Read here

Польский вопрос

Александр Фёдорович Гильфердинг · 1863 · Free in the US

29,003 words · about 2 h 2 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1863 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Польский_вопрос_(Гильфердинг)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Фёдорович Гильфердинг
Language
Russian
Published
1863
Length
29,003 words · about 2 h 2 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

ПОЛЬСКИЙ ВОПРОС1

I

За что борются русские с поляками? — Завет Пушкина. — Отношения русского общества и русской печати (в апреле 1863 г.) к польскому делу. — Обзор истории борьбы России с Польшей. — В чем состоит сущность русско-польского вопроса? — Литература польская, туземная и эмиграционная и характер их участия в разрешении польского вопроса. — Поляки и панславизм. — Трагическое положение современной Польши. — Причины бессилия польского дела. — Чем должна кончиться борьба?

За что борются русские с поляками? Этот вопрос, вероятно, не раз задают себе читатели, следящие за печальною, кровавою распрею между двумя единоплеменными народами; не раз, вероятно, представляется он среди скуки ночного караула или после боя людям, которые славянскими руками проливают славянскую кровь и сами ждут смерти от брата-славянина.

Спросите поляка, за что он борется против русских? Он вам ответит громко и смело: «Я борюсь за свое отечество и его свободу, за свою народность и ее независимость». И он совершенно искренен: он действительно борется за свое отечество и свою народность; и нельзя — при всей скорби, возбуждаемой этою пагубною распрею, при всем справедливом гневе, внушаемом нам тою страшною ненавистью, какую выказывают поляки к москалям, теми потоками клеветы, которыми они нас преследуют в Европе, — нельзя, говорим мы, не воздавать заслуженной дани уважения и удивления беспримерному самопожертвованию этих людей. История, может быть, осудит их дело; но самопожертвование поляков останется в ней славною, хотя печальною, страницей. И не мы, русские, станем умалять или чернить клеветою те чувства патриотизма, которые в настоящее время заставляют польских матерей высылать на верную смерть сыновей своих, заставляют образованных юношей из школ Кракова и Познани спешить на поле битвы, нестройные толпы шляхты выходить с плохим оружием на русские штыки и штуцера.

… Не услышат песнь обиды

От лиры русского певца.

Кажется, русская литература не изменила завету своего великого Пушкина; и в настоящее время поляки не могут упрекнуть ее в раздражении и злобе против них. Среди кипящей против нас борьбы, борьбы, перенесенной поляками и во все журналы, во все общественные собрания образованного мира, мы не отвечаем клеветой на клевету, бранью на ругательства, проклятьем на проклятья. Когда мы вдаемся иногда в полемику, то ограничиваемся опровержением выдуманного или искаженного факта, восстановлением в истинном свете того, что было, но никогда не отплачиваем полякам их монетою. Если у нас в последнее время один орган, именно «Вестник Юго-Западной и Западной России», стал вести против поляков довольно запальчивую полемику, то не должно забывать, что этот «Вестник» есть исключительно местное явление, порождение края, в котором русские живут в ежедневном столкновении с поляками и отчасти в материальной от них зависимости; а что такое близкое соседство не совсем располагает в пользу поляков, тому самым неопровержимым доказательством служат все русские газеты и брошюры, какие печатаются вне пределов наших, в Галиции. Кажется, нельзя подозревать, чтобы галицко-русская печать была в зависимости от России. Напротив того, галицкие соплеменники наши, в органах своих, то и дело открещиваются от России, потому что поляки беспрестанно обвиняют их перед австрийским правительством в желании передаться москалям. А там-то в Галиции, вне России, русская печать вступает с поляками в такую полемику, какая у нас, в литературных органах наших, казалась бы невозможною; и вот местный Киевский журнал,2 о котором мы упомянули и который решается отвечать крупными словами на те невообразимые для нас слова, какими разные польские органы честят москалей, — этот журнал, повторяем, стоит совершенно особняком в нашей литературе.

Что же? Неужели нам, в самом деле, отвечать полякам нечего? Неужели мы боремся только потому, что велено, и не знаем — за что мы боремся или не чувствуем за собою в этой борьбе никакого права, никакого исторического призвания и от этого не смеем поднять голоса, сказать нашего слова?

Это было бы для нас очень печально. Конечно, для материального успеха войны почти все равно. Воин не спрашивает и не может спрашивать, за что, по какому праву, за какую идею он борется. Он идет в поход, куда его посылает власть, представительница вооружившей и снарядившей его на службу страны, он сражается потому, что это его долг.

