ПИСЬМО ПЕТЕРБУРГСКОГО ЖИТЕЛЯ В ПРОВИНЦИЮ К ПРИЯТЕЛЮ
<2 марта 1844>
Прежде нужно рассказать историю письма. Я шел по Владимирской. Меня толкнул и обогнал человек в рыжей енотовой шубе, с лицом мрачным и озабоченным. Он бежал так скоро, что его можно было принять за должника, навострившего лыжи от мелькнувшего в стороне кредитора, и вздыхал и гневно бормотал невнятные речи. Шагах в двадцати от небольшого каменного дома, на котором между прочим находится надпись: «Третье почтовое отделение», ему попался господин величественной наружности, тоже в енотовой шубе, очень хорошей. Мрачный господин с живостию снял шляпу, — из которой тотчас выпало письмо с красной печатью, — и поклонился с тою почтительною скоростию, в которой неподражаемы чиновники, хорошо знающие службу. После того он надел шляпу и продолжал свой путь. «Милостивый государь, вы потеряли письмо!» — кричал я вслед ему, но мрачный господин шел так скоро, что ничего не слыхал, и через минуту скрылся в дверях почтового отделения. Между тем я поднял письмо и прочел адрес: В Р-в Б-бск, его благородию милостивому государю Калине Павловичу Кобелеву, градскому акушеру и кавалеру. Спустя минуту мрачный господин воротился, захлопал глазами, засуетился, натолкнулся на меня, чуть не сбил с ног и — не извинился. За такое оскорбление я счел себя вправе не возвратить письма и с четверть часа с непростительным наслаждением любовался, как мрачный господин метался из стороны в сторону, и еще с большим наслаждением слушал выразительные слова, которыми он журил себя за беспечность. Наконец я пришел домой, прочел письмо и рассудил, что лучше всего его послать в типографию. Вот оно:
«Милостивый государь и любезный друг Калина Павлович!
Жизнь человеческая подобна кораблю, обуреваемому волнами. Ничего нет изменчивее счастия человеческого. У меня был приятель; влюбился, посватался, заказал новую пару, только бы обвенчаться: идет к начальнику просить позволения, а начальник ему в ответ: „Можете делать, что вам угодно: вы уж больше не служите!“ Идет к невесте: по лицу так и видно, что в кармане отставка; невеста надула губки, мать прочла рассуждение о непрочности человеческих надежд в отставке, — и свадьба расстроилась! У меня был знакомый: целый век скупал разную рухлядь по базарам, столикам и ветошным лавочкам: „Хоть и не нужно, да дешево, — говорит, — пригодится!“ Раз идет по рынку; человек в фризовой шинели держит в руке фуляр. — Что просишь? — „Четвертак, ваше превосходительство!“ — Двугривенный! — „Маловато, ваше высокоблагородие!“ — Восемь гривен! — „Так и быть, для вашего сиятельства! Пожалуйте деньги!“ Мой знакомый купил фуляр. Идет да рассматривает: сердцу так весело, платок почти новый и такой хитро-узорчатый! Вдруг к нему господин почтенной наружности, в хорьковой шубе: „Позвольте узнать, где вы взяли фуляр?“ — Купил и очень дешево; посмотрите: новехонький! — „А у кого?“ — У кого? право, не знаю. Вот сейчас… в фризовой шинели… — Знакомый мой оглянулся, но уже человека, продавшего ему фуляр, нигде не было. — „Я вас не могу отпустить, — сказал господин в хорьковой шубе, хватаясь за рукав шинели моего знакомого. — Потрудитесь дойти со мной к надзирателю“. — А зачем бы так? — „Там узнаете!“ Знакомый мой хотел было отделаться, но господин в хорьковой шубе сказал, что прибегнет к помощи городового. Пришли в полицию. Дело было очень просто: при платке пропало вещей на четырнадцать тысяч. Вот поди теперь отбояривайся! Плохи шутки, когда „поличное“ в руках оказалось!.. У меня был родственник: он очень любил путешествовать по России и пить национальные настойки; но путешествовать и пить вместе как-то неловко, да и убыточно. Родственник мой придумал средство совместить свои два любимые наслаждения в одно: он взял несколько десятков графинчиков, каждый наполнил водкой и на каждом прилепил ярлык с названием какой-нибудь губернии; графинчики расставил по окошкам. Только что проснется и тотчас задает себе вопрос: „В какую бы съездить губернию?