Работа совѣсти.
(По поводу статьи «Недѣланіе» гр. Л. Н. Толстого).
La magnanimité méprise tout pour avoir tout. La Rochefoucauld.
I.
Въ литературѣ рѣдко выпадаютъ солнечные дни, когда надъ читающимъ міромъ взойдетъ какое-либо великое произведеніе — романъ, поэма, драма, въ теплѣ и свѣтѣ которыхъ нѣжится цѣлое поколѣніе. Таковы были полные цвѣтущей жизни романы Тургенева, Гончарова, Льва Толстого, поэмы Пушкинской школы, вѣявшія поэзіей и радостью существованья. Обыкновенно-же въ литературѣ держится сѣренькій, истинно петербургскій климатъ: не переводятся сырые и пасмурные романы, унылыя, съ воемъ вѣтра и дождемъ чувствительныхъ слезъ стихотворенія, холодные, темные разсказцы… Тоску наводитъ такая поэзія; если и блеснетъ изъ-за тучи свинцовыхъ листовъ лучъ таланта, вдохновенія, если и покажется кусочекъ настоящаго, лазурнаго неба, то развѣ на полчаса, и затѣмъ снова тянется сѣренькая, назойливая непогода. Но бываютъ иногда и бури въ литературномъ мірѣ — благодатныя грозы для ранней и гибкой мысли и сокрушительныя для стараго лѣса суевѣрій. Шумятъ, колеблясь всѣми вѣтвями, молодые умы, чтобы затѣмъ, освѣженные энергическимъ движеніемъ, выпрямиться еще стройнѣе; шумятъ, покачиваясь и скрипя; старыя настроенія, чтобы если не рухнуть, то дать новыя трещины въ одряхлѣвшемъ тѣлѣ. Такою бурею проносились нѣкоторые романы Достоевскаго, сатиры Некрасова и Щедрина, комедіи Островскаго, статьи знаменитыхъ критиковъ и публицистовъ. Такимъ-же грозовымъ характеромъ отличаются и произведенія Л. Толстого послѣ «Анны Карениной». Всѣ они — и тѣ, которыя доходятъ до русскихъ читателей, и тѣ, которыя проносятся далеко къ горизонту, появляясь лишь въ иностранной печати — всѣ они насыщены не солнечнымъ свѣтомъ, а напряженный электричествомъ, громами и молніями мысли, какъ-то загадочно родящимися изъ тѣхъ нечистыхъ испареній, которыя поднимаются къ душѣ писателя съ поверхности жизни. Статьи Толстого производятъ рѣзкое впечатлѣніе, о нихъ много и долго пишутъ, много говорятъ и даже спорятъ безъ конца. Стоитъ вспомнить появленіе «Крейцеровой Сонаты» или «Плодовъ просвѣщенія». Менѣе рѣзкій, но все-же сильный шумъ вызвала и статья Толстого «Недѣланіе».
Несомнѣнно, хоть немногимъ читателямъ эта статья понравилась, но огромное, подавляющее большинство — противъ нея. Автора нетолько оспариваютъ, но и бранятъ — точно такъ-же какъ и послѣ «Крейцеровой Сонаты», «Исповѣди» и т. п. Бранятъ иные сдержанно, иные — неистово и неприлично. Вообще никакъ нельзя сказать, чтобы Толстой въ своей роли «пророка» встрѣтилъ теплыя объятія въ литературной семьѣ или среди читателей. Сторонники у него есть, но есть и противники, да еще и какіе! Нѣсколько лѣтъ тому назадъ когда этотъ писатель высказалъ мысль, что настоящее призваніе женщины — рожать дѣтей и кормить ихъ, одна либеральная и образованная дама сейчасъ-же заявила въ печати, что на эту мысль слѣдуетъ отвѣчать пощечиной Льву Толстому… И подобныхъ «дамъ обоего пола» находится не мало среди читателей, хотя не всѣ, конечно, сообщаютъ свѣту свои проекты. Въ современной литературѣ, кажется, кромѣ Страхова и Лѣскова, нѣтъ видныхъ защитниковъ Толстого; развѣ еще одинъ г. Буренинъ иногда замолвитъ словечко за великаго писателя въ своихъ очеркахъ. Одинъ еще недавно пылкій поклонникъ Толстого, г. О. — и тотъ выступилъ противъ него въ походъ; онъ называетъ мысли Толстого «удивительными наивностями», «каламбурами», «игрою словъ», «плодами недоразумѣнія, недостаточнаго знанія» и т. п., а самого престарѣлаго