ПЕТЕРБУРГСКИЕ ДАЧИ И ОКРЕСТНОСТИ
<1>
<4 мая 1844>
В городе пыльно и душно; за городом прохладно и зелено. Время покинуть Петербург, уступить его широкие и поврежденные улицы мостовщикам, оставить богатые и великолепные квартиры для поправки и подновления штукатурщикам и обойщикам и переселиться в скромные, уютные, не всегда достаточно защищенные от холода и удобные, но красивые домики, которые называются «дачами». Пускай Петербург строится, подновляется, увеличивается новыми зданиями, мы не будем мешать ему, мы поедем на дачи.
Куда? в какую сторону? У всякого свой вкус, свои расчеты, свои виды, и каждый выбирает себе летнее жилище, соображаясь со всем этим. Иной хлопочет, чтобы ему было поближе к Петербургу — ему каждый день нужно маршировать пешечком на службу; другой хлопочет, чтобы ему было поближе к той или к тому… ну, словом, к чему особенно лежит сердце — и забирается в Мурино, даже и далее; тот нанимает на Крестовском, потому что там каждый день надеется встречаться по нескольку раз с человеком, в котором имеет нужду, и свидетельствовать ему глубочайшее почтение, в совокупности с таковою же преданностию; а этот перебирается в Парголово, потому что с парголовской горы прекрасный вид на многие дачи, и, между прочим, на домик, где живет почтенное семейство, украшение которого составляет семнадцатилетняя дочь красоты неописанной. Сей перебрался было за Екатерингоф, но в первый день заметил там, на прогулке, целую сотню своих кредиторов, и на другой день его не стало; дачу занял оный, встретивший то же самое неблагоприятное обстоятельство на Петровском острову. Таковый живет в Колтовской, потому что жена его не может пробыть дня, не видав Арины Андреевны, у которой братец большой охотник до уединенных прогулок и очень любезен с дамами; а толикий, опять по своим причинам, перебирается на Аптекарский.
Сколько драм, сколько водевилей разыгрывается, пока наконец петербургские жители разделят между собою, каждый с сохранением возможных удобств, эти воздушные, скороспелые здания, которыми усеяны окрестности Петербурга! Привычка — вторая натура, и человек, даже переезжая на дачу, старается удержать за собою возможность удовлетворять ее требованиям. В самом деле, если вы, например, сделали привычку пить чай у Ивана Ивановича… а кольми паче, если вы сделали привычку к чему-нибудь поинтереснее чая, для чего также необходимо водить дружбу с Иваном Ивановичем… Ну, где вы наймете дачу?.. Нет, привычка — великое дело. Я сужу по себе: я так привык занимать деньги у одного достопочтенного человека, что даже нанял дачу в одном с ним доме.
Но для тех, кого ни особенные привычки, ни пристрастия, ни какие-нибудь тайные причины не влекут к известному пункту, для тех, кому нужны дачи не дорогие, но удобные, кто должен ежедневно отправляться в Петербург на службу и заботиться о том, чтоб издержки на ежедневные, неизбежные поездки были как можно умереннее, — для тех всего удобнее жить за Лесным институтом или на пути туда, лежащем по Каменноостровскому проспекту, чрез Каменный остров, мимо дачи графини Строгановой и т. д. Если мы утверждаем, что жить на этом тракте особенно удобно, то имеем на то причины, которые, верно, заставят вас согласиться с нами. Нам достоверно известно, что с 15 мая учреждается омнибус для желающих ездить на Спасскую Мызу г. Беклешова (за Лесным институтом), в окрестные места и обратно, который будет ездить по Каменноостровскому проспекту, через Каменный остров, мимо дачи графини Строгановой и так далее. Это известие, с первых слов, должно обрадовать многих и очень многих, но когда мы скажем, что поездки омнибуса хорошо применены к потребностям дачных жителей и цена чрезвычайно дешевая, тогда сердце ваше, к которому так близок карман, ощутительно истощаемый частою необходимостию платить извозчикам втридорога, — затрепещет от восторга. Итак, слушайте. Омнибус будет ездить по вышереченному тракту четыре раза в день туда и четыре обратно; цена за место в омнибусе в один конец в обыкновенные дни 25 коп<еек> сер<ебром>9 в праздничные и воскресные — 30 коп<еек> сер<ебром>. Если сообразить, как много дач, наполненных жителями, лежит по тракту, избранному омнибусом для поездок, то нельзя не назвать этого учреждения благодетельным и не пожелать, чтоб оно имело полный успех. Удобств, которые сопряжены с этим прекрасным учреждением, невозможно всех перечислить. Вместо того, чтоб торговаться с извозчиками, которых к тому же не во всякое время можно отыскать на иных дачах, и нанимать их по часам или каким-нибудь другим образом, но, во всяком случае, за довольно значительную цену, — вы не заботитесь ни о чем, приходите в известный час к пункту отшествия омнибуса, платите четвертак и садитесь в спокойный и просторный дилижанс; вас не трясет, как на дурных извозчичьих дрожках; не пылится ваше платье; не набивается вам пыль в рот, нос и уши; не щемит ваше сердце тайное предчувствие (очень часто сбывающееся, когда едешь на извозчичьих дрожках), что вот-вот лопнет шина, сломится колесо или случится другое какое-нибудь повреждение и вы остановитесь среди дороги ждать, пока все придет в прежний порядок, — если только есть возможность привести сломанное колесо в прежний порядок, — а между тем семейный ваш суп стынет, жена сердится, дети плачут и просят «папы», а если вы едете на обед к постороннему, то еще хуже: известно, какие иногда несчастия случаются от получасовой просрочки обеденного времени! Хвалы и благодарения достойны учредители омнибуса, и когда омнибус начнет свои поездки, мы не преминем тотчас на нем прокатиться и сообщить читателям результаты нашей поездки.
