). Подождите, когда-нибудь русским вскрутит голову какой-нибудь негритянский философ.

Революция — это какой-то гашиш для русских.

Среди действительно бессодержательной, томительной, пустынной жизни.

Вот объяснение, что сюда попадают и Лизогубы, да и вся компания „подпольной России“ довольно хорошая (хотя и наивная), и Добогор. М.

В 77 г., в Нижнем, я видел и идеальные типы. Но в Петербурге уже исключительно проходимцы, социал-проходимцы.

Приведи, Боже Вечный, победить этот кабак! Приведи, Боже Вечный, победить этот кабак! Приведи, Боже Вечный, победить этот кабак!

Кабак фраз, обмана и мундира.

«Литература».

(на конверте с корректурами «Литер. изгнанники» и «Среди художников»)

Проклятие России есть суть «История русской литературы»…

Какие ужасы…

Уже начиная с „К уму своему“ заезжего Кантемира и „Недоросля“ также все-таки немца Фон-Визина…

Потом „Горе от ума“, потом „мертвые души“ и „Ревизор“… Невозможные „купцы“ Островского, хохот отставного полицейского (Щедр.)…

Все любящее побито камнями; нет, хуже — накормлено пощечинами. „Разве можно любить эту стерву“.

Какие ужасы, какие ужасы; какой ужас земля, хохочущая сама над собою.

„Она пропащая“. „Она воровка“. „Она бл…“

Между тем, вот рассказ Евгении Ивановны:

Входит поутру крестьянка. В ночь приехала (на голод, Казанская губ.) и остановилась где-то на тычке, на проходном месте. И, должно быть, лицо ли мое внушило ей доверие или что, а только она сразу рассказала повесть о своей жизни, трогательнее и деликатнее чего я всю жизнь не видела и о данном не читала.

Парень и девушка любили друг друга чистой и пока бесплотной любовью. Парень был очень молод, — и родители, не посчитавшись с его чувством, женили его на девушке, по их взгляду более подходящей и обещавшей больше выгод. Тогда и девушка, не надеясь более ни на что, вышла замуж. О любви их вся деревня знала, и думали — тем и кончится. Но не кончилось. И парня и девушку потянула прежняя любовь, и долго ли, коротко ли поборовшись с собою, они вступили в связь, не разрывая и прежних уз, т. е. брака, который был церковно заключен, да и физически уже начался. Повторяю: вся деревня знала историю и что оба виновные были безвинно виноваты, потерпя насилие или давление старших и собственно из-за того, что были покорны родительской воле. Вся деревня дала молчаливую санкцию им, выраженную в общей сумме продолжающегося хорошего отношения. Все, так сказать, „позволили“, без слов и говора, как только „мир“ (деревенский) умеет. Теперь дело за „женой“ насильно женатого парня и за мужем со слезами выданной девушки. Несмотря на „мир“, оба могли бы подняться за личное свое право, за „законное право“ мужа и таковое же жены на „нераздельную“ если не любовь, то сожительство плотское.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…