Read here

Революционеры из буржуазной среды

Вера Ивановна Засулич · 1890 · Free in the US

14,660 words · about 1 h 2 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1890 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Революционеры_из_буржуазной_среды_(Засулич)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Вера Ивановна Засулич
Language
Russian
Published
1890
Length
14,660 words · about 1 h 2 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ ИЗ БУРЖУАЗНОЙ СРЕДЫ

I

В настоящей статье мы хотим говорить, собственно, о русской революционной интеллигенции, которая за последние годы как будто остановилась на распутье и раздумывает, куда пойти ей: свернуть ли направо для соединения с высшими классами, пойти ли налево и искать серьезного союза с рабочими, или идти напролом, рассчитывая лишь на собственные силы, т. е, на «террор».

Но прежде чем говорить о русском движении, нам кажется небесполезным припомнить, хотя бы в самых общих чертах, полузабытую у нас физиономию западного революционера из буржуазии.

Нам это кажется небесполезным, во-первых, потому, что у нашей революционной интеллигенции, твердо знающей, что на Западе буржуазия была революционна, боролась с абсолютизмом и завоевала политическую свободу, имеется, по-видимому, очень сбивчивое представление о том буржуа, который был революционером, боролся и завоевал… Он то рисуется ей чем-то аналогичным по образу мыслей, солидности и положению русскому «либералу», «отцу», «земцу», которым и выставлялся не раз в наших подпольных изданиях в виде примера для подражания; а то вдруг окажется и еще солиднее: финансистом или крупным предпринимателем.

Это смутное представление о западном борце за политическую свободу не может не влиять в свою очередь и несомненно влияет самым путающим образом на наши представления о роли как «общества», так и самих революционеров в русской борьбе за ту же свободу, на наши понятия о значении в этой борьбе социализма и социалистов.

С другой стороны, революционное движение в среде образованной буржуазии Франции и Германии в первой половине XIX века имело в некоторых отношениях много общего с русским революционным движением.

Мы искали, конечно, другого содержания для своего революционного идеала вместо республиканского идеала, с которым выступили наши западные предшественники. Но по своему общему характеру, по тем элементам образованных классов, которые оно захватывает, по тем силам, которые оно может развить, и по доступным для него средствам наше революционное движение является несомненным историческим ровесником исчезнувшего после 1848 года революционного движения среди образованных классов Европы. Поэтому-то нам и не бесполезно припомнить: в чем была сила этих образованных революционеров и что они сделали? Это может представить нам некоторые данные для определения своей собственной силы и значения.

Как мы уже сказали, положение русского революционера представляется нам в некоторых отношениях аналогичным с положением образованных революционеров Франции и Германии, действовавших с начала реставрации и до 48 года К

Образованный революционер-идеолог конца XVIII века был в ином положении и опирался на такие силы, которых нет у русского движения, как не было и у немецкого. Но вся революционность первой половины XIX века так тесно связана с великой революцией XVIII; все постепенно видоизменявшиеся программы и теории внуков до такой степени коренятся в мировоззрении их знаменитых дедов, что невозможно не начать с них.

К чему стремились идейные представители великой буржуазной революции?2 Во всяком случае не к господству и благополучию современной буржуазии. Прежде чем окончательно вымерло их поколение, его остаткам удалось познакомиться с более или менее определившимся уже типом нового господствующего класса и с одним из лучших образцов нового строя при конституционной монархии Луи-Филиппа3. И старики отвернулись с презрением от своих довольных сыновей, возненавидели новый строй, мешались в заговоры и шли умирать на баррикады вместе со студентами и рабочими.

Со своей стороны благоразумный современный буржуа хотя и доволен материальными результатами революции, но зато очень недоволен ее нравственными последствиями и в досужие минуты охотно мечтает о том, как хорошо было бы, если бы старого революционера вовсе не бывало на свете.

«Свободная Россия»4, приглашавшая наших революционеров повернуть направо, сообщает нам мимоходом свои наблюдения над запоздалыми на целое столетие для Западной Европы, но назидательными, по ее мнению, для России утопиями, носящимися теперь перед умственными очами «благоразумных людей Франции».

«Во Франции, — говорит эта газета, — благоразумные люди разных партий, как между консервативными монархистами, так и среди радикальных республиканцев, соглашаются в том, что неурядицы времени великой революции и их последствия, чувствуемые и до сих пор, могли бы быть предупреждены, если бы страна, попавши в тиски абсолютной монархии, сохранила хоть старые провинциальные земские чины (états) или если бы новые провинциальные собрания учреждены были по всей стране не в 1787 году, а хоть 15—20 лет раньше и если бы затем и Земский собор 1789 года тоже был созван раньше и явился бы естественным завершением провинциального самоуправления».