Действия омнибуса начнутся, как уже сказано, с 15 мая. Пункт отшествия его из Петербурга — у Гостиного двора, а с Спасской Мызы — у часовни. О часах отправления будет извещено в свое время. Да увенчается полезное предприятие учредителя заслуженным успехом, что непременно и будет, если только публика наша не захочет пренебречь собственной своей выгодой!
Мы не ошибемся, назвав эту новость в настоящее время самою интересною, если не вообще для любознательности человеческой, то для кармана. Других новостей мы не знаем. Наступает такое время, когда запас новостей истощается, да и нет в них надобности. Теперь довольно часто и в большом ходу только новости для желудка, но об них ежедневно можно осведомляться из объявлений Смурова, Елисеева и комп. Устрицы! как много поклонников устриц, но как много и людей, решительно не понимающих поэзии устриц и соединяющих с представлением о них чувство крайнего омерзения! Отчего это? как? почему? Эти вопросы может разрешить разве один глубокоученый доктор Пуф. Наше дело сказать только, что устрицоеды столько же удивляются отвращению от устриц иных людей, сколько сии последние удивляются их пристрастию. Один из жарких поклонников устриц сочинил даже защитительный и вместе хвалебный гимн, на манер знаменитого защитительного стихотворения «Картошка, харч благословенный!»:
Устрицы! харч благословенный!
Во время жарости для всех бесценный!
Кто хлебом не нуждается,
Устрицами нередко пропитается.
Устрицы и вкусны, и сытны, и сладки,
Поганства в них нет, и лишь гадки
Те люди, которые врут,
Что устрицы гадость, и устриц не жрут!
Это стихотворение было пропето хором у Сомова, над грудами опустошенных раковин и — уверяем вас — произвело там необыкновенный эффект.
Весьма замечательна камер-обскура г-на Бросса, показываемая у Исакиевского моста, в небольшом деревянном здании, за чрезвычайно умеренную цену. Вот что говорит о ней наш достопочтенный сотрудник И. А. Пружинин в письме от 26 апреля:
«Были в Отель-дю-Нор втроем: я, еще один наш чиновник, да купец… тот самый, которому я прошенье писал и за которого хлопочу по судам. Угощал и тем, и другим, и третьим; наконец расплатился, вышли, с меня пот так градом… я когда поем хорошо, у меня всегда выступает на лбу пот крупными каплями… а товарищ немножко даже на последней ступеньке запнулся. „Чем бы еще угостить вас?“ — спрашивает купец. Мы было отговаривались, так нет. „Коли ни есть, ни пить, — говорит, — не желаете, так мы-ста другое найдем угощение. Вот, — говорит, — извольте следовать за мной в ефто место“… Подводит нас почитай к самому Исакиевскому мосту и показывает на деревянный домик на правой руке. „Что же тут? — говорим. — А в ефтой камере, — говорит, — немец будет показывать шкуру!“. — „Какую же шкуру?“ — А не могим знать, — говорит, — увидим-с. — Захотелось и в самом деле заглянуть. Заплатил за троих. Вошли. Маленькая, темная, круглая комнатка, а в потолке посередине фонарик, из фонарика свет. Посереди комнаты на возвышении круг… Что ж, думаю, никакой шкуры… вдруг входит старушка (самого г. Бросса, видно, не было дома), начинает тянуть за веревочку, что висит у стены, и вдруг…
Боже мой! боже мой! я чуть с ума не сошел. Представьте себе… этак на кружке каком-нибудь, аршина в полтора, а пожалуй и меньше… как на блюдечке перед нами Невский проспект… да не то чтобы нарисованный Невский проспект, а просто живой, как он есть… Люди, экипажи, магазины, словом все, даже верите ли? свинью какую-нибудь мужик несет на плечах, ее вам тут не забудут, собачонка дрянная бежит, и ее тотчас подхватят, а уж люди-то, люди… Сходство невыразимое! Даже многих можно в лицо узнавать; я имел счастие засвидетельствовать глубочайшее почтение Станиславу Владимировичу: шел по Невскому с двумя дамами, видно, идут устрицы есть… Ну, уж устрицы!.. Не один Невский проспект, старушка множество улиц нам показала, и все так же хорошо, выразительно, натурально. Я все добивался от нее, чтоб она сказала, как делаются такие штуки, и даже посулил ей гривенник, да нет, крепится — не говорит. Чудеснейшая вещь! непременно пойду в другой раз смотреть, а перед тем Матрене Ивановне скажу: „Подите, дискать, прогуляйтесь по Невскому“. Пойдет, — а вот я все там и узнаю. То-то будет смеху-то!..»