Но и он иной раз подумает: «За что мы, русские, бьемся?» А еще чаще думаем об этом мы, отдаленные зрители борьбы. И на этот-то, наталкивающийся на всякого вопрос, русская печать слишком скупа ответами.

Мы слышим с разных сторон много сетований на это предполагаемое равнодушие нашей литературы к русскому делу в борьбе с поляками, мы слышим много различных объяснений этого явления.

Одни говорят нам: «Это злорадство: наши писатели, вследствие нелюбви к правительству, очень рады затруднениям, которые делает ему Польша». Мы решительно отвергаем такое толкование, которое было бы слишком оскорбительно для нашей литературы. Люди, взводящие на нее подобное обвинение, забывают одно: ведь от польской войны терпит не одно правительство; гораздо больше страждет от нее народ. Сколько она стоит народу людей, сколько денег; как разоряются жители края, в который проникают вооруженные толпы поляков! А как бы наши писатели ни относились к правительству, ни один из них не сознается в том, чтобы он не любил русского народа.

Другое объяснение, которое мы тоже не раз слышали: «Русские литераторы, чтобы не лишиться имени либералов, боятся тронуть поляков, которым сочувствует либеральная Европа и которые на своем знамени пишут самые либеральные слова: свобода, братство, равенство и проч.». Эта мелкая причина может иметь влияние лишь на некоторые отдельные мелкие личности и, конечно, не объясняет общего явления.

Третье объяснение: «Наша русская печать поставлена внешними обстоятельствами в такие условия, что ей неловко говорить о вопросе, не допускающем в наших пределах открытой полемики». Этому мы, действительно, приписываем очень важное влияние на положение дела, не входя, впрочем, в дальнейший разбор приведенного объяснения.

Четвертое предположение: «Многие писатели действительно не вполне уяснили себе, за что, собственно, идет борьба с поляками. Они не вполне убеждены в нашем деле, тогда как на стороне поляков священные идеи свободы, отечества, национальности». Это совершенно искреннее и почтенное чувство сомнения и составляет, как кажется, существенную причину слабого участия нашей литературы к польско-русской борьбе и связывается тесно с общим фактом современной русской жизни: со слабым развитием сознания наших славянских начал, исторического нашего значения в славянском племени.

Много раз было уже говорено и писано, что только на почве славянства возможно примирение русских с поляками. Мало того, только на почве славянства определяется самая борьба, раздирающая ныне эти два народа, находится ответ на вопрос — за что мы боремся? — и уясняется нам, что боремся мы не только потому, что велено, не только за права, дарованные нам какими-нибудь трактатами 1815 года, но за наше вековое всеславянское, историческое дело.

Поясним нашу мысль.

Корень борьбы России и Польши теряется в глубине веков. Зародыш ее, можно сказать, существовал в славянском племени уже тогда, когда ни Россия, ни Польша еще не являлись на историческом поприще и когда историческая жизнь сосредоточивалась в других славянских народах, на юго-западе. Едва эти народы вступали в круг деятельности исторической, перед ними становился вопрос: войдут ли они органически, всею своею духовною, общественною и политическою жизнью в состав старшего, более образованного римско-германского мира или устоят на началах самостоятельного развития? Вопрос этот предлагался славянскому племени самою силою истории, иначе быть не могло: ибо, с одной стороны, славянское племя было так молодо, так неразвито сравнительно с крепко организованным миром романского и немецкого Запада, что этот мир мог казаться славянам высшим идеалом человеческого общества и сам должен был стремиться захватить в свой круг слабые организмы славянских народов. Но, с другой стороны, славянское племя было так велико, так свежо, что в нем естественно должна была жить потребность не только внешней, но и внутренней самобытности, инстинкт самостоятельного исторического призвания. На юго-западе зачатки свободного славянского развития были легко заглушены громадным перевесом западного мира, и эти народы утратили даже мало-помалу свою политическую независимость. Жизнь славянского племени сосредоточилась преимущественно в двух народах северо-восточной равнины Европейской: в Польше и России. Польша была ближе к Западу. Западный мир налегал на нее своею завоевательною силою, и в тяжелой борьбе с Германскою империею польское племя утратило значительную часть своих земель: вся прилегавшая к Германии окраина славянская (все поморье балтийское, вся польская страна около Одера, Силезия и т. д.) была шаг за шагом отнята и онемечена. Но дальше завоевания материального хватала сила завоевания религиозного, нравственного и общественного. Пока западная окраина польского племени делалась добычею Германии, восточные его части сосредоточивались в независимое государство и, спасая этим свою славянскую народность, в то же время проникались всеми началами западной жизни. Польский народ входил всем своим организмом в состав западноевропейского мира. Религиозные начала католицизма, общественные начала рыцарства, городская жизнь, целиком перенесенная из Германии, просвещение, основанное на преданиях римского классицизма, — словом, все было принято и органически усвоено Польшею с Запада. Польша, оставаясь славянскою, сделалась вполне членом латиногерманской семьи народов, единственною славянскою страною, вступившею в эту семью всецело и свободно, не в силу материального завоевания, а добровольным принятием западноевропейских стихий в основу своей собственной, славянской жизни. Этот органический процесс внутреннего совоплощения Польши с латиногерманским или западноевропейским миром составляет сущность первой эпохи польской истории; в XIV веке Польша принадлежала уже, всеми стихиями своими, к семье западноевропейских народов.