“ Положим, для начала хоть в „Енисейскую“; съездит в Енисейскую; через полчасика в „Казанскую“, через час в „Астраханскую“, и так в продолжение дня, не выходя из комнаты, объездит он до двадцати русских губерний, а иногда и более. Если жизнь вообще называют путешествием, то жизнь моего родственника можно было назвать путешествием по преимуществу. Так путешествовал он несколько лет сряду и был совершенно счастлив; одно немножко его беспокоило: при всей своей деятельности и неустрашимости, он не мог в продолжение дня объездить всей России; правда, бывали счастливые дни, в которые ему случалось околесить до сорока губерний, но сорок губерний не составляют еще России. Совесть и сознание своей ничтожности мучили моего родственника; не вполне удовлетворяемое чувство с каждым днем говорило сильнее. Малу-помалу мысль объездить в один день всю Россию до того овладела туристом, что он и спал и видел тот день, когда совершится его пламенное желание, — и вот великий день тот настал: родственник мой побывал уже в сорока трех губерниях и не чувствовал большой усталости; часу в двенадцатом ночи он был уже в сорок шестой, но, увы! бренное тело ему изменило: он упал и „испустил дух“. (Я не люблю нововведений и выражаюсь, как принято). Дюмон-Дюрвиль объездил весь свет и погиб на незначительном переезде из Парижа в Версаль. Родственник мой объездил сорок шесть губерний и погиб на пути в сорок седьмую! Смерть застала его в ту самую минуту, когда, отдав визит Костромской губернии, он приближался к своей родной — Ярославской. Счастливый в самом несчастии человек! по крайней мере умер на родине! В Ярославле хотят воздвигнуть ему памятник… Но что же такое памятник? Вознаградит ли человека памятник за несчастия и ремизы, понесенные в жизни? И разве слаще спится в могиле, над которою стоит памятник, чем в той, над которою качается плакучая ива, цветет роза и насвистывает порой залетная птица?..
Теперь скажу о себе. Счастье гонит меня беспощадно. Позавчера я играл в преферанс. Вообрази… (Здесь следует подробное исчисление обстоятельств, послуживших поводом к жалобам на изменчивость счастья; рассказывается ход игры, приводятся замечательные деления карт и пр. Все это без большой потери для читателей может быть выпущено. После нескольких раздирающих душу „увы“ автор письма восклицает:) Можешь представить, каково было мое положение! Схватываю шляпу и бегу на Неву; но на Неве, несмотря на позднюю пору, было так много собак и извозчиков, что я никак не мог утопиться! Нечего делать, иду домой. Вхожу в спальню: света никакого нет, а, кажется, был свет… Жена так храпит, что захрапи я так, меня, верно, взяли бы на замечание! Стал раздаваться. Поутру проспал: „Чаю или кофею, — человек спрашивает, — прикажете?“ — А я ему как в трагедиях: „яду!“ Дурак вытаращил глаза и подал графин ерофеичу. Выпил; стал бриться; так верхнюю губу чуть не насквозь и разнес… за что только счастье меня преследует?.. Взорвало меня. Налепил английский пластырь и говорю: „Что это у тебя, душенька, как я вчера подходил, в спальне, кажется, свет был?“ — Бога вы не боитесь, Иван Александрыч! Свет… чтоб жена ваша в пятом часу ночи имела у себя свет! — Заплакала. — Это у вас, — говорит, — темнота стояла в глазах… не знаю только отчего!.. — Слово за слово — побранились. Надо бежать вон из дома. Утром хорошо. Ну, а по вечерам? Играть — нет уж, слуга покорнейший; если б не пост, стал бы ходить в Александринский театр. Нечего делать, надо в концерты…