Нам остается только прибавить, что за вход в камер-обскуру платится только 30 коп<еек> серебром и что удовольствие, доставляемое камер-обскурою г. Бросса, далеко превышает эту цену.
В Детском театре давал очень интересные «представления жонглерских пиес» г-н Дрессор. У него мало новых штук, но старые, виденные нами уже от других фокусников такого рода, г-н Дрессор выполняет с неимоверным проворством и силою. В представлениях участвовала также г-жа Дрессор, поднимавшая, в вертикальном к столбу, находившемуся на сцене, положении, каждой рукой по пудовой гире. К замечательнейшим штукам г-на Дрессора принадлежит, между прочим, перекидывание в одно время 24-х фунтового ядра, куриного яйца и ножа; интересна также следующая штука: г-н Дрессор берет в рот бокал, за край дна, на верхнюю сторонку бокала ставит ребром целковый, а на целковый острым концом шпагу, на верху которой прикреплена тарелка, — и шпага начинает вертеться с неимоверною быстротою на вертящемся целковом. Хороши штуки с павлиным пером, которое, будучи кинуто кверху, само собою становится на лоб или на нос г-на Дрессора и даже довольно долго держится на лбу, почти совершенно в перпендикулярном положении, причем г-н Дрессор ходит рассчитанным и размеренным шагом. Вообще никто из видевших представления г-на Дрессора не скажет, чтоб они были скучны. Наконец, новость, совершенно летняя, готовится для нас на Измайловском плац-параде, где строится гиппод-ром, для скачек г-на Сулье и К0. Г-н Сулье дает «большое, чрезвычайное представление, состоящее из скачек верхом, стоя на лошадях и в торжественных колесницах». Подобное представление было уже дано труппою г-на Сулье и Лауры де Бах на Александровском плаце и произвело значительный эффект. Стало быть, г-ну Сулье нечего бояться издержек — они вознаградятся с избытком; нужно только устроить гипподром обширнее и удобнее. Кому не интересно будет полюбоваться «чрезвычайным представлением», когда и на обыкновенные представления труппы г-на Сулье набиралось так много народа? Вот как описывает прошлогоднее «чрезвычайное представление» один петербургский старожил:
Как все, страстей игралище,
Покинув кучу дел,
На конское ристалище
Намедни я смотрел.
Шталмейстера турецкого
Заслуга велика:
Верхом он молодецкого
Танцует трепака.
Арабы взоры радуют
Отважностью своей,
Изрядно также падают
Мамзели с лошадей.
Ристалище престранное,
По новости своей,
А впрочем, балаганные
Их штуки веселей.
Начальник представления
Сулье, красив и прям,
Приводит в восхищение
В особенности дам.
Доныне свет штукмейстера
Такого не видал:
Достоинство шталмейстера
Недаром он стяжал.
Посмотрим, так ли будет ныне, или иначе. Во всяком случае, за что можно ручаться, — публики будет необычайное множество, какого никогда на наших общественных сборищах не бывает. Теперь, кажется, ничего более не остается, как пожелать вам благополучного переселения на дачи… Итак, перебирайтесь с богом и, пожалуйста, не спрашивайте: «что нового?» Нового теперь до самой осени не достанете у нас на вес золота. Новости придется почерпать из заграничных газет.
ОГОВОРКА
<11 мая 1844>
В прошлом нумере мы говорили об омнибусе, который будет ходить в известные сроки из Петербурга на Спасскую Мызу г. Беклешова и обратно. Сведения, пересказанные нами, получили мы из первых рук и передали, нисколько не сомневаясь в их достоверности, за которую ручалось нам, между прочим, и то, что те же самые сведения были еще прежде сообщены в неофициальной части одной газеты и днем ранее в «Северной пчеле». В субботнем фельетоне «Север<ной> пчелы» (6 мая, № 101) мы прочли следующее:
«„Северная пчела“ напечатала известие, полученное ею из первых рук, о заведении омнибуса, который с 15 мая должен ходить от Гостиного двора до Спасской Мызы к Лесному институту, и умышленно сделала две ошибки, чтоб узнать, перепечатают ли это известие с ошибками».