автора «Войны и мира» называетъ… «геніальнымъ ребенкомъ», и кажется, безъ надежды, чтобы этотъ «ребенокъ» (ему уже седьмой десятокъ идетъ) когда-либо созрѣлъ. Но г. О. все-же не отказываетъ ребенку, о которомъ рѣчь, хотя въ геніальности. Значительное большинство журналистовъ и публицистовъ встрѣтили «Недѣланіе» еще жесточе и именно вродѣ названной «дамы обоего пола». Не успѣла статья появиться въ свѣтъ, какъ въ нее просто съ сладострастіемъ какимъ-то вцѣпились газетные рецензенты — и ну кувыркаться съ нею по подваламъ печати. Слово, написанное великимъ старцемъ, уже глядящимъ въ вѣчность, выношеное въ его сердцѣ какъ плодъ долгаго жизненнаго опыта, оказалось, видите-ли, необыкновенно подходящимъ для остротъ и каламбуровъ, — дотого, что даже извѣстная умная голова русской критики, г. С. Не воздержался отъ искушенія лягнуть стараго льва русской литературы, благо это совершенно безнаказанно. Авторъ «Войны и Мира», какъ извѣстно, ни на какіе журнальные вызовы не отвѣчаетъ, идя невозмутимо своею дорогой, не какъ левъ, а скорѣе, какъ слонъ басни. Но это-то можетъ быть, «и духу придаетъ» разнымъ критикамъ; они осмѣиваютъ и язвятъ своего великаго собрата очень звонко. Напримѣръ, въ «Недѣланіи» онъ неосторожно сослался на ученіе Лаодзы, китайскаго философа, на его принципъ Тао (что значитъ добродѣтель, истина). Это словечко «Тао» оказалось просто находкой для уличной прессы. Tao! Ха-ха! Что такое Тао?! Да это вотъ что: это «таё, таё»… помните у толстовскаго Акима изъ «Власти тьмы»… Такъ скоро и просто рѣшенъ былъ смыслъ «Недѣланія». Но и нетолько уличные листки: одна большая и либеральная петербургская газета, поиздѣвавшись надъ авторомъ статьи, выпустила въ своемъ рекламномъ журнальчикѣ даже каррикатуру на «Недѣланіе», гдѣ человѣчество представлено одичавшимъ и отпустившимъ обезьяньи хвосты подъ непосредственнымъ вліяніемъ идей Толстого. Легіонъ провинціальныхъ фельетонистовъ — просто со смѣху померли, разбирая эту статью. Но можетъ быть, это только въ печати, почему-либо недолюбливающей Льва Толстого, обнаруживается такая вражда къ нему? Нѣтъ, совершенно такое-же, по серьезности и приличію, отношенію къ великому писателю замѣчается и въ обществѣ: общественное мнѣніе — резонансъ печати. Мнѣ приходилось слышать въ весьма интеллигентныхъ семействахъ, отъ лицъ съ учеными степенями, буквально площадную брань на Толстого — не говоря уже о пренебрежительныхъ кличкахъ вродѣ «профанъ», «недоучка», «невѣжда». Толстой, какъ извѣстно, упустилъ единственный случай сразу на всю жизнь, въ одинъ мигъ сдѣлаться ученымъ — дождаться въ университетѣ билета на образованность. Онъ вышелъ съ третьяго курса, и конечно, съ тѣхъ поръ, впродолженіе 40 лѣтъ, не прочолъ ни строчки, ничего не наблюдалъ и ни о чемъ не мыслилъ. Развязное мнѣніе Макса Нордау, будто Толстой — «вырождающійся» вмѣстѣ съ Зола, Вагнеромъ, Ибсеномъ и т. п., противники нашего писателя подхватили какъ манну небесную; вотъ оно, желанное слово: Толстой — психопатъ, сумасшедшій, котораго слѣдуетъ посадить въ сумасшедшій домъ. Смутно чувствуя, однако, что въ столь рѣшительномъ приговорѣ не все благополучно, ругатели не настаиваютъ непремѣнно на горячечной рубахѣ, а пробуютъ убѣдить всѣхъ только въ глупости Толстого. «О, да, конечно, говорятъ они: — Толстой великій художникъ, но зато плохой мыслитель». Эта фраза повторяется неизмѣнно всѣми противниками великаго писателя, которые, «конечно, не великіе художники, но»… Досказывать выводъ, щадя ихъ скромность, я не буду.
II.