Как хорошо было бы в самом деле, если бы Генеральные штаты собрались пораньше, пока не выросло еще революционное поколение, воспитавшееся на философских теориях. Да если бы еще в эти Генеральные штаты попали все опытные дельцы старых провинциальных чинов, тогда бы уж, наверное, не было бы никаких потрясений. Дельцы не заупрямились бы, заседали бы себе отдельно по сословиям, держали бы речь королю на коленях, как требовалось по программе 1614 года, которую отстаивали парламенты — эти остатки старого самоуправления. Они исполнили бы все, что от них требовалось, но при этом, пожалуй, что-нибудь выторговали бы у правительства. Их скоро созвали бы опять, и они опять что-нибудь да выпросили бы. Дальше да больше, и понемногу все благоразумные, практичные требования буржуазии были бы удовлетворены. Правда, на французском престоле, быть может, еще благополучно заседали бы Бурбоны, и, наверное, существовала бы сильная поземельная аристократия (потрясений бы не было, а следовательно, ни эмиграции, ни конфискации дворянских имений). Это очень приятно утописту из дворян и не так уж привлекательно для буржуа-республиканца. Но, как человек благоразумный, он видит, конечно, что и король и дворянство — ничтожное зло по сравнению с теми напастями, какие повела за собою революция. Не привыкни восставать и побеждать беднейшая часть городского населения, рабочий не повадился бы рассуждать, совать свой нос в общественные дела, не зазнался бы, не счел бы себя, в конце концов, особым классом, которому принадлежит будущее. Он и тогда, положим, просил бы прибавки, устраивал бы стачки, но как сравнительно легко было бы справляться со всем этим хотя бы посредством «социальной политики»!

Но дело, к счастью, уже непоправимо, и история шла не по рецептам благоразумных людей. Голодные, неблагоразумные массы восстали и вооружились по всей Франции, а во главе революции очутились не практики и дельцы, а теоретики-идеологи5, заразившие своим энтузиазмом всю страну, а за ней и весь тогдашний образованный мир. Эти люди видели в устранении тех или иных злоупотреблений, в отмене десятины, в равномерной раскладке налогов, в уничтожении цехов и проч. не одни лишь непосредственные практические удобства и выгоды, получаемые от этих мер. Нет, за всем этим им виделось впереди всеобщее счастье, царство разума, свободы, равенства и братства всех людей. Поэтому-то они не остановились в скромных пределах, предписываемых благоразумной практичностью, а шли все дальше и дальше, вливая в движение ту гигантскую силу одушевления, которой хватило на то, чтобы перевернуть всю Европу и начать новую эру в истории человечества.

Большинство этих людей принадлежало по рождению и воспитанию к буржуазии; буржуазия им сочувствовала при начале движения, и она же воспользовалась материальными плодами их борьбы; поэтому они остаются в истории представителями буржуазной революции. Но субъективно, в своем сознании, они были представителями величайших интересов всего человечества. И не так уж обмануло их сознание.

Они видели перед собою сложную, выросшую в течение веков систему всевозможных сословных, местных частных прав и привилегий, стремившихся приковать каждого к его наследственному занятию.

Когда-то, при неподвижности средневековой жизни, при устойчивости тогдашних способов производства и ничтожности торговли, все эти права, таможни и привилегии обеспечивали и закрепляли за всяким сословием, за всяким городом и всякой местной группой граждан один и тот же неизменный источник дохода, отстраняя от этого источника всякого человека другого класса, другого наследственного занятия, другого города. Тогда дорожили этими правами и видели лишь их хорошую сторону.

Теперь, в XVIII веке, когда при изменившихся условиях производства и торговли права и привилегии не столько обеспечивали старые источники дохода, сколько мешали приобретению новых, в глаза кидалась лишь их обратная сторона: несправедливость, нелепость, жестокость налагаемых ими стеснений.

Естественна была та мысль, что стоит лишь отнять у людей все их особые, несправедливые права и привилегии, создавшие вражду, бедность и неравенство, и возвратить всем людям их «естественное право» жить и заниматься где хочешь, как хочешь и чем хочешь, стоит только уничтожить все стеснения, — и между равными от природы людьми при ее неистощимых богатствах установится и довольство и братство.