Далее говорится, что известие действительно перепечатали, рассказав другими словами, в неофициальной части одной газеты, именно в фельетоне под названием Петербургская хроника, и что то же самое известие находится в 17 No «Лит<ературной> газ<еты>» — все с теми же будто бы умышленными ошибками «Сев<ерной> пч<елы>», — стало быть де другие газеты все перепечатывают из «Северной пчелы», — что и требовалось доказать. А две умышленные ошибки состоят именно в том, что цена за место в омнибусе будет взиматься не 25 и 30 коп<еек> сер<ебром>, а 30 и 40 коп<еек> серебром.
Не принимая на себя защиту неофициальной части газеты, в которой будто бы перепечатано известие «Сев<ерной> пчелы», — чего, впрочем, не могло быть, ибо известие это явилось в «Журнальных отметках» одним только днем позже, чем в «Север<ной> пчеле», — мы находим нужным уведомить, что известие об учреждении омнибуса получено нами из первых рук в том самом виде, как мы его передали, а не перепечатано из «Север<ной> пчелы», откуда перепечатывать не допустят нас никогда собственные выгоды нашей газеты. Что ж касается до изменения цены, то оно могло произойти от самой естественной причины: вероятно, общие толки о дешевизне первоначальной цены и новые соображения издержек с предстоящею выручкою внушили учредителю, не сделавшему еще от себя публикации, мысль возвысить несколько цену, на что он имел полное право. В заключение нам остается только сказать, что новая цена за место в омнибусе в обыкновенные дни 30 коп<еек> сер<ебром>, а в праздничные и воскресные 40 коп<еек> сер<ебром>, — если только «Северная пчела», сообщившая это известие, не сделала опять умышленной ошибки с какою-нибудь целию. О старании «Сев<ерной> пчелы» уверить публику, что остальные газеты наши живут перепечатками ее, говорить не будем: против этого говорит достоинство тех газет, на которые намекает «Север<ная> пчела».
<2> Петербург и петербургские дачи
I
<15 июня 1844>
Иван Семеныч был молодой человек с чрезвычайно пылкою душою и страстно любил природу. Ему был понятен этот таинственный шепот древесных листьев среди вечернего мрака; это величественное солнце, медленно заходящее, напоминало ему жизнь человеческую; это беспрестанное кукуканье кукушек, которых так много в окрестностях Петербурга, говорило ему о вечности…
Семен Иваныч был также молодой человек и душу имел не менее пылкую, но гораздо сильнее, чем природу, любил — бильярд. В бильярде видел он не простое произведение рук человеческих, служащее к скорейшему сбыту лишних денег и лишнего времени, но что-то полное таинственного и глубокого смысла. Это зеленое пространство, с ловушками по всем концам и посередине, называл он — светом; в этих суетящихся, стучащих, степенно идущих и безумно бегущих шарах, старающихся загнать друг друга в яму, — видел он верное отражение людей, с их страстями и всеми волнениями; наконец в этих случайностях выигрыша и проигрыша, в этих поворотах счастия и несчастия, и во всем, что ни делается на бильярде, он видел жизнь, настоящую, действительную жизнь, — жизнь как она есть. И Семен Иваныч, в кругу добрых товарищей, очень часто говаривал, в раздумье указывая на бильярд: «Вот, господа, жизнь как она есть!»
Судя по описанным наклонностям двух друзей (Иван Семеныч и Семен Иваныч были закадычные друзья), судьбе, казалось бы, ничего более не оставалось, как поместить Ивана Семеныча на лето где-нибудь в окрестностях Петербурга, на даче, а Семена Иваныча оставить в городе. Но недаром сказано, что судьба прихотлива: она поступила совершенно иначе.
Друзья, как вы догадываетесь, служили (потому что кто же из порядочных людей не служит?), и притом оба служили в одном присутственном месте, даже в одном столе. Но Семен Иваныч в продолжение целой зимы и весны, вместо того, чтобы ходить на службу, изучал в трактирах и ресторациях, на бильярде, жизнь как она есть, и как раз к лету получил чистую отставку. Иван Семеныч, напротив, стараясь заглушить в душе своей влечение к природе, деятельно занимался службою и к лету получил лучшее место с прибавкою жалованья.
Таким образом, праздный Семен Иваныч должен был отправиться с семейством на дачу (в П***), а повышенный и по горло заваленный работою Иван Семеныч — оставаться в городе. Оба были тронуты до глубины души, и оба плакали.
Плакали!… А как, подумаешь, мало нужно было для их счастия! Если б вместо Семена Иваныча исключили из службы Ивана Семеныча, а Семену Иванычу дали прибавку жалованья, оба они были бы счастливы!..
— По крайней мере, — говорил Иван Семеныч плачущим голосом, подавая на прощанье руку отъезжающему товарищу, — по крайней мере пиши мне из П***, доставляй мне хоть через посредство твоего поэтического пера (Семен Иваныч был поэт) почаще случаи наслаждаться природою, — ее журчащими ручьями, зеленеющими пригорками, тенистыми рощами. Ах! тенистые рощи!..