Таково господствующее отношеніе въ обществѣ къ Льву Толстому и именно къ тѣмъ его трудамъ, которые цензура допустила безпрепятственно, не находя въ нихъ ничего безнравственнаго или противозаконнаго. Само читающее общество оказывается несравненно придирчивѣе цензуры; оно обнаруживаетъ удивительную нетерпимость къ оригинальной мысли; оно не прочь было-бы «зажать ротъ» даже такимъ людямъ, какъ Толстой: именно этотъ смыслъ имѣютъ вопли, что онъ «сумасшедшій», что онъ «Веліалъ, князь тьмы», и т. п. Редакціи завалены рукописями въ обличеніе Толстого; на одной изъ подобныхъ рукописей мнѣ встрѣтился такой эпиграфъ: «Надо всѣми мѣрами стараться спасти общество отъ взбѣсившагося человѣка, хотя-бы это былъ самъ Гомеръ». Слышите: доказывается необходимость спасти общество отъ взбѣсившагося яснополянскаго Гомера. Однако, въ чемъ-же проявляется «бѣшенство» этого писателя? Быть можетъ, онъ проповѣдуетъ возстаніе, убійства, динамитные взрывы и т. п.? Нѣтъ, онъ ихъ сурово осуждаетъ: онъ учитъ не бороться дурными средствами даже со зломъ. Или онъ учитъ воровству, разврату и т. п.? Нѣтъ, онъ учитъ оказывать всѣмъ дѣятельную помощь и придерживаться, по возможности, безусловнаго цѣломудрія. Но можетъ быть, все это теорія, за которою, какъ за ширмою, скрывается самая ужасная практика? «Практика» Толстого извѣстна: живетъ онъ десятки лѣтъ въ деревнѣ, долгое время училъ деревенскихъ ребятъ и писалъ превосходные романы, а недавно устраивалъ столовыя для голодныхъ. Въ тяжелые, черные дни, когда обнаружился небывалый голодъ, когда общество растерялось и не знало съ чего начать, — не кто иной какъ именно «взбѣсившійся Гомеръ» указалъ, что нужно дѣлать, и первый, несмотря на старческую немощь, отправился кормить народъ. Именно по ею мысли сразу раскинулась на тысячу верстъ сѣть столовыхъ, частныхъ, правительственныхъ, удѣльныхъ и земскихъ, которыми удалось спасти милліоны жизней. За одну эту мысль, за это изобрѣтеніе, оказавшееся столь пригоднымъ въ минуту большой опасности, Толстой заслужилъ благодарную память; не менѣе удивителенъ и личный примѣръ самоотверженнаго, полнаго нравственныхъ мукъ и опасности труда (опасности въ смыслѣ заразы: вмѣстѣ съ голодомъ ходили тифъ и цынга). У насъ какъ-то мало замѣтили эту страничку жизни Толстого, но въ набожной Англіи, напримѣръ, она оцѣнена высоко. И вотъ, когда такой человѣкъ захочетъ сказать что-нибудь обществу, оно не терпитъ этого. На Западѣ — если включить Америку и колоніи — живутъ четыреста милліоновъ жителей, изъ которыхъ каждый можетъ публично разсуждать о чемъ, угодно, и опасности особой отъ этого незамѣтно. Тамъ считается, что человѣкъ, какъ-бы невѣжественъ и глупъ онъ ни былъ, не можетъ быть лишенъ права обратиться къ обществу, къ своимъ братьямъ-людямъ, со своею мыслью, и общество терпѣливо выслушиваетъ ее: вздорною мыслью пренебрегаетъ, хорошею пользуется. У насъ-же общество возмущаетъ свобода мысли даже великихъ его писателей, даже тѣхъ, кто и по преклонному возрасту своему, и по положенію, и по жизненному опыту, и по геніальному таланту имѣетъ нѣкоторое особое, заслуженное право на вниманіе къ себѣ. Въ самомъ дѣлѣ, господа, — еслибы Левъ Толстой былъ даже только великій художникъ, — а этого никто не отрицаетъ, — то вѣдь и это что-нибудь да значитъ. Великіе люди такъ рѣдки! Кто-то вычислилъ, что они рождаются въ количествѣ всего одной десятитысячной доли процента, и это на Западѣ, среди самыхъ даровитыхъ и образованныхъ расъ на свѣтѣ. У насъ, если вспомнить 120-милліонное населеніе (этой цифрой мы почему-то ужасно гордимся), — великихъ людей ещё меньше. У насъ ихъ поразительно мало. Даже нетолько великихъ, а и просто выдающихся такъ немного, что стонъ стоитъ о безлюдьи, о невозможности для сколько-нибудь серьезной работы найти живого, даровитаго человѣка. Изъ вѣка въ вѣкъ у насъ нѣтъ «ни мысли плодовитой, ни геніемъ начатаго труда». Не говоря о безконечныхъ матеріальныхъ потеряхъ — вѣдь все матеріальное рождается сначала въ мысли — общество лишено безцѣннаго идеальнаго блага, бодрящаго и облагораживающаго вліянія великихъ душъ. Россія обездолена въ отношеніи замѣчательныхъ людей, но если они и появляются, то часто умираютъ въ молодости, «оклеветанные молвой» — какъ Пушкинъ и Лермонтовъ — или задушенные бѣдностью, болѣзнью, непосильнымъ чернымъ трудомъ. Нѣжный стебелекъ иной, высокой породы, попавъ въ суровыя наши условія, вянетъ и гибнетъ. Развѣ не жаль, въ самомъ дѣлѣ, великихъ названныхъ поэтовъ, и развѣ мы не дали-бы много, чтобы возвратить ихъ? Однако, еслибы они явились снова, мы, пожалуй, снова сочли-бы ихъ «бѣшеными», «опасными» и подвели-бы какую-нибудь интригу, чтобы погубить ихъ. Если нѣкоторымъ великимъ писателямъ 40-хъ годовъ удалось избѣжать этой участи, то нужно вспомнить, что средина этого вѣка была благопріятнѣе для замѣчательныхъ людей, нежели теперь. Цензура была, можетъ быть, и строже, но въ самомъ обществѣ подъ конецъ крѣпостной эпохи господствовало замѣтное уваженіе къ величію, замѣтная потребность мысли и потому терпимость къ ней. Какъ-бы ни была нова и непріятна мысль, она встрѣчала болѣе сознательное и просвѣщенное къ себѣ отношеніе. Впрочемъ, и тогда великіе писатели или жили заграницей, какъ Тургеневъ, или вынуждены бывали уединяться отъ свѣта, какъ Гончаровъ, или изнывать въ непосильномъ трудѣ, какъ Достоевскій. Подъ конецъ XIX вѣка психическія условія общества измѣнились къ худшему. Единственный оставшійся изъ семьи великихъ, и какъ многіе утверждаютъ — даже величайшій писатель земли русской, слава котораго соединена съ именемъ Россіи во всемъ свѣтѣ, онъ не въ чести у насъ. Онъ посланъ къ намъ свыше и ненадолго, и уже отходитъ, близится къ закату. Мы, живущіе какъ бы не замѣчая этого «въ вѣкъ Толстого» (какъ будетъ говорить потомство), могли-бы ощущать присутствіе этого рѣдкаго духа, способнаго вдохнуть и въ насъ часть своей жизни. Пусть намъ не нравятся многія его мысли, — отвѣргнемъ ихъ, — но будемъ-же цѣнить хоть то, что безспорно цѣнно. Зная, что великій человѣкъ не вѣченъ, что онъ необычаенъ, что онъ единственный въ своемъ родѣ и никогда не повторится, общество, мнѣ кажется, должно было-бы окружить его благоговѣйнымъ вниманіемъ, стараясь вникнуть въ великую душу и вселить ее въ себя. Будь это Толстой, Тургеневъ, Достоевскій и т. п. — великій человѣкъ Всегда есть святыня народная, и современное ему общество отвѣтственно за него предъ исторіей: скорбь, ему нанесенная, ляжетъ чернымъ пятномъ на нашу память. Но, воскликнетъ иная пылкая дама, — если великій человѣкъ начнетъ говорить глупости и мерзости? Неужели и намъ соглашаться? Вздоръ! Долой авторитеты!.. и прочее. На это я отвѣчу, что соглашаться и ненужно. Не подчиняйтесь ничьему слову, если вашъ разумъ и совѣсть запрещаютъ это, — но ради всего великаго и святого — убѣдитесь достовѣрно, точно-ли разумъ и точно-ли совѣсть возстаютъ въ этомъ случаѣ. Вѣдь, можетъ быть, возстаетъ не разумъ, а неразуміе, — не совѣсть, а безсовѣстность. Можетъ быть, навстрѣчу свѣту изъ души вашей поднимаются не свѣтлые, а мрачные демоны. Торопливое сопротивленіе какой-либо ненравящейся мысли чаще всего — только желаніе заглушить свою совѣсть и заставить скрыться явившійся призракъ правды. Глубинами сердца смутно чувствуя, что это именно правда и что она обличаетъ насъ, мы рѣшительно объявляемъ ее ложью. Великій человѣкъ — и это самая печальная вещь на свѣтѣ — не свободенъ отъ ошибокъ, но у него онѣ исключеніе, тогда какъ у маленькихъ людей онѣ — правило. Соловей, заболѣвшій или сдавленный за горло, можетъ издать воробьиные звуки, но вообще они ему не свойственны. Поэтому, не подчиняясь авторитету, мы должны быть крайне осторожны: не сами-ли мы ошибаемся или даже сознательно лжемъ? «Долой авторитеты!» Эта фраза когда-то, въ шестидесятые годы, имѣла нѣкоторый смыслъ — слишкомъ ужь много къ тому времени развелось авторитетовъ и надо было провѣрить ихъ, — но, несомнѣнно, это гоненіе на авторитеты имѣло и дурную сторону. Подхваченное людьми невѣжественными и ничтожными, неспособными отличить великое отъ низкаго (для этого требуется собственное благородство), это гоненіе повело къ пошлой модѣ на отрицаніе всего высокаго; распространилось наглое фамильярничанье съ великими именами, грубѣйшая манера третировать ихъ, какъ имена своихъ однокорытниковъ. Совершенно подстать названной выше «дамѣ съ пощечиной» въ печати выступали мужчины, кричавшіе, напримѣръ, что они, дескать, и «плюнуть-то не хотятъ» на такое убожество, какъ тургеневскій романъ. Величіе ума и чувства не только не встрѣчало подобающаго уваженія, но принципіально отрицалось, какъ все аристократическое; вниманіе привлекало только мелкое и плоское. Вотъ эта-то дурная манера и теперь еще сказывается въ обществѣ, какъ грѣхъ родителей, до седьмого колѣна. Завѣдомо великому человѣку — едва онъ ротъ раскроетъ — уже готовы тысячи возраженій, крикливыхъ, рѣзкихъ, оскорбительныхъ. «Ayant une excellente ocasion de se taire», по французской пословицѣ, подобные господа поднимаютъ невообразимый гвалтъ, стараясь физическимъ шумомъ преодолѣть противника, что иногда и удается. «Помолчать» — это слово многимъ не понравится: скажутъ, что не слѣдуетъ молчать ни передъ какимъ авторитетомъ, что это рабство мысли. Иногда это дѣйствительно рабство: какъ-разъ въ тѣхъ случаяхъ, когда мы обыкновенно молчимъ. Но въ спорѣ съ великимъ человѣкомъ, и особенно тогда, когда онъ, по вашему мнѣнію, явно ошибается, молчаніе благородно. Это молчаніе старшихъ сыновей библейскаго патріарха, молчаніе полное любви къ отцу и скорби за его случайную ошибку. Ошибки генія рѣдки. Не соглашайтесь съ пророкомъ, но оставьте въ покоѣ каменья…
III.