То же и относительно религии с ее обязательной проповедью противоестественных нелепостей. Стоит, казалось, отнять у духовенства привилегию навязывать всем и каждому эти нелепости, и между людьми распространятся «естественные, разумные» воззрения.

Старая, отставшая от жизни система стеснений и привилегий терзала в конце XVIII века все крестьянство, мешала всем слоям буржуазии и довела до того, что почти каждый человек, погруженный в свое частное дело, никогда не помышлявший об общих вопросах, был чем-нибудь да недоволен и желал тех или других соответствующих его специальности перемен.

Начавшаяся при таких условиях революция доставила широкий простор для деятельности смелых последователей философов XVIII века6.

Камня на камне не осталось от старых учреждений. Тут-то, думали борцы, и наступит царство разума, равенства и свободы, лишь бы справиться с врагами внешними и внутренними.

Они ошибались. Не в том, что верили в возможность свободы и равенства для всех людей, в разумную будущность человечества, а в том, что думали, будто сделанного ими уже достаточно для ее наступления.

Эта ошибка была неизбежна. Они не жмурили глаз, не бежали от знания, они воспользовались всем тем светом, какой проливали тогдашние отношения. Но на той ступени экономического развития, на которой находилась тогда Европа, самая напряженная мысль не могла еще предвидеть, во что превратится экономическая, а вслед за нею и политическая жизнь при освобождении ее от средневековых стеснений, мешавших широкому развитию производства, но задерживавших в то же время и развитие крайнего неравенства: разложение третьего сословия на капиталистов и людей, лишенных всякой собственности.

Начавший складываться новый строй очень скоро оказался, по выражению Энгельса, «самой злой, отрезвляющей карикатурой на блестящие обещания философов XVIII века»7.

Но как пи зло подшутили бессознательные экономические силы над сознательными стремлениями людей, устранивших с их пути все препятствия, новое общество капиталистов и пролетариев явилось тем не менее безусловно необходимым промежуточным звеном между старым царством мелкой частной собственности и уничтожением всякой частной собственности посредством организации всего производства по заранее обдуманному плану. Такое изгнание бессознательности из ее главнейшего и последнего убежища — из области экономических отношений — сделает наконец людей господами своей истории, создаст и свободу и равенство — все то, к чему стремились вожди великой революции. В этом смысле они не ошибались, считая себя борцами за царство разума.

II

Но это царство лежало еще далеко впереди, а тем временем на сцену выступили практические люди и принялись пожинать плоды. Когда почва была достаточно расчищена и все старое внутри страны окончательно побеждено, они устранили идеалистов и помогли утвердиться Наполеону. Изменили потом и ему. Любезничали с союзниками, привезшими им в багаже Бурбонов, и выхлопотали у этих союзников в награду за смирение хартию8. Эта хартия основывалась далеко не на одном разуме. Высокий ценз сосредоточивал избирательное право в руках 100 000 богатейших граждан. Политические преступления подлежали исключительным судам. Свобода слова и собраний была стеснена гораздо сильнее, чем. при Людовике XVI. Но если нравственные «права человека» вообще и не были гарантированы, то права буржуа как такового, все материальные результаты революции: свобода промышленности, права покупщиков конфискованных имений, административное и судебное единство Франции, более или менее равномерное распределение налогов — остались неприкосновенными.

Теперь как у крестьян, так и у массы, занятой своими частными делами, не помышляющей об общественных вопросах промышленной буржуазии, не было иных причин для жалоб и беспокойства, кроме некоторого опасения за целость новых порядков.

Зато образованный слой буржуазии, люди, так или иначе соприкасающиеся с общественными делами, идеями и теориями, были недовольны и преобладающим влиянием дворянства при дворе и в палате, и всеми покаяниями и очищениями от республиканских грехов, затеянными духовенством, и слишком высоким избирательным цензом, и стеснениями печати, и многим другим.

Не так уж недовольны были солидные люди из образованной буржуазии, чтобы чем-нибудь рисковать ради своего недовольства, но совершенно достаточно для того, чтобы в прессе, палате и с кафедры упоминать как можно чаще слово «свобода».

Большинству солидных людей при произнесении этого слова рисовалась теперь уже не та идеальная, полная глубокого смысла свобода, за которую боролись идейные люди предшествовавшей эпохи. Их сравнительно довольные, практичные наследники не заходили далеко в своих пожеланиях. Но для молодого учащегося поколения это слово обладало еще магической силой, заставлявшей шибко биться сердца. Для них свобода казалась тем же необъятным счастьем, как и для людей великой революции, оставалась той же «Liberté chérie», о которой пелось в заученной с детства Марсельезе.