Иван Семеныч зарыдал.
— Не плачь, — отвечал Семен Иваныч мрачно. — Бог еще знает, кто из нас несчастнее. А ты видишь — я не плачу! Обещаю тебе, обещаю все, что только может послужить к облегчению твоего горестного и тяжкого заточения… Ах, заточение! как я ему завидую!.. Но обещай же и ты передавать мне, по временам, в твоих чудных, сладостно-гармонических звуках (Иван Семеныч был тоже поэт) поэзию той жизни, которую я теперь покидаю… Ах, мой друг! ты не знаешь, что значит покидать эти широкие улицы, этих шумных и веселых друзей, с которыми знакомишься за партиею в пять шаров, дружишься за «алагером», эту «жизнь как…»
Семен Иваныч не договорил; слезы, долго удерживаемые, хлынули ручьем на грудь Ивана Семеныча, куда упал несчастный в порыве беспредельного горя.
Долго длилось молчание; наконец друзья в последний раз пожали друг другу руки, на минуту, по русскому обычаю, присели, что-то пошептали, выпили по рюмке водки (вина в тот день у Ивана Семеныча не случилось) и расстались, повторив друг другу обещание писать как можно чаще…
II
Спустя неделю Иван Семеныч сидел за канцелярским столом и занимался очинкою, или лучше сказать, отделкою пера. Перо давно было очинено, но Иван Семеныч все еще вертел его в руках, подносил на свет и внимательно приглядывался к очину, осторожно отрезывал на ногте большого пальца едва заметную частицу с кончика, вырезывал городки на опушке пера, подрезывал верхушку, скоблил все перо от маковки до очина. Наконец, когда перо было совершенно готово и представляло красивейшую в своем роде игрушку, Иван Семеныч встал, пошел в другую комнату и подал перо толстому господину, сидевшему впереди всех, который находился в положении человека, ничем не занятого, потому только, что ему чего-то недоставало. Движение, сделанное толстым господином, показало, что он именно ожидает пера, и благосклонная улыбка была наградою Ивану Семенычу за тщательное исполнение поручения. Иван Семеныч возвращался довольный и веселый к своему месту, как вдруг движением пальца подозвал его к себе экзекутор. — Я вчера был в П***, — сказал он, — и встретил Семена Иваныча: он просил передать вам…
— Письмо? — перебил Иван Семеныч, и сердце его забилось от нетерпения.
— Да, письмо, — отвечал хладнокровно экзекутор, — но я забыл его дома; вы зайдите ко мне ужо.
Иван Семеныч сидел как на иголках, не мог ничего делать, и как только присутствие кончилось, тотчас кинулся за экзекутором. И вот, наконец, письмо в его руках.
С сильно биющимся сердцем сорвал он печать; развернул; тотчас узнал руку давнишнего друга и сослуживца и с жадностию начал читать.
Письмо состояло из стихов и прозы. И в прозе и в стихах Семен Иваныч беспощадно бранил природу и петербургские дачи. Этот несчастный, совершенно лишенный сочувствия с природою, сравнивал себя с собакою, привязанною на цепи у ворот дома, который она вовсе не имеет охоты стеречь, и божился, что перегрызет цепь рано ли, поздно ли, хоть потеряет все до одного зубы… Но лучше послушаем самого Семена Иваныча, тем более, что в письме, как мы уже сказали, есть стихи, которых содержание передать прозой невозможно. Я этим не хочу сказать, что в них нет содержания, но только то, что Семен Иваныч — поэт чрезвычайно оригинальный…
«Что ты там себе ни толкуй, любезнейший Иван Семенович, а ничего нет хуже жизни на даче. По-моему, это даже стыдно, при той степени образованности, на которой находится человечество в XIX веке. Если бы согласно было с здравым рассудком жить на дачах, то есть в мерзких лачужках, холодных и неуклюжих, в удалении от всех удобств жизни, то для чего же люди стали бы строить города? Я тогда только и чувствую себя просвещенным человеком, а не дикарем, когда живу в городе. Ведь журчащие-то ручейки, тенистые рощи, пустые пространства, называемые лугами, и вся дрянь, которою ты восхищаешься, были и при царе Горохе…»
Иван Семеныч пожал плечами в недоумении, как можно так решительно говорить о таких предметах, и, быстро пробежав глазами страницу, плюнул. Ему крепко не понравилось, что Семен Иваныч в таких резких и, можно сказать, неблагонамеренных выражениях отзывается о вещах, им столько любимых. Только через четверть часа Иван Семеныч мог продолжать чтение.