Что касается художественнаго дара Льва Толстого, то всѣ — и съ подозрительною поспѣшностью — соглашаются, что это яркій, несравненный талантъ. Если такъ, то онъ слѣдовательно обладаетъ въ высшей степени способностью художественнаго прозрѣнія, т. е. хоть съ внѣшней стороны, но видитъ подлинную правду вещей, настоящую ихъ суть. По крайней мѣрѣ половина истины ему доступна, чего нельзя сказать объ обыкновенныхъ смертныхъ, которымъ часто недоступна и четверть, и сотая доля истины. Но кромѣ художественнаго, необычайно тонкаго зрѣнія, авторъ «Анны Карениной» обладаетъ и очень сильнымъ умомъ. Пусть умъ этотъ ничто въ сравненіи съ великолѣпными умами господъ X, Y, Z, и проч., утверждающихъ, что Толстой плохо мыслитъ. Я не смѣю противъ этого спорить, но лично нахожу у Толстого и величіе, и обиліе мысли въ степени, для меня удивительной. Прежде всего онъ говоритъ свое, т.-е. говоритъ искренно, — основная черта генія. Свое нельзя говорить иначе; неискренно говорить можно только чужое, что и обличаетъ бездарность въ вѣчномъ ея воровствѣ. О чемъ-бы. Толстой ни завелъ рѣчь, онъ всегда остается первоисточникомъ: первымъ наблюдателемъ высказаннаго, даже и въ тѣхъ случаяхъ, когда мысль его «не нова». Какъ и всякій выдающійся умъ, Толстой неизбѣжно повторяетъ уже открытыя когда-то великія слова, но повторяетъ не подражая, а творя ихъ заново, отчего они въ его устахъ такъ свѣжи и молоды. Пусть тѣ-же мысли говорилъ когда-то Руссо, ранѣе его Мабли и т. д., до Моисея, Лаодзы и Будды включительно, но какъ и эти мудрецы, нашъ писатель самъ увидѣлъ тѣ-же мысли въ царствѣ невидимаго и самъ далъ имъ жизнь. Тѣ-же мысли пусть перескажетъ обыкновенный, мелкій умъ, и отъ нихъ повѣетъ мертвечиной, затхлостью заношенной и облинявшей вещи. Придутъ вновь они въ голову большому уму — и расцвѣтутъ и оживутъ снова. Въ этомъ, быть можетъ, коренное призваніе великихъ душъ: не создавать новыя мысли, а воскрешать забытыя, задушенныя толпой. Нравственно-философскія сочиненія Толстого (XI—XIV т.) полны этими старыми оживленными идеями, и онѣ у него относятся къ самымъ важнымъ и тонкимъ вопросамъ человѣческаго существованія: вторая черта генія.
Но кромѣ художественнаго дара и замѣчательнаго ума, въ Львѣ Толстомъ есть нѣчто, по моему, еще болѣе великое: это совѣсть его. Она въ немъ поразительна; трудно встрѣтить писателя болѣе правдиваго и нелицемѣрнаго. Какъ ни крупенъ художественный талантъ его, но онъ совершенно исчезаетъ передъ его необычайною нравственною чуткостью. Аполлонъ Григорьевъ говоритъ гдѣ-то, что красота есть высшая гуманность. Быть можетъ, художественное провидѣніе обостряетъ у Толстого нравственное чувство, подсказываетъ ему правду вещей, — но это чувство достигаетъ въ немъ геніальной силы. Обыкновенно объ этомъ элементѣ писательскаго темперамента — совѣсти — не говорятъ, но мнѣ кажется, онъ не менѣе важенъ, нежели и само творчество, и даже входитъ въ послѣднее самою глубокою своею сущностью. «Геній и злодѣйство двѣ вещи несовмѣстныя». Чуткая совѣсть рѣшительно необходима для того, что бы художникъ могъ держаться на высотѣ идеала, внѣ всего низкаго и грубаго. Талантъ есть благородное отношеніе къ вещамъ, отношеніе правдивое, т. е. совѣстливое. Въ области мысли совѣсть столь-же необходима, ибо что такое мысль, какъ не сознаніе истины вещей. Въ мірѣ-же человѣческихъ отношеній даже обыкновенный умъ, вооруженный совѣстью, достигаетъ геніальности. Совѣсть въ яркомъ проявленіи встрѣчается крайне рѣдко, гораздо рѣже художественнаго таланта и сильнаго ума, а между тѣмъ она есть то «единое на потребу», къ чему «все приложится». Писатель, одаренный совѣстью и даромъ выраженія, говоритъ нѣчто неземное, отъ какихъ-то тайнъ, лежащихъ въ основѣ природы и въ основѣ жизни. Во всякомъ случаѣ стоитъ его послушать, и если что встрѣтится неясное, странное, даже возмутительное — стоитъ подумать надъ этимъ, крѣпко подумать: онъ-ли ошибается, стоящій на вершинѣ, видящій необъятную даль, или ошибаемся мы, суетящіеся у подножья горы съ своими идолами, мелкими радостями и печалями.
IV.