Между тем русская земля шла другим, несравненно более медленным и тяжелым путем развития. В первые века исторического существования обеих стран, пока в Польше еще происходила внутренняя органическая борьба проникавших в нее западных идей с ее славянскими преданиями, сама Польша заслоняла русскую землю от непосредственного влияния латиногерманской Европы и способствовала тому, что на дальнем востоке нашем могли окрепнуть зародыши самобытной славянской жизни: то великая, хотя бессознательная, историческая для нас заслуга древней Польши, заслуга, которой мы не должны забывать. Религия, принятая русскою землею, связала ее с миром древнего просвещения, но с таким миром, который стоял вне западноевропейской семьи народов; и в то же время эта религия, по самому своему характеру невмешательства в мирское устройство, не предопределяла развития славянской жизни чужими, вне ее определенными началами и формами; под ее покровом мог устоять и окрепнуть народ на своих славянских основах; под ее покровом эта часть славянского племени могла сложиться в народный и государственный организм, вполне самобытный во всех стихиях своей общественной и духовной жизни. Но тяжел, как сказали мы, и медлен был этот исторический ход; а уже в XIV веке Польша представляла общество вполне развитое, созревшее под влиянием Запада, проникнутое всеми началами его жизни. Деятельность ее должна была обратиться на восток, на русскую землю. Это было неминуемым последствием истории обеих стран: ибо коль скоро польский народ всецело отдался западноевропейской жизни, коль скоро те идеи, которые владели западным миром, идеи католицизма, рыцарства, латинской образованности, вошли в кровь и плоть поляков и сделались для них высшим идеалом человечества (а эта вера живет в поляках до нынешнего дня), — то нести этот идеал, нести католицизм, рыцарство, латинскую образованность другим славянам, их чуждавшимся, становилось священным заветом польского народа; и в этом чувстве, которое озаряет каким-то сиянием веры самые темные, самые горькие для русской земли страницы польской истории, находили себе оправдание эгоистические стремления как целой страны и целых сословий, так и отдельных лиц; оно освящало и дух пропаганды, присущий католическому духовенству, и дух господства, присущий шляхетскому рыцарству, и народное честолюбие, и властолюбие какого-нибудь ходачкового3 шляхтича, который дома ходил в лаптях, а в мужицкой стране русской выступал знатным барином. Сама же Русь, со своей стороны, могла только способствовать, в то время, укоренению в поляках веры в призвание быть ее просветителями и властелинами.

Дело было в XIV—XV веках: что представляла полякам тогдашняя Русь? Страну глубокого невежества, с едва начинающимися зачатками государственной организации, в одной половине своей подчиненную диким язычникам литовским, в другой — раболепствующую перед ханом татарской орды. Сама история как будто приглашала поляков в эти обширные края вестниками высшей цивилизации, высшей жизни общественной и духовной…

Всякий, кто вникал в существенные черты польской истории, в сущность отношений старой Польши к русской земле, согласится, что мы не объясняем произвольно этих отношений. Так понимают их сами историки польские. Сошлюсь на одного из них, на талантливейшего из польских историков г. Шайноху, который следующими словами определяет характер польской истории с самого ее начала: «Ток жизненных сил этого великого тела стремился от запада к востоку. Эти две противоположные стороны были двумя полюсами Польши со времен Мечислава и в последующие века; запад — ее восприемлющим полюсом, которым проникало в нее организационное влияние остального цивилизованного мира; восток — полюсом действующим, где это усвоенное внутренним процессом чужое влияние воздействовало самостоятельно на дальнейшее, в начале не имевшее еще определенных очертаний, поприще историческое. Проникновение этим органическим влиянием было, очевидно, начальною, первою эпохою этой деятельности; распространение того же влияния на дальнейшие края — позднейшею, второю»4.