С первых же лет реставрации движение среди образованных классов во Франции принимает характер почти беспрерывной тайной агитации, вербующей свои силы главным образом среди студенчества. Учащаяся молодежь массами вступает в тайные общества, агитирует среди низших классов городского населения и строит заговоры с целью низвержения Бурбонов. Этой цели сочувствует крайняя фракция либерального общества и одно время ввиду некоторого успеха карбонаризма среди военных (народных восстаний общество боится) начинает даже шептаться с вожаками заговорщиков. Но заговоры открываются, революционеры идут на эшафоты, в тюрьмы и в эмиграцию. Легальное общество не делает ни шагу, чтобы защитить своих детей; оно притихает, наоборот, тем более что одновременно с усилением арестов в среде революционеров усиливаются обыкновенно стеснения либеральной прессы и всех прочих легальных органов проявления общественного мнения. Но нелегальное движение не останавливалось, тайные общества продолжали существовать, вербуя на место выбывших членов новых из среды молодежи.

Как велика была эта сила движения и в чем именно она заключалась, показала июльская революция.

Читатели знают (хотя бы из брошюры Чернышевского «Борьба партий во Франции»), как вели себя представители либеральной буржуазии при попытке попавшего в руки ультрароялистов правительства уничтожить их любезную конституцию.

Если бы в эту пору вся образованная буржуазия была единодушна, вся целиком боялась народных волнений и в своем сопротивлении не шла дальше хотя бы самых единодушных словесных и письменных протестов, государственный переворот 26 июля 1830 года имел бы все шансы на такой же благополучный исход, как и случившееся 20 лет спустя 2 декабря9.

Но на счастье либеральной буржуазии, в тридцатом году в ее среде были люди, совершенно расходившиеся с нею и в желаниях, и в настроении. Они давно добивались низвержения Бурбонов, не обращая внимания на то, выполняют или нарушают они хартию, и стремились к республике, которой боялась буржуазия. Они с энтузиазмом вспоминали о Робеспьере и Марате, при одном имени которых у буржуазии подирал мороз по коже. В их глазах рабочий класс был не дикой, невежественной массой, а наиболее близкой к ним и наиболее доступной их влиянию частью того «верховного народа», попранные права которого должна восстановить республика. Во имя этой республики они могли обратиться к рабочему классу, могли призвать его к оружию и заразить своим настроением.

Они это и сделали, схватившись за нарушение конституции, протест журналистов и отчаяние всей оппозиционной буржуазии, как за желанный повод начать восстание, но во время борьбы заменили лозунг буржуазии «Да здравствует хартия!» своим: «Долой Бурбонов!», а местами — «Да здравствует республика!».

Студенты организовали битву, предводительствовали на всех опасных местах, на всех баррикадах.

Солидные и зажиточные элементы буржуазии способствовали успеху восстания лишь своим сочувственным нейтралитетом и полнейшим отсутствием активной преданности правительству; но этой пассивной поддержки было вполне достаточно, чтобы ослабить вначале, а под конец совершенно парализовать энергию войск, пытавшихся подавить восстание.

Зато после победы робкие представители либеральной буржуазии обнаружили пожирающую деятельность, и, не успели оглянуться борцы, как на престоле заседал уже Луи-Филипп, а с ним вместе и крупная буржуазия. Она оттеснила на задний план дворянство, уничтожила наследственность звания пэров, увеличила число избирателей до 200 000 и проч.

Революционеры-республиканцы отнеслись, конечно, весьма равнодушно ко всем этим реформам, и, пользуясь невозможностью для выросшего из баррикад правительства начать с преследования «июльских героев», они тотчас же повели самую усердную республиканскую агитацию.

Республика оставалась еще в этот момент идеалом революционеров, «Объявление прав человека» — их катехизисом; но все индивидуальные права и формальные свободы доживали уже в качестве революционного идеала общего счастья свои последние дни.

Рядом с усиленной республиканской пропагандой та же сравнительная свобода медовых месяцев Июльской монархии вызвала и широкое распространение уже раньше выработанных теорий великих утопистов.