Чѣмъ-же провинился Левъ Толстой въ своемъ «Недѣланіи?» Да только тѣмъ, что какъ свидѣтель достовѣрный, сказалъ «правду, одну только правду», какъ онъ ее подмѣтилъ въ великихъ вопросахъ о наукѣ и трудѣ. Имѣетъ-ли онъ право высказать свое мнѣніе о наукѣ? Вѣдь онъ даже не приватъ-доцентъ, и не могъ-бы, хоть и Левъ Толстой, быть даже учителемъ русскаго языка въ гимназіи. — Да, онъ не «ученый». Но это еще не значитъ, чтобы онъ совсѣмъ не былъ знакомъ съ наукой. Напротивъ, все, что извѣстно изъ біографіи этого человѣка и все имъ написанное говоритъ о томъ, что онъ до сихъ поръ не пересталъ учиться — въ самомъ серьезномъ значеніи этого слова. Въ то время, какъ огромное большинство патентованныхъ ученыхъ, позубривъ четыре года плохенькіе конспекты и записки, сфабриковавъ наскоро плохенькую компилятивную диссертацію и заполучивъ «степень» на этомъ и успокаиваются, лишь изрѣдка перелистывая ученые журналы, — Толстой, можно сказать, никогда не начиналъ своего образованія и не можетъ окончить его по самой своей природѣ. Какъ натура геніальная, крайне впечатлительная, жадная до ощущеній, ненасытная, съ пытливостью неизмѣримой, онъ уже родился съ огромной способностью вбирать въ себя всѣ свѣдѣнія и изъ самаго драгоцѣннаго источника — изъ самой природы. Въ то время, какъ мозги обыкновенныхъ людей похожи на гуттаперчу, которая выталкиваетъ изъ себя проникающія въ нее тѣла и ихъ приходится вбивать въ нее силой, — мозгъ геніальнаго человѣка похожъ на губку въ отношеніи знаній: онъ впиваетъ ихъ, какъ губка воду, помимо своей воли, захватывая въ сто разъ больше собственнаго вѣса. Къ страстной пытливости Толстого прибавьте то, что онъ съ дѣтства былъ вооруженъ знаніемъ трехъ европейскихъ языковъ (такъ-что подъ старость ему ничего не стоило изучить даже греческій), примите въ разсчетъ то, что великія литературы Запада ему были такъ-же доступны, какъ и русская, вспомните его матеріальную обезпеченность, дававшую безграничный досугъ — и неужели-же онъ за семь десятилѣтій своей жизни не могъ составить себѣ понятія о томъ, что такое наука? Надо замѣтить еще, что кромѣ своихъ университетскихъ наблюденій и упорныхъ занятій разными отдѣлами знаній, онъ всю жизнь вращался въ обществѣ, гдѣ было довольно и ученыхъ, и учащихся, и передъ нимъ, кончая его дѣтьми, прошло много поколѣній «людей науки» — отъ профессоровъ до гимназистовъ. Ему самому — для написанія «Войны и Мира», «Декабристовъ» и его трактатовъ по нравственной философіи и эстетикѣ — приходилось выполнить груду кропотливѣйшей ученой работы, какъ рѣдкому изъ профессоровъ. И неужели его свидѣтельское показаніе о наукѣ ничего не стоитъ?
То-же и въ вопросѣ о трудѣ. Левъ Толстой потрудился въ своей жизни довольно и испробовалъ, кажется, всѣ роды труда: и пахалъ землю, и воевалъ, и шилъ сапоги, и кормилъ голодныхъ, и писалъ романы, и проповѣдовалъ, и училъ дѣтей; онъ знаетъ, что такое трудъ, — чего нельзя сказать о множествѣ спорящихъ съ нимъ защитниковъ труда. Никто больше Толстого не сдѣлалъ для того, чтобы облагородить ходячіе взгляды на народный трудъ, снять съ него клеймо рабства во мнѣніи просвѣщеннаго общества. Великій писатель, человѣкъ прославленный, знатный и богатый — на удивленіе всему свѣту взялся за соху, за шило, за топоръ и косу. При полнѣйшей возможности отказаться отъ всякаго труда или выбрать наиболѣе пустой и выгодный, Левъ Толстой на всю жизнь запрегъ себя въ трудъ «чорный» и тяжолый, и всѣхъ зоветъ къ нему, какъ къ выполненію потребности личной и общественной. Человѣкъ ограниченный на этомъ-бы и покончилъ, но Толстой не забываетъ, что есть нѣчто выше труда — какъ-бы послѣдній ни былъ возвышенъ, и это высшее не должно быть заслонено высокимъ. Трудъ — необходимость, но часто превращается въ излишество и ненужность. Такъ не дѣлайте-же себѣ идола изъ труда и не поклоняйтесь ему слѣпо.