Кажется, взгляд замечательнейшего из современных польских историков как нельзя более оправдывает нашу характеристику. Теперь позволю себе привести из книги того же писателя другое место, в котором выкажется, как этот совершенно тождественный взгляд может вести к противоположным понятиям. Г. Шайноха, приступая к рассказу о первом историческом столкновении Польши и Руси при Болеславе Храбром, упоминает о свадьбе дочери польского государя с Владимировым сыном Святополком, который, вследствие этого, едва ли не первый на Руси, подвергся влиянию польско-латинскому (это тот самый Святополк, которого наша древность прозвала Окаянным: черта замечательная!). Вот слова г. Шайнохи: «Вследствие прирожденной Польше и Руси противоположности духовной, обусловленной их различным положением между двумя мирами, западным и восточным, и всею их первоначальною историей, брачный союз восточного великого князя с западною княжною не мог не получить прозелитического характера. И как не восток имел на запад, а запад на восток цивилизующее влияние, то не из Руси, а из Польши выходила эта невольная деятельность необходимого прозелитизма. И вот, вместе с дочерью Болеслава, приезжает на Русь, именно в столицу Святополка, в землю Туровскую, от Болеслава епископ Рейнберн, и вместе с польскою женою и польским епископом Святополк принимает, первый в этих краях, семена западной образованности, которая заключалась в ту пору всецело в религиозном обряде Запада, так явно соединенном с влиянием Польши, что все это западное вероисповедание получило на Востоке название польского и слова „поляк“ и „последователь западного обряда“ значили то же самое. А это религиозное влияние было так же важно, как велика была разница между исповеданием Запада и Востока. Разницы этой нельзя искать только в позднейших временах разделения этих церквей, но в самом начале христианства, в совершенно различном их положении и, потому самому, развитии. Церковь Восточная подчинилась преобладанию светской власти, сперва византийских императоров, потом государей каждой отдельно страны, и, наконец, нашла в этих государях свое средоточие, свое начальство, и, утонув в слиянии, так сказать, с светскою властью, утратила свою нравственную силу, сделалась орудием светских целей» (в этих словах г. Шайнохи отражается общий взгляд поляка и западного человека, смешивающий церковь с иерархией и принимающий невмешательство в политические дела за раболепство). «Напротив того, церковь Западная, которой именно в эпоху появления Польши и Руси на историческом поприще грозила такая же участь неволи перед светскою властью, успела освободиться от этого вещественного ярма, вооружила дух против плоти и, вызвав исполинскую войну власти духовной, папской, против светской власти Германских императоров — это самое величественное зрелище всемирной истории, — вызвала, дальнейшими последствиями этой войны, нынешнее западноевропейское просвещение, у которого весь восточно-христианский мир не смеет еще оспаривать превосходства»5.

Последние слова польского историка наводят нас на то, в чем именно заключается сущность русско-польского вопроса.

Если западная жизнь, со всеми ее стихиями, религиозными и общественными, есть действительно высший идеал человечества; если славянское племя призвано войти всем своим организмом в состав латиногерманского мира; если оно, пока не сольется с ним внутреннею жизнью, должно оставаться жертвою мрака и зла, — то польское дело есть, очевидно, дело исторически правое; польская пропаганда должна быть признана благодетельницею славянского народа, еще чуждого западной жизни, и история не может не дать окончательно торжества Польше и польским идеям во всем славянском мире.

Так думали и думают большая часть поляков. Это убеждение и эта надежда присущи почти всем польским мыслителям; они вдохновляют и в настоящее время большинство двигателей польских.

Г. Шайноха не высказывается положительно; он сомневается. Польша, говорит он, приобщилась к западноевропейскому просвещению, у которого весь восточно-христианский мир еще не смеет оспаривать превосходства: такова нерешительная фраза польского историка.