И вот начал ходить в концерты (здесь следует подробное описание многих концертов; но так как в нынешнем No „Лит<ературной> газ<еты>“ выше Помещена уже статья о концертах, то мы принуждены &ту любопытную часть письма исключить). А! надоели концерты! Махнул рукой. Есть у меня щелкопер знакомый. — „Что, — говорю, — нет ли нового в литературе чего-нибудь?“ — Есть, — говорит, — „Юродивый мальчик“!.. а я ему: „Сам ты юродивый мальчик!.. Ты дельное что-нибудь говори“. — Есть, — говорит, — „Воскресные посиделки“; а я опять ему… Так ничего и не добился. Такая уж литература, говорит! Нет, уж мне лучше что-нибудь иностранное, говорю, и пошел иностранные газеты читать. Взял первую, да как раз и попал на масленицу. Уж таков француз: у него и в пост масленица. Нет масленицы, так он себе в газетах сочинит масленицу (по-ихнему карнавал). До сей поры еще наперерыв тамошние щелкоперы описывают карнавальные увеселения, особенно последние дни масленицы, дни шумные, когда без расчета веселятся и старый и молодой человек. Газеты с картинками представляют масленицу в разных видах, а иногда просто не поймешь, что тебе нарисуют. В каждой стране наслаждаются в масленицу по-своему. Русский человек ест блины девять раз в день и катается с гор почти совершенно без экипажа. Француз каждую масленицу потешается странным зрелищем, так что я и сказать не могу. Вот послушай, переведу:
„Минувшая неделя (говорит один тамошний щелкопер) особенно замечательна была явлением одной важной особы; в течение двух дней эта особа посещала самые многолюдные кварталы, самые главные улицы, всюду возбуждала безмерное любопытство, осыпаема была великолепными почестями: герольды, всадники с касками на голове составляли ее свиту; без умолка бил барабан, гремела полковая музыка. Главный штаб ее состоял из греков, римлян, рыцарей, вооруженных с ног до головы, царедворцев Лудовика XIII и Лудовика XIV. Этого мало: боги и полубоги состояли в свите ее; Геркулес, Геба, Венера, Марс, Купидон, Бахус, Юнона, Минерва, Аполлон, сам Юпитер, страшный Юпитер, провожали ее, — и старый Сатурн не постыдился влезть на колесницу и взять в руки вожжи.
Другой возгордился бы такими неслыханными почестями и стал бы ожидать, что люди, желающие видеть его, сами станут сбегаться к нему; но упомянутая особа показала, что она не взыскательна насчет этикета; она лично сделала визиты знатнейшим обитателям столицы. Так, она являлась с визитом к министру финансов, к г-ну Созе, президенту палаты депутатов, к маршалу Сульту, к президенту палаты пэров, к г(осподам) Кю-нен-Гридэну и Дюшателю; но самый торжественный визит ее был в Тюльерийский замок; там-то она старалась показаться как можно любезнее и интереснее.
О какой важной особе говорим мы, спросите вы? Об особе весом в тысячу триста семьдесят килограмм, о чуде карнавала, масленичном быке (Boeuf gras). Три дня разгуливал масленичный бык, покрытый великолепной попоной; голова его украшена была перьями и лавровым венком. Бго вели два жертвоприносителя, с дубинами в руках, покрытые по древнему обычаю тигровыми кожами. За ним следовала колесница, крытая малиновым бархатом, с позолоченными колесами, везомая четырьмя лошадьми, разукрашенными с головы до ног; на ней восседал Сатурн с своей косой. Три дня продолжалось торжество масленичного быка; оно началось в воскресенье в десять часов утра и кончилось вечером во вторник на монмартрской бойне. Служившие и льстившие быку во время могущества его съели его в бифштексе после его падения. Масленичный бык погиб, карнавал умер! Яркое солнце, лазурное небо озаряли последний день его торжества; нельзя было веселее кончить жизнь, нельзя было иметь свидетелями кончины более усердных друзей. С полудня половина Парижа расположилась у окон, чтоб видеть, как будет проходить карнавал; другая половина теснилась на улицах; все пространство от церкви Магдалины до Бастилии покрыто было народом“.
…Вот брат, Калина Павлович, и все тут. Нет, уж, видно, как несчастье, так и в иностранных газетах ничего не найдешь. Знаешь ли что? Возьму я перо, запрусь в кабинете, да начну сам сочинять. Авось, лучше напишу. А там — знакомому щелкоперу… он, глядишь, где-нибудь и напечатает… да еще, пожалуй, и деньги дадут. Можно будет пульку того… Ведь за эту дрянь, что они пишут, им, говорят, платят!»
Здесь оканчивается письмо неизвестного господина, или, так сказать, petites misères de la vie humaine в русском роде… Интересно знать, что-то напишет неизвестный господин? Не прислал бы в нашу газету!..