Въ центрѣ нравственнаго ученія Толстого, какъ я его понимаю, лежитъ трагическое сознаніе: жизнь у каждаго человѣка только одна, да и ее онъ проживаетъ среди страданій и невыразимыхъ низостей. Это горькое сознаніе посѣщаетъ каждаго, но мимолетно; люди съ слабымъ разсудкомъ, а особенно съ слабою совѣстью, почти не останавливаются на этой мысли и легко утѣшаются. Людей-же съ чуткою душою мысль о загубленной жизни тревожитъ вѣчно. Пришедши въ міръ съ мечтами о блаженствѣ, со «звуками небесъ», съ стремленіемъ къ истинѣ, любви, красотѣ жизни, высокій духъ видитъ себя въ какой-то мрачной пропасти, гдѣ царитъ кромѣшная борьба, немолчный стонъ побѣжденныхъ и тоска побѣдителей. Онъ ужасается и видитъ, что и самъ вовлеченъ въ эту жестокую свалку, что нетолько его давятъ — это было-бы выносимо, — онъ видитъ, что и онъ кого-то давитъ среди необозримаго поля жертвъ задушеной, затоптанной жизни. Но что ужаснѣе — онъ сознаетъ, что идутъ дни и годы, изъ юноши онъ превращается въ мужа, наконецъ, онъ старѣетъ — золото жизни быстро сыплется изъ скуднаго запаса, — а великая битва идетъ, битва алчности, лжи и похоти, и онъ до изнеможенья опутанъ этими темными силами…
Чувство исчезающей во мракѣ жизни заставляетъ людей вродѣ Толстого мучиться невыразимо и искать выхода. Они напрягаютъ свой разумъ и свое сердце, чтобы остановить эту гибель. Существуетъ-же, думаютъ они, высшій законъ для всякой дѣятельности человѣческой, — или онъ долженъ существовать, — законъ для объединенія людей и очеловѣченія ихъ, для обожествленія ихъ природы, для утвержденія святого счастья на землѣ. Скорбитъ душа такихъ людей смертельно, и въ сверхъестественномъ порывѣ, полномъ мольбы къ Вѣчному, они начинаютъ провидѣть этотъ законъ. Онъ — таинственный и природа его доселѣ неразгадана, но онъ — истинный, неподвижный законъ: любовь. Ни мудрѣе, ни проще до сихъ поръ ни одинъ изъ высочайшихъ умовъ не придумалъ, и всѣ они, вотъ уже три тысячелѣтія, заканчиваютъ свои душевныя муки завѣтомъ: любите другъ-друга. Въ этомъ — все: и тяготѣніе къ верховному началу сущаго, и отысканіе святынь, безъ которыхъ жизнь земная такъ печальна. Къ этому закону, утвержденному на Крестѣ, пришолъ и нашъ великій писатель и проповѣдуетъ его со всею силою глубокой вѣры. Но если это верховный, основной законъ человѣческихъ отношеній, то онъ долженъ руководить всѣми безъ исключенія поступками человѣка, какъ-бы малы и ничтожны они ни были, такъ-какъ нѣтъ поступковъ, которые не имѣли-бы отношенія или къ самому человѣку, или къ его ближнимъ. Вотъ и нужно провѣрить съ точки зрѣнія этого верховнаго закона всѣ роды и виды человѣческой дѣятельности, весь процессъ ея на землѣ. При такой провѣркѣ уничтожилось-бы великое множество сферъ труда, которыя кажутся честными, будучи безсовѣстными, множество вѣрованій, считаемыхъ высокими, когда на самомъ дѣлѣ они ложны. Законъ этотъ, заставляющій всякаго ежеминутно спрашивать своего тайнаго судью — совѣсть: что я дѣлаю? хорошо-ли это? — законъ этотъ обрекъ-бы небытію цѣлыя области изъ числа благороднѣйшихъ теперешнихъ дѣятельностей — науки, искусства, литературы…
V.
«Не нарушить законъ пришолъ, а исполнить». Не «химеры», какъ увѣряетъ наивно Зола, а именно отвращеніе къ химерамъ проповѣдуетъ Толстой, находя одинаково химеричными суевѣрія древняго и современнаго знанія. Не невѣжество, не лѣнь, не праздность проповѣдуетъ нашъ писатель, какъ жалко извращаютъ его мысль недобросовѣстные люди, — онъ проповѣдуетъ лишь упорядоченіе труда, направленіе человѣческой энергіи въ жизнеполезныя формы. Разсѣянныя силы современной жизни уничтожаютъ самихъ себя. Вспомните условія высоко-организованныхъ западныхъ обществъ, гдѣ формы труда столь разработаны. Тамъ идетъ кипучая борьба между отдѣльными сословіями. Постоянно случается, что дѣти одной и той-же семьи отдаются враждебнымъ одна другой профессіямъ. Одинъ сынъ, напримѣръ, членъ правящей партіи, другой составляетъ ему оппозицію. Одинъ устраиваетъ винокуренные заводы, другой — общества трезвости. Одинъ ѣдетъ миссіонеромъ въ дикія страны, другой ѣдетъ туда-же сбывать искусственныхъ идоловъ, сфабрикованныхъ при помощи чудесъ цивилизаціи: пара, электричества, химическихъ вѣсовъ. Всѣ говорятъ и не наговорятся о благодѣяніяхъ мира, и по крайней мѣрѣ треть всѣхъ силъ народныхъ тратится на приготовленіе къ войнѣ и* на самую войну. Блестящіе ряды талантливыхъ людей отдаютъ себя профессіи суда и защиты, но еще болѣе длинный рядъ и не менѣе сильныхъ людей посвящаютъ себя подготовкѣ преступленій: устройству кабаковъ, притоновъ, соблазнительныхъ зрѣлищъ, выставокъ безумной роскоши, наконецъ, прямому обездоленью невѣжественной массы, хищной эксплоатаціи ея, доводящей до нищеты и нравственнаго паденія. Въ литературѣ одна часть дѣятелей проповѣдуетъ чувственное счастье, искусство «пользоваться молодостью», «срывать цвѣты удовольствія», другіе подслуживаются инстинктамъ наживы и тщеславія, третьи разжигаютъ политическія страсти, четвертые уединяются въ недоступномъ эгоизмѣ. Всемірный раздоръ раздергиваетъ слагающіяся ткани — культурныя, международныя, междусословныя, причемъ, какъ въ механикѣ, результатъ хаоса всѣхъ силъ, въ отдѣльности иногда могучихъ, — равенъ нулю: въ важнѣйшемъ изъ всѣхъ вопросовъ на землѣ, духовномъ счастьѣ — общество не движется впередъ.