А что, если он когда-нибудь станет его оспаривать? Что, если славянское племя должно и действительно имеет силу стремиться не к подчинению стихиям латиногерманской Европы, а, напротив, к внутренней самобытности? Что, если темная масса русского народа оказалась убежищем и хранительницею возможной, духовной и общественной, самобытности славянского племени? Как представилось бы в таком случае историческое дело Польши?

В таком случае мы (не обвиняя, разумеется, в частности, ни прежних поколений польских, ни поляков, современников наших, ибо это невольный плод исторической судьбы), сказали бы, что Польша совершила историческую измену славянскому делу, что в прошедшем казавшееся столь близким торжество польского владычества в русской земле убило бы всю будущность славянского племени и что, в настоящем поляки вооружающиеся во имя преданий своей прежней истории против русской земли, тем самым ратуют против исторической будущности славянского мира.

И таков именно наш взгляд на эту борьбу…

Но впрочем, кому что за дело до нашего взгляда? История представляет факты, ее логика сильнее наших теоретических выводов.

Когда Польша в XIV веке кончила первый фазис своего развития, фазис внутреннего органического слияния своего с латиногерманскою Европою, и могла обратиться на русский восток с пропагандою воспринятых ею начал, невероятные успехи сопровождали первые шаги ее. Русская земля влеклась, так сказать, сама к свету цивилизации, к развитому общественному строю, с которым выступала Польша. Почти без насилия земля галицкая присоединилась к ней при Казимире Великом. Это было первым шагом к нравственному завоеванию поляками русских земель: пример Галиции возбудил в поляках сознание той будущности, которая открывалась им на славянском востоке, и, руководимые этим сознанием, магнаты польские нарочно, почти насильственно6 навязали наследнице польского престола брак с великим князем литовским Ягеллою, властелином всей западной половины русских земель. Влияние польское вдруг распространилось до Смоленска, до Киева, до Новгород-Северска и Брянска; и этот союз, еще сомнительный при Ягелле, скреплялся все теснее и теснее с каждым поколением, и при внуке Ягелла сам Великий Новгород едва не присоединился к этим мирным завоеваниям, которые доставляло Польше превосходство ее образованности, ее аристократической организации над невежеством и бессознательностью русской земли.

Но внутренние, живые, хотя бессознательные славянские начала не поддавались стихиям польской жизни. Русская народность, особенно в делах веры, стала подымать голову против польских начал. В XVI веке Польше приходится уже полунасилием упрочивать свое господство над русским народом. Полунасилием заставляет она литовско-русские области окончательно соединиться с нею в одно государство (Люблинская уния 1569 года); полунасилием заставляет она русских людей подписать церковную унию с Римом (Брестская уния 1595 года) и насильственно вводит эту унию. Наконец, полное торжество Польши над русско-славянским миром кажется достигнутым, польское знамя водружено в Москве, вся восточная Русь должна подчиниться пропаганде польской цивилизации.

Но тут-то совершился великий исторический перелом, решивший судьбу славянского мира. Народ восточной Руси не признал превосходства польской цивилизации и захотел остаться при своих началах жизни: настолько развилось уже в русской земле сознание ее внутренней самобытности.

Изгнание поляков из Московского государства было первым шагом в этом новом историческом периоде: русская земля полагала в себе предел распространению польских начал. Восстание Малороссии было вторым шагом: русская земля заявляла потребность освободиться от них и там, где они уже водворились. Третьим шагом была реформа Петра I, которая имела в русско-польском вопросе то огромное значение, что она отняла у польской пропаганды на Руси разумную цель, что она упразднила, так сказать, историческую задачу Польши в отношении к русской земле. В самом деле, два прежних великих факта: освобождение Москвы и восстание Малороссии, доказали только, что русская земля предпочитает свою религиозную и общественную самостоятельность западноевропейским стихиям католической и шляхетской Польши; но на стороне Польши оставалось еще одно огромное преимущество, одно сильное орудие преобладания — образованность и наука, принятые Польшею от западного мира вместе с его религиозными и общественными началами. Пока Польша была образована, а Россия невежественна, вопрос еще был сомнителен, какой стороне принадлежит будущность в славянском мире: образованной ли славянской земле, но отказавшейся от внутренней самобытности, или земле, с задатками самобытного развития, но коснеющей в невежестве?