«Ты просил меня, чтоб я беседами о природе разгонял твою тоску. Да как же я буду ее разгонять? Сам знаешь, погода стоит скверная, — холодно, почти каждый день идет дождь — ну, скажи, о чем тут беседовать и что тут для тебя утешительного? Иное дело, если б мы жили в Павловске, в Царском. Там есть бильярды, играет музыка Германа, обедают за общим столом; Сулье давал свои представления, там публики тьма-тьмущая собирается; воксал, говорят, отличнейшим манером отделали… А у нас что? Скука да слякоть! никакого решительно развлечения ни для сердца, ни для ума. Только страдаешь, как собака…»
Здесь следует сравнение, которое мы уже привели, а затем стихи:
А здоровье? Уж не наше ль
Славно крепостью стальной?
Но скорее немца кашель
Схватишь, друг любезный мой.
Здесь и русская натура
Не защита, трынь-трава!
Уж у нас архитектура
Летних зданий такова!
Словно доски из постели,
Наши стены толщиной,
И в стенах такие щели,
Что пролезешь с головой.
Дует в спину, дует в плечи,
Хоть закутавшись сиди, —
Беспощадно гасит свечи
И последний жар в груди.
А когда на долы свыше
Благодатный дождик льет,
Не укроешься под крышей —
Он и там тебя найдет.
На дорожках грязь и слякоть,
И, скучая день и ночь,
Ты готов со злости плакать —
Но слезами не помочь!
Но бывают дни в неделе,
Солнце ярко так горит
И приветно во все щели
И в окошко к нам глядит,
И бежишь тут из лачужки
По лесной дороге вдаль,
Чтоб кукуканьем кукушки
Разогнать свою печаль,
Чтоб пред солнечным закатом
На лужайке полежать
И еловым ароматом
Для здоровья подышать,
Чтоб могла тебе природа
Все открыть свои дары,
Чтоб скорей тебя в урода
Превратили комары…
Отвратительное племя!
Жгут, тиранят и язвят…
И хорошее-то время
Превращают в сущий ад.
В лето крови благородной
Выпьют, верно, самовар.
Ведь комар, мой друг, — природный,
Не б<улгарински>й комар…
Вот я описал тебе петербургские дачи и как мы на них поживаем. Напиши же мне, брат, что делается теперь у вас в Петербурге…"
III
Ивана Семеныча не утешила выходка приятеля против загородной жизни и наслаждений природою. Нет, она только сильнее расшевелила в его душе страсть к природе, в силу того неизменного закона, что всякий любезный сердцу нашему предмет, поносимый несправедливо, становится нам во сто крат милее. Еще тяжеле стало Ивану Семенычу в Петербурге, и в одну из минут нестерпимой скуки и безотчетного озлобления он написал к своему приятелю:
«Петербург летом скучнее всякого провинциального городишка. Нестерпимо видеть человеку, заключенному в нем нуждою или обстоятельствами, как постепенно исчезает из него все, что придавало ему движение, жизнь, блеск и разнообразие столицы, как пустеют красивые и огромные дома и реже-реже с каждым днем попадаются блестящие и быстро несущиеся экипажи, даже на главных улицах; как загораживаются лучшие домы и целые улицы высокими подмостками, на которых с хозяйскою непринужденностью расхаживают штукатуры и каменщики, замаранные кирпичом, мелом и охрою; как даже на Мещанской, Гороховой и других полных делового движения улицах с каждым днем слабеет кипучая торопливая деятельность, принимая форму принужденности и строгой необходимости; как бежит из департамента поспешно недовольный самим собою и всем светом молодой чиновник, неотлучный гражданин надоевшего города, и напрасно ищет глазами свежего, не устаревшего или не помятого румяного личика, чтоб отвесть душу, разогнать тоску, нападающую среди всеобщей пустоты и на всякого, кто не утратил еще совершенно дорогой способности скучать без причины — без значительного проигрыша, потери места, встречи соученика-однокашника, которому улыбнулась фортуна, мысли о ускользнувшем богатом приданом, попавшем в чужие руки… Нестерпимо видеть и вас, горделиво развевающиеся на Английской набережной флаги быстрокрылых и крутогрудых заграничных пароходов, — нестерпимо, потому что бог весть сколько каждый из вас унесет далеко-далеко прихотливых и предприимчивых петербургских жителей! Страшно, проснувшись, очнуться одному среди пустых стен и пугающего безмолвия. Но нестерпимее всего видеть вас, залетные гостьи и гости благоуханных загородных обиталищ, вас, с румяными щеками и довольными лицами, надышавшихся благотворным воздухом распустившихся дерев и цветущих полей, отдохнувших от мелочей и сует ежедневной насущной жизни, под ясным голубым небом, при тихом шелесте листьев, при гармоничном плеске волны и сладко льющейся в душу песне веселого жаворонка; заглянувших на минуту в покинутый город, с наслаждением, какое ощущаешь, вспоминая опасность, которой счастливо избегнул, и торопливо возвращающихся к тенистым и прохладным садам. И хотелось бы сказать „прощай“ всему, что так давно перед глазами и так давно им наскучило, и лететь, лететь следом за вами, но — увы!..
Ты спрашиваешь меня, что делается в городе? Что же может делаться в городе, в котором почти совсем нет людей, кроме погруженных в свои вечные занятия, нисколько для меня не интересные?.. Ничего! Петербург скучает, совершенно не движется, спит!