Во всем своем объеме учения Сен-Симона и Фурье не могли иметь большого успеха среди республиканцев. Уже одно свойственное этим учениям отрицание революционной борьбы и всякого насилия действовало отталкивающим образом на молодежь, среди которой именно в это время была особенно сильна поэзия борьбы и подвигов. Но отрицательная сторона учения утопистов, их критика сложившихся при свободе промышленности новых экономических отношений, разрушила в целой массе живых, идущих вперед умов «трехцветный либерализм», как выразился Герцен, отправившийся с товарищами в первую ссылку, между прочим, «за вредное учение Сен-Симона».

А факты промышленной жизни сами представляли слишком неотразимые аргументы против обойденных историей идеалов.

Лионское восстание 1831 года приковало на время к этим фактам всеобщее внимание и представило, так сказать, громадную иллюстрацию к критике утопистов.

Лионские ткачи шелковых материй требовали и добились от префекта установления обязательного для фабрикантов тарифа поштучной платы, быстрое понижение которой вызывало в их среде страшные бедствия. Либеральное министерство осудило действия префекта как несогласные с принципом свободы промышленности. Фабриканты немедленно воспользовались этим либерализмом для нарушения тарифа, на который прежде соглашались. Тогда доведенные до отчаяния 30 000 ткачей восстали под знаменем с красноречивой надписью: «Жить, работая, или умереть, сражаясь!»

Они пытались таким образом противопоставить одной из святейших свобод республиканского идеала, одному из краеугольнейших «прав гражданина» — свободе контрактов — свое право «жить, работая». Это невольно наводило на размышления и подрывало веру в достаточность формальной свободы для счастья людей, не имеющих собственности.

Под соединенным влиянием жизни и выясняющей ее теории старые идеалы постепенно теряют в 30-х годах свое революционное значение. В большой республиканской партии, объединенной в полутайное «Общество прав человека», началась борьба мнений, и «чистые», или «либеральные», республиканцы образовали в пей правое умеренное крыло. Остальные, держась по-прежнему за традиции великой революции, стали обращать преимущественное внимание на ту сторону этих традиций, которая говорила о борьбе бедных против богатых, зачатков будущего пролетариата против крупной буржуазии. Они припомнили различные меры якобинцев: насильственные займы, конфискации, преследования ростовщиков и скупщиков хлеба и проч. — меры, сильно грешившие против принципа собственности. В робеспьеровском проекте «Объявления прав человека» отметили в особенности тот пункт, который определял право собственности как право гражданина располагать тою частью имущества, какую гарантирует ему закон. Из этого определения выводили обязанность законодателя регулировать право собственности, принимать меры против развития имущественного неравенства.

«Демократы», или «монтаньяры», как начала называть себя более революционная часть республиканской партии, пришли в противоположность «чистым» республиканцам и всей либеральной буржуазии того времени к убеждению в необходимости сильного правительства, опирающегося на народные массы и употребляющего свою власть на защиту этих масс против аристократии богатства.

Усиление таких тенденций возмущало либеральных республиканцев, которые начали, наоборот, особенно сильно подчеркивать принцип невмешательства государственной власти в экономическую жизнь страны.

Окончательному удалению чистых республиканцев из революционного движения помогла правительственная реакция, положившая конец открытому существованию республиканской партии. Строгие законы против тайных обществ, передача важных политических преступлений исключительному трибуналу реакционной палаты пэров и законы против прессы, принятые под впечатлением второго покушения на жизнь короля, прекратили шумную, открытую агитацию путем прессы ч уличных демонстраций и заставили революционное движение снова обратиться к строго организованным тайным обществам и заговорам.

В этом движении чистые республиканцы уже не участвовали. Они постепенно соединились с «обществом», стали людьми практичными и благоразумными. Они говорили те же слова, но ограничивали их смысл: к «свободе» прибавили «порядок», а «равенство» свели к строго определенному понятию равенства перед законом. Литературный орган этой партии «National»10 начал все более и более сближаться в своих воззрениях с либеральной монархической оппозицией. Вся разница между ним и взглядами этой оппозиции свелась наконец к тому, что либеральные монархисты хотели трона, обставленного республиканскими учреждениями, а республиканцы «Националя» — тех же учреждений без трона.

В 40-х годах чистые республиканцы стали уже сознательными представителями интересов средней буржуазии, и, попавши в 48 году в правительство Второй республики ll, они защищали именно эти интересы, окрестивши их, впрочем, более общими и почетными названиями интересов «порядка», «цивилизации» и даже «свободы». Ради этих интересов они сознательно и беспощадно обманывали рабочих, подписавши декрет, в котором от имени республики «гарантировали рабочим существование посредством труда», не имея ни малейшего намерения делать что бы то ни было для выполнения этой гарантии. Они обманывали их, заводя «национальные мастерские» с целью среди самих рабочих навербовать армию против их передовых товарищей-социалистов, и, когда это не удалось, с свирепой жестокостью усмиряли восстание, вызванное их же предательскими мерами.

Таким образом, буржуа-республиканцы, бывшие еще в 30-м году революционной партией, в 48-м обманывали рабочих. Но из этого ни в каком случае не следует, чтобы революционеры были когда-нибудь сознательными обманщиками. Когда республиканцы были революционерами, когда, рискуя свободой и жизнью, они обращались к рабочим и вместе с ними участвовали в заговорах, являлись перед судами и на баррикадах, тогда они честно относились к своим товарищам и искренне звали их на борьбу за общее счастье. В то время они оказывали услугу рабочим, возбуждая в их среде умственное движение, заставляя эту среду заинтересоваться теми идеями, теми общими интересами, которыми были сами увлечены. В то время республиканцы еще сами не знали, что их либеральная республика не может существовать без полуголодного пролетариата, а как только они поняли это, как только распрощались с «химерами» общего счастья и действительного равенства, они перестали быть революционерами, перестали принимать участие в опасной революционной деятельности, на почве которой происходило сближение между рабочими и революционной интеллигенцией.

Когда либеральные республиканцы начали сознательно обманывать рабочих, они были уже представителями не революционной, а консервативной буржуазии.

III

Сильно поредевшие во второй половине 30-х годов остатки революционной интеллигенции сгруппировались в различные оттенки демократического направления, пытавшегося лечить расшатанный республиканский идеал различными паллиативными средствами — придумыванием таких мер против богачей, которые привели бы к имущественному равенству при сохранении частной собственности.

Самые крайние элементы революционной интеллигенции вместе с огромным большинством участвовавших в движении рабочих пришли к отрицанию самого принципа частной собственности, припомнив революционный коммунизм Бабёфа, сохранявшийся в предыдущем периоде лишь среди небольшого числа его последователей.

В эту же пору, во второй половине 30-х годов, изменилось и отношение рабочих к активному революционному движению — их положение в тайных обществах и заговорах.

Среди карбонариев времен реставрации, так же как и в республиканских обществах первых лет Июльской монархии, большинство членов составляли революционеры из буржуазной среды.

Они действовали на рабочих, вели их за собою, только на них и рассчитывали, но везде и во всем оставляли за собой инициативу, главные роли, направление.

Организованное в 1836—37 году Бланки и Барбесом новое революционное общество12, окруженное строжайшей тайной по образцу карбонариев, тоже вербует сперва своих членов главным образом из среды образованной молодежи, но быстрый наплыв в общество рабочих скоро перевешивает в нем студенчество, и через 2—3 года громадное большинство членов состоит уже из рабочих.

В тайных обществах 40-х годов образованное меньшинство теряет постепенно и свое значение руководящего элемента.

Рабочие сами ведут пропаганду в мастерских и харчевнях, сами пишут и печатают в тайных типографиях листки и журналы, запасают оружие, порох и пули для восстания, к которому постоянно готовятся. Они находятся в тесных сношениях с тайными обществами других городов, в особенности Лиона, где почти исключительно рабочее революционное движение было гораздо сильнее, чем в самом Париже.

И не только относительно к числу рабочих, но и абсолютно число революционеров из буржуазии с половины 30-х годов начало сильно уменьшаться. Более умеренные оттенки демократов одни за другими удалялись от движения. Наплыв новых членов из среды студенчества становился все меньше и меньше.

Буржуазия была в общем довольна правительством Июльской монархии. Напряженное состояние, в котором жило образованное общество при реставрации, продолжавшее еще отзываться в первые годы нового царствования, постепенно улеглось, и буржуазная среда уже не окружала свою учащуюся молодежь той атмосферой, которая толкала ее прежде в революцию.

Начавшаяся к концу 40-х годов ссора между министерством Гизо и либеральным обществом из-за избирательной реформы была недостаточно глубока и радикальна, чтобы возобновить эту атмосферу. Серьезными революционерами, способными на самопожертвование, остались во Франции уже одни рабочие да отдельные личности из образованных классов, совершенно слившиеся с этим рабочим движением.

Июньские дни 13, когда рабочие в первый раз увидели во вражьих рядах студенческие мундиры, вырыли никогда уже не закрывавшуюся вполне пропасть между радикальной буржуазией и рабочими.