<Статья первая>НЕСКОЛЬКО СЛОВ ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
<6 апреля 1844>
Когда-то, помнится, в 9 No «Лит<ературной> газ<еты>», было напечатано письмо петербургского жителя в провинцию, найденное случайно на тротуаре. Письмо, если помнят читатели, заключало в себе откровенное описание приключений и неудач его автора и оканчивалось обещанием приняться за перо. Прочитав тогда это обещание, мы печатно изъявили опасение, чтоб неизвестный автор письма не прислал к нам первых плодов своего вдохновения. Так и случилось! Перед нами теперь довольно толстая тетрадь, исписанная тою же самою рукою, которою писано было письмо. При ней пришито вначале, как отношение, при котором препровождается дело из одного присутственного места в другое, письмецо следующего содержания: «Препровождая при сем к на-печатанию в „Литературной газете“ сей слабый опыт, уведомляю почтеннейше, что со временем, буде сия первая статья моя будет напечатана, то за оною последуют другие. Буде же она будет сочтена поступившею в брак, то прошу меня уведомить о том, чрез надписание на сей статье или особым письмом». Подписано: «И. А. Пружинин».
Что ж это за статья?.. Мы знаем много способов возвращать сочинителям рукописи, то есть называть этих сочинителей в глаза плохими, — чрезвычайно учтиво и ловко. Этому научила нас необходимость. Нам ничего не стоило бы возвратить обязательному сочинителю его рукопись при чрезвычайно вежливом письме, — даже сказать ему лично, что статья превосходна, но что редакция не решается печатать ее, желая, чтоб она была напечатана там, где может обратить на себя больше внимания; мы могли бы отговориться несоответственностью статьи с программою газеты, с ее духом и направлением, или значительным накоплением материалов, которое препятствует редакции поделиться с читателями «этою прекрасною статьею» так скоро, как бы та статья заслуживала, и пр., и пр. И всё это было бы очень хорошо. Нет ничего неприятнее беспрестанной необходимости сказывать плохим сочинителям в глаза, что они плохие сочинители; но она имеет свою хорошую сторону: посредством ее привыкаешь, как говорится, позолачивать горькие пилюли, и — что всего утешительнее! — есть сочинители, которые от души верят всему, что говорит им журналист, возвращая статью. Зато как они разочаровываются, в какое негодование приходят, как громко жалуются на явную несправедливость и изменчивость журнальных суждений, когда тот же самый журналист, возвративший сочинителю рукопись с такою сладкою похвалою и обязательною улыбкою, встречает ее, ту же самую рукопись, явившуюся в печати отдельной книжкой, — строгим и убийственным приговором, который вошло в обычай называть «бранью», хоть часто он справедлив, как сама справедливость! Тут уж никак не уверите сочинителя, что он с своим гневом не совсем прав, а журналист с своим хладнокровным осуждением не совсем виноват. «Да помилуйте! да он мне сам говорил совсем другое!» — кричит сочинитель. — «Говорил!» — Вот в этом-то вся загадка. Скажите на милость, что вы будете делать с человеком, который ежедневно преследует вас письмами, удостоивает ежедневного посещения вашу прихожую, в простодушной надежде застать вас когда-нибудь дома, и, наконец, как-нибудь насильно врывается в ваш кабинет, ловит и останавливает на улице, нежданно-негаданно является перед вами в маскараде, в театре? Ну, как тут не сказать сочинителю, что рукопись превосходна: ведь надо ж от него отвязаться! Но плохие сочинители ничего этого не берут в расчет, и в глазах их — журналист, который говорит им одно, а пишет другое, навсегда остается человеком, переменяющим свои мнения как перчатки. Они о том громко рассказывают и, как неотразимый пример, всегда приводят случай с их собственной рукописью. Многие при этом сострадательно пожимают плечами и восклицают: «О литература!» Я тоже пожимаю плечами, но не восклицаю…
Это отступление произошло совершенно случайно, хотя, к сожалению, решительно нейдет к делу. Оно так и останется «отступлением» или, если угодно, «вступлением». Для ясности самого дела нужно было только сказать, что у нас есть много способов позолачивать горькие пилюли, но мы не употребили ни одного из них с г-ном Пружининым и оставили рукопись его у себя. События, которые в ней описаны, так кстати, что мы решились ее напечатать. Это, изволите видеть, дневник г-на Пружинина с того самого дня, когда потерял он письмо, адресованное к приятелю и попавшее в нашу газету, и когда он решился писать. Он описывает всё с ним случившееся до малейшей подробности. Его преимущественно занимали концерты и ссоры с женою: то и другое описано мастерски; но о концертах мы уже писали, а самое красноречивое описание ссоры с женою не может сравниться с действительною ссорою, опыт которой женатый читатель может произвесть сам во всякую пору. Стало быть, концерты и супружеские ссоры лишнее… Мы начнем именно с того времени, когда то и другое кончается: со Страстной недели. Итак, приступим…
Понедельник, 20 марта.