При Петре Великом русская земля окрепла уже до такой степени, что для нее сделалось возможным принять западную науку и образованность, не отказываясь не только от своей внешней независимости, но и от внутренней самобытности своей жизни (мы не говорим, разумеется, об отдельных увлечениях западными идеями и формами, увлечениях, которые так сильно действуют и доныне и значения которых в русско-польском вопросе мы еще коснемся; но общий исторический смысл и окончательный результат ПЕТРОВской реформы именно таков). Русская земля воспользовалась плодами западной цивилизации, и с этим не вошла, подобно Польше, в состав латиногерманского мира, не потеряла начал своего самобытного славянского развития. Дело Польши в русском мире, как сказано, устранялось реформою Петра Великого, и заметьте, как ясно засвидетельствовала о том сама история. Петр был первый из русских царей, который ни разу не воевал с Польшею, и первый, который хозяйничал в ней, как у себя дома: так бессильна стала Польша перед Россией, как скоро Россия овладела сама последним орудием ее прежнего обаяния — западною образованностью.

Весь XVIII век был эпохою разложения государственного здания старой Польши. Обширные русские области, которые она в XIV и XV веках притянула к себе своим тогдашним нравственным и общественным перевесом над Русью, все эти области (за исключением лишь Галиции) возвратились в состав Русского государства, опять-таки почти без насилия (ибо если и было сопротивление, то лишь в разных местах со стороны польской шляхты, а не со стороны туземного населения). Польская земля, т. е. земля, населенная поляками, старая земля Казимира Великого, очутилась каким-то жалким обрубком среди сложившихся вокруг ее государств, похожая на человека, которого весь жизненный подвиг оказался несостоятельным и который, потерявши все, остается бесприютным и сирым среди новых лиц, новых потребностей. Это чувство бесприютности и сиротства составляет, бесспорно, самую характеристическую черту польского народа в эпоху, начавшуюся для него с конца XVIII века. Оно может пройти только тогда, когда Польша действительно сознает несостоятельность своего прежнего исторического стремления — властвовать во имя западных начал в славянском мире, когда она сама сделается славянскою по духу. Но всякий поймет, как тяжел должен быть такой подвиг самоотречения, сколько нужно для него времени и разочарований. И надобно сказать, что совершение этого подвига зависеть будет не только непосредственно от Польши, но и от самой России. Россия одна в состоянии органическим развитием славянского духа положить решительный конец старым преданиям и надеждам польской пропаганды, иезуитской и шляхетской; и тогда только в поляках может возникнуть потребность в новой деятельности, дружной с русским народом, направленной к общему благу славянства. Но сама Россия, принимая богатства западной образованности, также, в увлечении западною жизнью, забывала свои славянские начала. Увлечения эти, правда, были только частные, ограничивавшиеся верхними слоями общества; славянские начала не уступили в России, как в Польше, место латиногерманским стихиям; славянский дух уцелел в России, и по мере подъема народных сил, ныне освобожденных от уз неволи, он неминуемо будет развиваться все более и более. Однако увлечениями своими к западным началам жизни Россия, по самой природе вещей, способствовала поддержанию в поляках их старых преданий и понятий; всякое уклонение России от самобытной почвы славянской в область западных стихий давало и дает пищу старому польскому духу. Таким образом, Россия, которая при Екатерине II окончательно развила у себя крепостное право и довела его до последних крайностей, — Россия применила этот самый принцип, совершенно чуждый славянским понятиям, подарок Запада славянскому племени, к землям, приобретенным при разделах Польши. Вместо того чтобы уничтожить там это насаждение Польши, она его признала и узаконила: она узаконивала тем самым гражданское владычество польского шляхетского меньшинства над миллионами русского народа. И неудивительно, что поляки продолжали считать себя господами в этом пространном русском крае, что они не теряли надежды восстановить в нем и политическое свое владычество, возвратить в будущем Польше области по Днепр и Двину, т. е. весь тот край, в котором они сохраняли гражданскую власть в силу крепостного права, утвержденного за ними Екатерининским законодательством.