С тех пор движение среди последних утихало, разгоралось, затопленное в крови, снова уходило с публичной арены в глубь мастерских и постепенно опять начинало проявляться, но оно уже не зависело от настроения интеллигенции, нимало не подчинялось идеям и теориям этой последней.

С тех пор французские рабочие не раз увлекались той или другой личностью из буржуазии. И Гамбетта, и Рошфор, и многие другие становились на минуту их идолами, но для того, чтобы приобретать рукоплескания толпы, этим идолам приходилось повторять ее любимые слова, не увлекать ее своими идеями, а красноречиво излагать те мысли, которые слушатели уже принесли с собою. Как только идолы проговаривались, вносили свои нотки в ту музыку, которую желали слушать их обожатели, эти последние тотчас отвертывались от них и искали себе других выразителей.

Принимать вид руководителей рабочего класса люди из буржуазии могли лишь настолько, насколько соглашались беспрекословно следовать за ним.

IV

Французская революционная молодежь, начавшая действовать во время реставрации, уже появилась на свет с знанием, где находится ее революционная армия. С другой стороны, и у парижских предместьев остались от первой республики если не определенные революционные идеалы, то по крайней мере любимые лозунги и представление о своей силе.

В другом положении была образованная молодежь Германии, среди которой почти одновременно тоже началось неопределенное революционное брожение. Рабочие Германии еще ничем не заявили в то время о своей революционности. Здесь не было и того общего недовольства всех непривилегированных классов, которое существовало во Франции перед великой революцией. Сравнительно отсталая промышленная жизнь Германии не так рвалась еще из старых рамок. К тому же наиболее кричащие, всех и каждого царапающие неурядицы старого строя были уже отменены еще во время наполеоновских войн, и гражданские реформы продолжались в Германии и при реставрации14, несмотря на страшную политическую реакцию.

Недовольно и взволнованно было только немецкое образованное общество.

«Вся Германия, — говорит Гейне о конце XVIII века, — спала тогда свинцовым сном, и только в ее литературном мире замечалось самое усиленное кипение… Когда в Париже волновалось море революции, ему вторила буря в сердцах немецких писателей».

Если в конце второго десятилетия XIX века сон Германии уже не был таким свинцовым, она все же еще дремала, но число сердец, бившихся от общих, не личных вопросов, в ней сильно увеличилось. Литературный мир Германии пережил за 30 лет, прошедших с того момента, о котором говорит Гейне, немало превращений; пережил и обожание древней Германии, связанное с реакцией против всего французского, но все время он не переставал жить самой усиленной умственной жизнью и создал довольно широкий круг читателей.

Полное отсутствие политической свободы, давшее себя почувствовать во всей силе именно после избавления от галлов, против которых так кричало образованное общество, возбуждало в его среде усиленное недовольство и брожение. Это брожение, как и всякое подобное брожение образованного общества, сосредоточивалось в бесконечно усиленной степени в среде учащейся молодежи. Недовольство солидных, либеральных людей сказывалось в жалобах на зло и в похвалах добру. Молодежь под влиянием этих жалоб и похвал почувствовала себя обязанной бороться со злом и осуществить добро. Этому, впрочем, способствовали и любимые учителя из старшего поколения. На юношество возлагал все надежды умерший в 1814 году Фихте16. Он говорил, что современное ему «погрязшее в эгоизме поколение должно сойти со сцепы прежде, чем наступит время свободы», и старался подготовить юношество к предстоящей великой задаче, внушить ему сознание его будущего значения. И учащаяся молодежь прониклась той мыслью, что на ней лежит обязанность возродить Германию.

Ее представления о том, в чем именно должно заключаться это возрождение, были не особенно определенны. Прежде всего, конечно, в свободе, затем в добродетели, которою должны проникнуться высшие классы. Народу этого не нужно, так как в нем живет древнегерманский дух, полный добродетели. С этим духом, нарисованным немножко по Тациту17, главным же образом по романтической литературе, поэтизировавшей германские предания средних веков, очень носились немецкие юноши. В народе — предполагалось — этот древний, свободный, великий, добродетельный дух совершенно цел и лишь сдавлен внешним гнетом. Стоит спять с народа гнет да возродить к добродетели испорченные иностранным влиянием высшие и даже вообще городские классы, и тогда лучше, выше, счастливее единой Германии нельзя будет ничего себе представить. И все это совершить — освободить и возродить — взяла на себя молодежь.