Цветущие нивы, журчащий ручей,
Зеленые рощи да кусты
Далеко, далеко сманили людей,
И даже трактиры все пусты!
Ни хлопанья пробок, ни алых ланит,
Ни криков корысти азартной…
И сонный лакей молчалив и сердит,
И плачет маркер в билиардной.
И гневно ворчит: „не к добру! не к добру!“
И вдруг к биллиарду подскочит,
И яростно хлопнет шаром по шару,
И в сотый раз кий переточит.
Лишь изредка тощий чиновник придет
И в „Пчелку“ с довольною миной
Уставит глаза; улыбнется, зевнет
И спросит обед в два с полтиной…
Лишь изредка купчик, гуляка и мот,
Бутылку шампанского спросит,
Прольет половину, другой не допьет,
И слуг удивленных обносит.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
На улице пыль, духота, пустота
И залах гниющей капусты,
И даже в любимом театре места
Частенько, — поверишь ли? — пусты.
Увы! не залучишь веселых гостей
и проч.»
Послание Ивана Семеныча оканчивается вопросом: «Где же лучше—в Петербурге или на даче?» Семен Иваныч не решил этого вопроса, потому что он на парголовской дороге, в каком-то дрянном трактире, открыл дрянной бильярд, на котором поигрывает теперь ежедневно с утра до ночи, так что многие из почтенных посетителей трактира, большею частию бородачей, принимают его за маркера. Да и решить этот вопрос трудновато. — А что поделывает Иван Семеныч? А господь его знает! Мыкает, должно быть, горе в Петербурге… Вот, погодите, годик-другой потерпит, а там, глядишь, такую дачку заденет, какой нам с вами и век не нажить. Иван Семеныч не то, что Семен Иваныч, малый оборотливый и перышки хорошо чинит…
<3>
<13 июля 1844>
Несмотря на всеобщие сетования, петербургское лето медленно поправляется. Доныне почти не проходило дня без дождя, соединенного с пронзительным ветром, доходившим иногда до свирепства, возможного только в бурю. Бывали и настоящие бури: в одну из них, около трех недель назад, повредило Троицкий мост и потопило один из плашкоутов. Дороги к дачам сделались в полном смысле слова непроходимы; о проезде нечего и говорить: в некоторых — самых ужасных — местах проезжающим зачастую приходится вылезать из экипажа, из опасения потонуть вместе с экипажем и лошадью в глубокой и смрадной грязи. Не раз случалось видеть, как бедные извозчичьи лошади, истощив последние силы, вдруг останавливались среди дороги, словно вкопанные, и напрасно испуганный извозчик щедро наделял их ударами кнута и даже, забежав вперед, с остервенением хлестал в самую морду, называя бедных животных одрами, соколиками и потом опять одрами или и еще выразительней, — усталые клячи не двигались с места, мутно и безвыразительно смотря на разгневанного возницу и только нервически потряхивая хвостом, что уже означает в лошади крайнюю степень усталости и бессилия. Пробившись четверть часа понапрасну, извозчик, в совершенном недоумении, останавливался среди дороги и флегматически нюхал табак; вдруг из кареты раздавался гневный вопрошающий голос; вслед за тем вылезало целое семейство, с нянькою и несколькими штуками детей в красных шапках и кучерских армяках; взрослые с сердитыми физиономиями переходили топкое место, вздыхая и проклиная; нянька поочередно переносила детей, которых, напротив, такое путешествие очень забавляло: хорошенькие лица их сияли неподдельным удовольствием. Картина умилительная, достойная кисти Гогарта!.. Но что сказать о бедных дачниках, на которых по преимуществу обрушиваются все невыгоды дурной погоды? Положение их в полной мере бедственное. Не говоря о других неудобствах, — эти злополучные, даже в короткие промежутки времени сколько-нибудь изрядного, лишены почти всякой возможности показаться на улицу, потому что беспрестанные дожди образовали вокруг их жилищ топкие болота и необозримые лужи; особенно на островах и вообще в низменных местах доныне так много воды, что с трудом можно сделать переход в десять шагов по крайней и неотразимой нужде — например, для того, чтоб побранить с соседом погоду и, по причине крайней дурноты ее, сыграть с ним несколько пулек в преферанс (увы! мы должны заметить, что в преферанс в нынешнее лето на дачах играют едва ли не более, как играли зимою в Петербурге!). Только живущим в Кушелевой деревне, в Парголове и в немногих других дачных поселениях, где местность несколько возвышеннее, можно было, как говорится, высовывать нос на улицу. Впрочем, сколько ни тяжело петербургским жителям сырое, болезненное состояние природы, досада их доныне могла несколько укрощаться мыслию, что тот же самый дождь, который мешает им наслаждаться прогулками, способствует к хорошему урожаю и, беспощадно проклинаемый городскими жителями, в то же время приветствуется благословениями трудолюбивого земледельца, вверившего земле все надежды свои… Утешение, конечно, несколько идиллическое, но тем не менее действительное!.. Жаль только, что и оно не может уже быть утешением: вот июль месяц — пора сенокоса проходили если погода на днях не поправится, то даже с хозяйственной точки зрения оправдать ее не будет возможности…