Вчера в последний раз ел рыбу и масло. Чудесная вещь рыба: по-моему, лучше говядины. Только дороже, а то целый век стал бы есть рыбу. Масло конопляное тоже хорошо, только голос портит и в горле как-то неловко, как много в кашу положишь. Каша лучше всего, но уж тут постное масло — извини! с скоромным вкуснее. Особенно люблю пенки. Вытащишь этак сбоку… помазал маслом, посолил… а верхняя пенка! Я всегда прошу Матрену Ивановну: «Прикажите, Матрена Ивановна, кухарке, чтобы жарче топила, когда у нас каша, и кашу в самый жар ставила, чтоб была пенка поджаристая». Каша хороша тогда только, когда красна, рассыпается. Прежняя кухарка наша совсем не умела варить кашу. Зато чудесно жарила корюшку. Корюшка очень дешева бывает весной, да тогда ее есть нельзя: воняет черт знает чем.
После обеда пришел купец. «Так и так», — рассказал дело. «Напиши, — говорит, — челобитную». — Мошенник, по глазам видно, мошенник, козлиная борода! Дело скверное: с братом тягается. «Нет, — говорю, — времени не имею!» Так нет же, пристал: «Я ни за чем не постою, что хочешь возьми!» — и вынимает пятидесятную. — Подумал, подумал: «Приходи после Святой, — говорю, — на нынешней неделе я, братец, не могу».
Вторник, 21 марта.
Опять чуть не поссорился с женою: привязалась, зачем я всё в окошко смотрю… А что ж больше и делать, как в брюхе ворчит… «Ты, — говорит, — и теперь даже рад»… ну и пошла… у ней всё одна песня: ревнует. А чего! Не на что и смотреть-то: в шесть недель только сотни три собак пробежало, да отставной солдат из соседней улицы заходил, да парные санки проехали… знаю, чьи… ох, знаю!.. зачем… Такая уж у нас улица, что на ней очень много собак и мало людей… точно не в Петербурге! Да и какая же улица: всего один дом… зато заборы чудесные… и деревья видно… лето придет, позеленеют… «Сказал бы тебе», — говорю… и хотел было… да для великих дней промолчал. — Заплакала и говорит: «Вы, — говорит, — уж и говорить со мной не хотите!» — «Не хочу, — говорю, — дайте мне покой, Матрена Ивановна: пусть я не буду сегодня грешить; я и так грешный человек перед богом». Унялась.
Не выдержал — согрешил. Хотел есть один раз в день, поел два, а всё оттого, что Матрена Ивановна давеча меня рассердила; шибко очень бежал: проголодался. Ох, Матрена Ивановна! А совсем было лег — не спится; стал читать — не читается. Так вот и мерещится: «Не дожить мне до завтрашнего дня: умру я впросонках с голоду!» Испугался, вскочил, сам побежал на кухню, да с перепуга и съел целую миску гороха, груздей соленых штук до двадцати съел, хлеба ломоть и квасу кружку хлебнул. Хорошо очень спал.
22 марта. Середа.
Очень раскаивался, как вспомнил, что вчера ночью сделал. За обедом налягу на хлеб: хлеб долго лежит в желудке, и с него не скоро проголодаешься. Каша бы еще лучше; кабы хорошенько каши поел, небось ночью бы не захотел, да без масла нехорошо… эх! Ну, да авось уж недолго… за все себя награжу… выпью водки, вендеграфу бутылку куплю… полакомлюсь ветчиной… яйцами, пасхой, — кулича с кофеем съем… чудесная штука кулич с кофеем! а за обедом напьюсь!..
23 марта. Четверток.
В баню вчера ходил. Чудесная вещь — баня. Я четыре вещи люблю на свете: тройку с колокольчиками, кашу, самовар и баню… — Ничего почти не ел. Целый день всё думал… Нет, ежели тот купец придет, я его прогоню…
24 марта. Пятница.
Чудное дело, как легко на душе — как будто и свет лучше, и люди добрее. Чувствуешь какую-то сладость, в воздухе благовоние.
25 марта. Суббота.