Состояние учащейся молодежи в начале 60-х годов в России сильно напоминает этот первый момент немецкого движения. Слова, понятия были другие. Немецкий бурш писал стихи, увлекался философией, был даже на свой манер религиозен и очень любил Христа, видя в нем, впрочем, исключительно человека, пожертвовавшего жизнью за свои убеждения. «Ein Christus sollst du werden» (что означало: «Ты должен умереть за свои убеждения»), — говорилось в одном очень распространенном в среде молодежи стихотворении, найденном также у Занда, убившего Коцебу 18.

Слова были различны. Но выделение «молодого поколения» в особый лагерь, к которому причислялись лишь любимые профессора и писатели, и противопоставление этого молодого лагеря всему остальному старшему поколению «филистеров» (у нас ретроградов), с которыми предстояло вести борьбу, — это еще неопределенно-революционное, но страшно возбужденное настроение молодежи, которое — как в Германии, так и у нас — должно было неминуемо привести ее к столкновению с правительством, чрезвычайно аналогично.

Столкновение началось с Вартбургского праздника 19, на котором представители студенческих корпораций всех университетов заявили свою вражду к филистерству сожжением произведений некоторых реакционных писателей. Правительство ответило преследованиями студентов и любимых профессоров. Настроение молодежи обострилось. Из общего, открытого студенческого союза начали выделяться тайные общества по образцу французских карбонариев. К неопределенным, сводившимся более к выражениям порицания и одобрения средствам борьбы тайные общества прибавили определенные — политические убийства.

Первое — убийство Коцебу, реакционного писателя, находившегося на жалованье у русского правительства и вызывавшего немецкие [власти. — Ред.] на преследования университетов и литературы, — возбудило сочувствие в широких слоях образованного общества. Прусская полиция, занимавшаяся усерднейшим чтением частной корреспонденции, натыкалась на сочувственные отзывы о Занде в письмах докторов, юристов, даже пасторов. Но вскоре последовавшее второе политическое убийство прошло уже сравнительно незамеченным.

Со стороны немецких правительств эти убийства вызвали целый ряд преследований. Арестовывали массами, следствия тянулись без конца.

Начатое в 1819 году после убийства Коцебу расследование окончилось лишь в 29-м. Одного вступления в тайное общество, без всяких иных преступлений, для прусского правительства было достаточно, чтобы приговорить десятки арестованных в 23-ем году студентов к 15 годам заключения в крепости.

На юношей-заговорщиков направлено было все внимание правительств, о них съезжались совещаться государи «Священного союза»20. Против них изданы были Карлсбадские постановления21, введшие цензуру, ограничившие права университетов и отдавшие их целиком под надзор полиции.

Немецкое общество втихомолку огорчалось и негодовало, но безмолвствовало. Молодежь продолжала волноваться, но около 15 лет движение вертелось в безвыходном кругу, не наталкиваясь на деятельность, при которой его силы могли бы постоянно расти. Революционеры мечтали о крестьянских восстаниях (революционным воспоминанием немецкой истории были крестьянские войны, как у нас бунты Разина и Пугачева), о военных переворотах, надежды на которые были возбуждены удачными пронунсиаменто в Испании и Италии 20-го и 21-го годов22, но всего больше надежд возлагалось на тираноубийства, с которыми при 33 немецких тиранах предстояла большая работа.

Убийств, однако, не происходило, о них только сговаривались. У немецкой революционной интеллигенции не выработалось искусства жить «нелегально» и действовать по нескольку лет на месте, несмотря на розыски полиции, — того искусства, благодаря которому у русской молодежи конца 70-х и начала 80-х годов оказались опытные руководители, создавшие всю силу русского терроризма.

Намеченный полицией немецкий революционер принужден был эмигрировать или был арестован. Поэтому до половины 30-х годов движение почти не выходило за пределы учащейся молодежи. Последовавшее в первые годы Июльской монархии более тесное сближение с французской революционной партией вылечило немецких эмигрантов от их самобытных фантазий. Вместе с французскими революционерами они стали демократами, затем часть их перешла к коммунизму. Это быстро отозвалось и в самой Германии. Основанный в 1833 году студентом Георгом Бюхнером революционный союз, названный им по образцу французского союза «Обществом прав человека», проповедовал уже крайне демократические, окрашенные коммунизмом взгляды. Но в членах союза еще жило убеждение, что в земледельческой Германии освободительная роль принадлежит земледельцам, и это убеждение заставило их обращаться со своей пропагандой главным образом к крестьянам и потерпеть неудачу.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…