Увлечение Западом и потому самому уступчивость наша старым польским идеям достигли своего апогея при императоре Александре I, воспитаннике Лагарпа, друге Чарторижского. Известно, что его русские подданные даже сетовали на него за предпочтение, которое он оказывал полякам. Об этом знают люди, помнящие ту эпоху, об этом говорят самые верные письменные свидетельства. Император Александр I сочувствовал аристократическому духу поляков; он восхищался их рыцарским характером и не находил ни этого аристократического характера, ни этого рыцарства в русском народе. Заняв после поражения французов в 1812 году правом завоевателя Варшавское герцогство, т. е. Польшу в собственном смысле, землю польского народа, русский государь решился восстановить польское королевство с полной гражданской и даже военной автономией, и он исполнил это вопреки сильнейшему противодействию главных европейских держав. Не только континентальные державы всеми силами старались на Венском конгрессе отклонить Александра Павловича от этого намерения, даже Англия убеждала его «обратить Польшу в простые русские губернии». Кто сколько-нибудь знаком с историей европейской дипломатии 1814 и 1815 годов, тому известны все эти, кажущиеся для нас теперь столь странными факты. Известно также, что император Александр, выведенный из терпения препятствиями, какие воздвигались Европою против его мысли о восстановлении Польши, был готов объявить за это войну своим союзникам, что манифест и воззвание к польскому народу были уже написаны и что только полученное в то время известие о высадке Наполеона устранило эту войну. Известно, что в речи при открытии в Варшаве сейма поляки были выставлены перед Россией как образец, к которому ей следовало стремиться. Известно, наконец, что при Александре Павловиче правительство дало в западных губерниях такой простор и оказывало такое покровительство польской стихии, что значительная часть тамошнего местного русского дворянства именно в это время перешла в католицизм и приняла польскую народность.

При таких условиях в самой России, весьма естественно, поляки не теряли надежды, что того и гляди западная половина империи отдана будет Польше и отечество их явится снова одною из первостепенных держав Европы. По надежды эти не сбывались. Император Александр I, при всем своем сердечном влечении к полякам, не мог изменить долгу русского государя, не мог отдать им пол-России; еще менее возможно было ожидать этого от его преемника. Тогда поляки поднялись, чтобы взять силою то, чего они прежде ожидали от нравственного влияния своего, от влияния западных идей на русское правительство.

Всякий, кому сколько-нибудь знакома история того времени, понимает, что обвинение в нарушении конституции, данной Польше Александром Павловичем, было только официальным предлогом революции 1830 года, фразою для прокламаций и европейской печати, а что действительной целью восстания было восстановить Польшу в ее прежнем господстве над западными русскими областями, действительным поводом — надежда легче достигнуть этого при тогдашнем замешательстве европейских дел. Прочтите любой памятник польский, принадлежащий стану инсургентов 1830 и 1831 годов, и вы в том убедитесь; а чтобы показать, как крепко укоренилась эта мысль в тогдашних поляках, я приведу следующий факт, который знаю от очевидца. Когда в 1831 году русские войска стали под Варшавой и готовились брать штурмом последнее убежище поляков, Вольское укрепление, фельдмаршал Паскевич пригласил командовавшего поляками генерала Круковецкого на свидание для переговоров. Дальнейшая защита была уже очевидною невозможностью, и фельдмаршал считал нужным спросить Круковецкого об условиях, на которых он думал прекратить бесполезное кровопролитие. И что же? Польский генерал объявил, что единственное условие капитуляции, это — восстановление польского государства в границах 1772 года — с Белоруссией, Литвою и Украиной!