Случилось ужасное происшествие. Часу в двенадцатом гулял я по Невскому. Народу было множество. Солнце светило ярко, и погода была прекрасная. Встретился со мной один из моих знакомых, очень красивой наружности, добрейший и благороднейший человек, из всех каких я знаю, — в гороховом пальто, выписанном на днях из Парижа. Удивительное пальто! На внутренней стороне грудных полочек пришиты еще полочки, которые сходятся посредине и застегиваются: выходит что-то вроде жилета. Расчетлив стал нынче француз: из одного платья два делает. — Здоровы ли вы? — «Не совсем; грудь болит. Кроме супу ничего не ем и кроме воды ничего не пью». — Пошли вместе. Толкуем, да вперед подвигаемся. Навстречу нам приятель красивого господина и мой тоже знакомый — большой оригинал, ходит бочком, лоб высокий: волосы напереди уж немножко того… реденьки; улыбка такая, смотрит, кажется бы, и ничего, а всё боишься, не сказал бы вдруг: «Какая у вас глупая рожа!» На слова молодец, даже, кажется, сочинитель. Пошли все трое. Вдруг навстречу нам всему свету приятель, молодой человек пятидесяти девяти лет с хвостиком. Раскланялись, вытянулись в шеренгу и пошли все четверо к Полицейскому мосту. Забыл, о чем говорили. Только разговор был преинтересный, даже, кажется, назидательный: что-то касательно того, каким образом разжилась какая-то модистка, у которой сначала не было ни одного платья, кроме того, которое было на ней, да того, которое красовалось на ее вывеске. Очень много смеялись. Высокий лоб острил и часто очень удачно; он мастер острить. Попался навстречу купец в белой шелковой шляпе и оливковом бекеше, обшитом вокруг — сверху, снизу, сзади — собольей опушкой вершка в три шириною: преинтересная фигура! Все на него оборачиваются, даже некоторые улыбаются, а он себе ничего; видно, думает: «дураки все вы!» или подобное что-нибудь. Попался также какой-то отставной чиновник почтенных лет, в коричневой шубе на беличьем меху. Попадалось и еще много хороших людей, да всех не пересчитаешь. Когда проходили мимо Палкина, молодой человек известных лет с хвостиком посмотрел на вывеску и вздохнул. Никто этого не заметил, кроме меня. Когда проходили мимо Излера, он опять вздохнул и так посмотрел… Против Доминика он спросил меня: «Не хотите ли вы есть?» Я хотел, да смолчал; думаю: осудят, что рано так есть захотел. У Полицейского моста молодой человек известных лет уже громко изъявил желание выпить водки и закусить. Я молчал, другие также молчали. Тогда молодой человек предложил нам прослушать небольшой анекдот. Анекдот незатейливый: «Жил на свете один почтенный человек, который очень любил некоторого рода селянку; он ел ее каждый день и помногу; наконец однажды хватил чересчур много и умер, а селянка с того дня стала называться его именем». Понятно, к чему клонился рассказ молодого человека известных лет: ему хотелось попробовать этой селянки и возбудить в нас то же желание. И он не ошибся. Не знаю, как другие, но я тотчас почувствовал, что для полного счастия мне чего-то недостает. Солнце светило так ярко, ни одной тучки не было на небе, ни одного кредитора не попадалось мне навстречу, ни одного пятнышка не было у меня на душе и на сапогах; тротуар был сухохонек… чего ж могло недоставать мне, кроме селянки? Я сообщил об этом занозистому человеку с высоким лбом. Он сообщил мне, что ему тоже чего-то недостает; красивый господин сказал то же. Мы долго думали; наконец догадались, что у всех нас недостает духа отказаться от предложения молодого человека известных лет, и повернули назад от Полицейского моста. Вот наконец и близко. Входим в трактир по лестнице — я, занозистый человек и молодой человек известных лет скорыми шагами, а красивый господин отстал: плетется нога за ногу. Занозистый господин обернулся и сказал: «Посмотрите, господа, как идет: точь-в-точь из трактира!» Это было сказано очень остро, потому что мы все, даже и красивый господин, тотчас невольно захохотали, а это лучшее доказательство, что острота хороша. Пришли без дальних приключений в особую комнату. Заказали селянку. Да еще не одну. Красивый господин говорит: «У меня также своя есть селянка!» и велел сделать и свою также. Лакей хлопнул глазами, как цапля, сказал «слушаю-с» и ушел. Принесли водки. Молодой человек рассказал, как один чиновник умер от употребления кюмелю с ромом, и выпил две рюмки кюмелю с ромом; мы выпили без рома; закусывали икрой и семгой. Ждем полчаса — нет ни селянки, ни даже прислужника; наконец пришел прислужник. «Что же селянка?» — «Сию минуту!» — исчез, хлопнув глазами, и воротился через десять минут с хлебом и приборами. «Что же селянка?» — «Сию секунду!» И опять хлопнул глазами и скрылся. Желудок мой пришел в ярость. Но делать было нечего. С горя завернул в бильярдную.