Выше мы упомянули о Кушелевой деревне или так называемой Спасской Мызе, находящейся за Лесным институтом. Это, без сомнения, одна из лучших ближайших к Петербургу окрестностей. Жители Кушелевой деревни и соседних с нею дач пользуются за не слишком высокую цену здоровым, свежим воздухом и могут прогуливаться без калош, хоть тотчас после дождя, по обширному саду, в котором, говоря почти без метафоры, всегда сухо. В саду есть пруд, на котором устроены купальни, так что кушелевские жители могли бы даже купаться, если б благодетельная природа не озаботилась избавить их от этой необходимости, сопряженной с хлопотами и расходами. Если пруд не слишком широк, зато достаточно длинен, так что нисколько не странно видеть любителей природы, плавающих на утлом челне по зеркальным (выражение метафорическое!) волнам его. Кататься на лодке — это, как хотите, немалое удовольствие!.. Наконец, в саду, в довершение всего, по воскресеньям играет музыка, и даже играла бы в один из четвертков (в день Петра и Павла), если б не дождь, который тоже помешал ей играть и в оба следовавшие затем воскресенья. Когда выберется воскресенье сколько-нибудь сносное, в сад набегает с окрестных дач значительное количество почтенных матерей с дочерьми, нянек с детьми и всякого рода особ значительных, полузначительных и даже, — нельзя же в картине без тени, — совершенно незначительных, каковы, например, горничные и пр. Бывает весело. Музыка играет. Дамы ходят взад и вперед мимо музыкантов, а как устанут — сядут и, посидев, опять встанут и начнут ходить; мужчины ходят и, срывая мимоходом листья, сминают их в руках или берут в рот (явно наслаждаются природою!), а подержав во рту, бросают; курят сигары; любуются произведениями природы и отчасти искусства — в разноцветных платьях и шляпках, с хорошими и дурными талиями, большими и маленькими ножками, разнородными носами, взглядами и улыбками… У небольшого здания, на котором красуется написанная суриком на черном поле вывеска «Кондитерская», и в самом здании слышны веселые голоса; хлопают пробки… Бывает весело… К удобствам жизни в Кушелевой деревне должно причислить и дилижанс, называемый спасским дилижансом, о котором мы говорили, когда он только еще учреждался. Действия его начались с двадцатого мая и продолжаются благополучно {Впрочем, и с ним случаются беды. Так, в первое июля он не пошел в город вечером по той причине, что «лошади, дескать, устали, а дорога плоха», между тем как некоторые приехавшие из города именно рассчитывали отправиться в город в дилижансе. Недавно он застрял в грязи на Самсониевской улице — ужаснейшей из всех возможных улиц, — и пассажиры должны были на время выйти из дилижанса по пословице: «с чужого коня среди грязи долой» и пр<очее> и пр<очее>. доныне, с явною выгодою для публики; извозчики называют его «чертовой куклой» и громко изъявляют свое удивление, как «господа» решаются ездить в таком некрасивом экипаже; горько жалуются они на значительную убыль работы, и стоит послушать, как почти каждый из них старается доказать своему седоку все «неприличие» подобной езды и всю прелесть езды на извозчичьих дрожках. Большая часть их решительно не могут произнести слова «дилижанец» без крайнего омерзения и решительно думает, что он учрежден по злобе на них… Что касается до публики, то она очень скоро поняла удобства, сопряженные с учреждением дилижанса, и нам остается только жалеть, что не все могут пользоваться этими удобствами, по частому недостатку мест. — Другие три дилижанса-омнибуса, существующие в Петербурге для загородных поездок, также постоянно наполнены пассажирами, и благосостояние их утверждено уже очень прочно, чему особенно способствовала крайне умеренная цена. Поездка в Кушелеву деревню стоит в будни 30, а в праздники 40 коп<еек> сер<ебром>, и большая часть публики находит даже и эту цену очень дешевою. Полюстрово и Новая деревня несколько ближе к Петербургу, но зато поездка туда в дилижансе стоит только 15 коп<еек> сер<ебром>. Кстати, еще несколько слов о спасском дилижансе. В объявлении, которое разослано было о начале его поездок, Петербург, или, говоря официальным наречием, Санктпетербург, очень остроумно переименован был в С. Петрограду так что многие сначала приходили в сильное недоумение… В самом деле, ради какой причины выкопано дикое слово из архива, покрытого плесенью старины? Ради особенного воззрения на русский язык или ради остроумия? Во всяком случае, это очень замысловато и кстати…
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Петербургские дачи и окрестности.