Катастрофа 1831 года не ослабила этих надежд. Напротив того, они еще сильнее воспламенились вследствие образовавшейся тогда польской эмиграции, которая, будучи оторвана от почвы действительности, от народа и его живых сил, вся предалась обаянию фантазии. Надобно помнить, что польская эмиграция была чрезвычайно многочисленна, что она состояла из десятков тысяч людей, все более или менее лиц образованных, считала в своих рядах политические знаменитости, как князя Адама Чарторижского, поэтов, как гениального Мицкевича, ученых, как Лелевеля, и мн. др., — и это объяснит нам ее громадное влияние на страну. Она имела свою историю; она имела свою литературу, откликалась на вопросы текущего дня и всему, что относилось, посредственно или непосредственно, к Польше, придавала тот фантастический колорит, который можно понять и должно извинить потому только, что это было именно плодом эмиграции, плодом общества, поставленного вне всякой жизненной действительности. Так, например, между 1830 и 1848 годами стала все более и более развиваться идея славянской народности и славянского братства. Какой же вид приняла эта идея в литературе польской эмиграции? Во-первых, русских пришлось исключить из славянской семьи, из славянского братства: москали были признаны финнами, татарами, монголами, смесью каких угодно племен, но только не славянами. Однако эти москали заняли в славянском мире весьма заметное место, которого отрицать было невозможно. Вследствие того создалась в польской эмиграции особая историко-мистическая теория; славянский мир был разделен на две враждующие противоположности, на мир добра и свободы, представительницею которого служила Польша, и на мир рабства и зла, воплощенный в России (см. курс Мицкевича о славянской литературе, книгу Мерославского «De la nationalité polonaise dans l'équilibre européen» и множество других произведений эмиграции). Стоило ступить шаг далее, и эта историко-мистическая теория прямо переходила в новую религию. И действительно, Мицкевич, который в начале своих курсов о славянской литературе развивал эту систему дуализма Польши и России, — в конце тех же курсов выступил открыто как проповедник мессианизма, новой веры, откровение которой он получил от известного Товианского и которой он дал санкцию своего великого имени. Сущность этой религии состояла в том, что польский народ есть новый мессия, посланный для искупления всего рода человеческого, что он, как мессия, страдал, был распят и погребен, и воскреснет, и одолеет дух мрака, воплощенный преимущественно в России, и принесет с собою всему человечеству царство свободы и блаженства. Мессианизм, развивавшийся в 1842—1844 годах, возбудил против себя протесты самого католического духовенства и не мог долго удержаться даже в среде польской эмиграции: но он важен, как самый яркий признак того умственного состояния, до которого могли дойти эти люди. Однако и после падения мессианизма характер эмиграционной литературы не изменился. Западноевропейский демократизм был внесен в нее и применен к Польше, к славянскому племени. Но и демократический дух в этой сфере оставался также чужд народным началам славянским, как аристократический дух старой, шляхетской Польши, державшийся упорно в одной партии между эмигрантами. Польский демократизм оставался произведением западных понятий, идеею, диаметрально противоположною славянской общине, этой демократической основе коренного славянского быта, заменяя славянскую общину завистливым равенством не связанной никаким внутренним союзом толпы. Но как же отзовется этот принцип равенства и демократии на вопрос о западнорусских областях, столь щекотливый для него, ибо Польша может иметь притязание на них только во имя аристократического, пришлого меньшинства над массами туземного народа? Ответ эмиграции следующий: русского народа нет, это миф; есть москали, но они (как приведено уже выше) не славяне, не русские, и русскими стали именоваться только по указу императрицы Екатерины II; народонаселение же в западных губерниях России и Галиции — русины или рутены, ветвь польского племени, говорящая польским наречием, так что даже преподобный Нестор был польский летописец. Все это читатели найдут буквально в целой массе произведений польской эмиграционной литературы; в доказательство, что я не преувеличиваю, приведу только первую страницу длинного вступления г. Рыкачевско-го к его французскому переводу Лелевелевой «Истории Литвы и Руси до их окончательного соединения с Польшею в 1569 г.» Цель этого вступления, по словам автора, «доказать, что то, что называют Россия, есть лишь выдумка, бессмыслица, новое наименование, отвергаемое историей». «Нынешняя Россия, — продолжает польский писатель, — за исключением областей, занятых в 1772, 1793 и 1795 годах, равно как и тех, которые захвачены были в XVII веке, областей, которые все принадлежат польской народности, есть не что иное, как Московия, страна неславянская, народности азиатской и варварской, объявленная в XVIII столетии европейским государством, объявленная принадлежащею к славянской народности по указу, созданию абсолютной власти одной царицы. Россия носит имя, ей не принадлежащее; она славянская по тому же праву, как Австрия. Московия, основанная в XII веке в противоположность и из ненависти к духу славянскому или, лучше сказать, польскому, возвысилась разделом славянских земель, уничтожением их народности. Нынешняя Россия есть наибольшая противоположность славянским идеям, в особенности же идеям и верованиям польским. Что Польша утверждает, то отрицает Россия. Это наименование Россия ничего не обозначает. Это есть выражение чисто дипломатическое. Народность русская также мало соответствует действительности. Существует народность московская — славянская, если вы непременно этого хотите, но весьма слабая, не имеющая в себе ничего серьезного, и только внешняя, кажущаяся. Что же касается до души, до идеи славянской, то она еще не родилась. Достаточно ли выражаться по-французски для того, чтобы принадлежать к французской народности? Русские употребляют славянский язык, который они усвоили себе в XII веке, исказив его. Но какие идеи, какие верования у них общие со славянами, и в особенности с Польшею? Никакие…»7.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…