Скучно! только и слышно: сорок один и никого! При мне маркер проиграл партию одному важному господину с благородной наружностью и пролезал под бильярдом. Это хорошее обыкновение: бедному человеку ничего не стоит пролезть под бильярдом, а между тем выиграй он — он бы получил пять рублей; а богатому человеку тоже пустяки заплатить. Это немножко развеселило. Воротился к своим. Селянки еще нет, а бутылка портеру уж стоит, и шампанское на другом столе в серебряной вазе стынет. «Не много ли будет, — говорю, — господа?» Да красивый господин напомнил, что сегодня разрешение вина и елея: я и обрадовался. Наконец принесли селянку, в кастрюльке. Съели: хороша. Запили портером. Принесли другую, на сковороде: очень хороша. Когда-нибудь и ею объестся какой-нибудь гастроном и увековечит таким образом свое имя. Едим да по временам запиваем шампанским. Занозистый острит; мы туда же за ним… хохочем… весело… Никто не ожидал трагической развязки, которую судьба готовила этому случайному водевилю, ничье сердце не вздрагивало тайным предчувствием, и ни на чьем челе нельзя было прочесть и тени того беспредельного ужаса, в который судьба готовилась нас повергнуть. Так иногда небо чисто, солнце горячо и весело; вдруг, откуда ни возьмись, набежит туча, солнце спрячется, хлынет дождь, загремит гром: закрывай ставни! Я всегда закрываю ставни, когда наступает гроза…
Вдруг красивый господин, который ел с особенным аппетитом, страшно изменился в лице; вилка судорожно закачалась в его мощной руке и остановилась наконец в воздухе, приподнятая кверху. На вилке что-то качалось вроде луны в первую четверть месяца, не цветом, а по фигуре. Цвет был беловатый. В молчании красивый господин снял с вилки таинственное полукружие другою рукою и подверг долгому, внимательному рассмотрению, потом передал молча соседу — занозистому господину; занозистый передал мне, я — молодому человеку известных лет; каждый из нас рассматривал и передавал странную вещь в торжественном и мрачном безмолвии; наконец, когда очередь снова дошла до красивого господина, он поднял на вилке таинственное полукружие кверху и произнес ни громко, ни тихо, угрюмым голосом: «гусиная шейка!» и все мы повторили за ним: «гусиная шейка», и даже посторонние свидетели этой трагической сцены повторили голосом, выражавшим сострадательное участие: «Точно, гусиная шейка», а один из них очень серьезно принялся шарить, нет ли говядины в постных щах, которые он себе вытребовал. Не оказалось.
Жене ничего не рассказал. Куда! Сказал, что встретил на Невском нужного человека и с ним все ходил да толковал о делах. Ел через силу.
Воскресенье, 26 марта.
Чудное дело, какими чувствами наполняется душа в эти торжественные часы, когда с минуты на минуту ждешь — вот грянет колокол, возвещающий радость величайшую и всеобщую! Куда спать! Если б даже и не грешно было спать, никогда бы человек не заснул в эту ночь, потому что множество мыслей не мелочных, не ежедневных, но каких-то особенных, так что я и описать не умею, приходит в голову. Сидишь и думаешь, всё думаешь, думаешь… Грешные, все мы грешные люди! Нет в нас этого, чтобы почаще думать о небе и о всем том… молиться… нет! погрязли мы в суетах и думаем только об одних суетах, глупостях, тешим плоть свою, не заботясь о душе… И так всё думаешь, думаешь… даже слеза прошибет, и слово даешь сам себе быть благороднее, лучше… Великие минуты!
Молился у Владимирской. У!.. что только и за теснота: яблоку негде упасть… Ну да и винить некого: никто не враг душе своей, всякий хочет в такой великий день помолиться. В Петербурге, оно правду сказать, не то чтобы в Москве, и церквей не так много, да ведь еще давно ли и сам-то Петербург основался? Если всё будет в нем так прибывать, как доныне прибывало, так он Москву в 50 лет превзойдет.
Часу в пятом пришли домой. Закусывали с женою, да еще родственник бессемейный пришел… Плохо в этот день бессемейному человеку… Один, во всем один… Один ступай в церковь… один садись за стол… не с кем разделить радость. Грешный человек, лишний стакан выпил.
Скажите, пожалуйста, скоро ли человек будет умнее? Вот наступит первый день великого, торжественнейшего праздника. Сидеть бы дома, провесть его в кругу семейном, в приличных разговорах, — так нет! поезжай с поздравлениями! Оно, конечно, нельзя: уважение дело великое. Да зачем же человек не придумает как-нибудь, чтоб доказывалось оно другим образом? Да я бы первый лишних в год пять раз продежурил, только не тронь меня в праздник! Я из праздников только и живу на сем свете. В будни я… да что много говорить, в будни меня и на свете нет… Оно, конечно, придумали хорошо: заменять визиты печатным объявлением при пожертвовании в пользу детских приютов… Хорошо, да только для тех, для кого всяческое хорошо. А наш брат попробуй-ка… У! скажут: уж он нынче вот как! Денежки завелись и амбиции много: лень самому съездить! Печатно изволит поздравлять, к князьям и генералам в товарищи в печати залез… Нечего делать; для всякого случая лучше самому съездить, с швейцаром раскланяться, камердинеру сунуть… Ох! эти швейцары и камердинеры!.. Вытянется да так на тебя и смотрит… Дать жалко и не дать жалко… то есть не жалко… а так… не ровён гусь… Глядишь: полтинником меньше в кармане… А всё за что? Да так! посмотрел на жирную рожу, да расписался на листе скверным пером… как самая последняя спица… даже росчерк при фамилии боишься употребить… К другому — та же история; к третьему — та же! А впрочем, что много толковать, что жаловаться, когда так во всем свете. Одно досадно: дороги извозчики… как раз дневное содержание прокатаешь… да, глядишь, и мало еще… а дорога! Скажите, пожалуйста, что это в Петербурге за дорога бывает в Святую! Ни на санях, ни на дрожках, ни пешком, ни верхом! Ездил я много по разным губерниям, даже по проселочным дорогам в весенние разливы таскался… Куда! и подобия нет! Держишься на дрожках, трясешься, как испуганный жид, да думаешь: вот тряхнет и пополам тебя перехватит! На санки сел: уж и не думай обедать! Грязи столько в рот навалит, что как ни отплевывайся, а все сыт будешь… А на платье, а по лицу… Меня уже пятнадцать лет никто по лицу не бил… а сегодня такую затрещину съел… тысячи рублей не взял бы!
А всё-таки ездил. Прежде всего, разумеется, по начальству. Для краткости приведу здесь стихи одного моего знакомого щелкопера: точь-в-точь про меня писано!
Я с час пред умывальником
Мучительный провел,
Когда с своим начальником
Христосоваться шел,
Умылся так рачительно,
Чуть кожу не содрал,
Зато как снисходительно
Меня он лобызал!
Дал слово мной заботиться,
Жал руку горячо,
А я его, как водится,
И в щеку и в плечо!
Вот жизнь патриархальная,
Вот служба без химер.
О, юность либеральная!
Бери с меня пример!
Я нарочно все в подробности бессемейному родственнику рассказал… «Вот, — говорю, — учись, как жить на свете; пример у тебя в глазах, а будешь важничать, нос поднимать… ты что за штука такая?., с чего тебе нос поднимать?» И много я еще ему говорил… Я люблю, чтоб и другому было… не всё же себе одному… — «Благодарю, — говорит, — дядюшка! благодарю…» — и слезы в глазах… нагнулся… и чмок меня в руку. Мальчишка способный. Будет прок!
Сели обедать. Что было после обеда — ничего не припомню.
Понедельник, 27 марта.
…Сегодня пришел тот купец… принес голову сахару и фунт чаю… Хотел настоять, чтоб назад взял, да не успел: только похристосовались, он и тягу… яйцо чудесное дал: развинчиваю — три золотых. Ну что будешь с ним делать! Разве ведь я просил? Отослал бы всё обратно, да не знаю, где он живет…
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Хроника петербургского жителя.