Нашъ вѣкъ какъ-бы помѣшанъ на развитіи силъ, на скорѣйшемъ исчерпаніи природы, причемъ держится убѣжденіе, что чѣмъ шире раскроется міръ возможнаго, тѣмъ человѣкъ будетъ счастливѣе. Но это глубоко-печальная ошибка. Въ безграничномъ мірѣ искусственныхъ условій ограниченное существо должно растеряться и исчезнуть. Объамериканившіеся европейцы съ восторгомъ отзываются о неслыханномъ развитіи труда въ Новомъ Свѣтѣ, о дробленіи его въ техникѣ, объ обычаѣ американцевъ чуть не ежедневно мѣнять свои профессіи. Но и самое явленіе, и восторгъ отъ него внушаютъ тревожныя мысли. Трудъ вещь прекрасная, это не только источникъ удовлетворенія тѣлесныхъ потребностей, но самъ по себѣ есть условіе здоровья; упражняя мускулы, мозгъ, нервы, трудъ укрѣпляетъ всѣ ткани тѣла; онъ есть организующее начало и самаго духа. Но именно потому-то и слѣдуетъ относиться къ этой крайне важной сторонѣ жизни съ величайшею осторожностью. Воздухъ необходимъ для дыханія, но не всякій воздухъ, а лишь чистый, съ вполнѣ опредѣленнымъ содержаніемъ составляющихъ его газовъ, въ точныхъ предѣлахъ температуры, влажности, плотности и т. п. Точно также и трудъ: онъ необходимъ, но не всякій трудъ и не во всякой мѣрѣ. Внѣ особенныхъ, строговзвѣшенныхъ условій его полезности, онъ уже приноситъ вредъ.
Чрезмѣрное разнообразіе труда дѣлаетъ его болѣю тягостнымъ, чѣмъ когда-нибудь. При огромномъ выборѣ занятій человѣкъ, прежде чѣмъ нащупаетъ самое подходящее, тратитъ множество времени на то, чтобы испробовать всѣ неподходящія, а время есть предметъ безцѣнный, невознаградимый; время не деньги только, это — сама жизнь. Обыкновенно случается, что человѣкъ, попавшій въ водоворотъ профессій и начавшій пробовать ихъ, тутъ-же и увязаетъ на одной изъ первыхъ встрѣтившихся; пусть она ничуть не соотвѣтствуетъ призванію, но «жена, дѣти… привычка ежедневно обѣдать»… А, главное, чѣмъ-же лучше обжиганье кирпичей сушенья кожъ, или выгонка селитры — телеграфной службы? Дремучій лѣсъ профессій скрываетъ отъ человѣка единственное «древо жизни», родъ труда, отвѣчающаго характеру. Очень часто не нравящееся дѣло выгоднѣе чѣмъ любимое, и вотъ музыкантъ въ душѣ остается за прилавкомъ бакалейнаго магазина, философъ поступаетъ въ таможню. При чрезмѣрной современной спеціализаціи знаній, профессіи уже теряютъ способность быть призваніями. Онѣ дотого дробятся и мельчаютъ, что духъ человѣка теряется: онъ еще помирился-бы на выдѣлкѣ машины, но не можетъ найти счастья въ шлифовкѣ отдѣльныхъ винтиковъ. Химія, какъ наука, можетъ увлечь человѣка, но выпариванье соды и соды, соды безъ конца, до гроба — трудъ бездушный, гнетущій. Самая природа труда съ дробленіемъ его измѣняется: онъ машинизируется, мертвѣетъ. Химія — живой трудъ, но очищеніе нефти — уже мертвый: это элементъ труда, органъ, оторванный отъ живого тѣла. Невыгоды крайняго раздѣленія труда (вмѣстѣ съ выгодами) превосходно изслѣдованы еще въ «Республикѣ» Платона (гл. II-я), и распространяться о нихъ нѣтъ нужды. Но разъ такое дробленіе труда гибельно, и разъ оно требуется современной сложною дѣятельностью, что-же отсюда слѣдуетъ? Я думаю — то, что и совѣтуетъ Толстой: нужно тщательно пересмотрѣть всѣ виды труда и гибельные изъ нихъ отбросить. Профессій должно быть меньше и онѣ должны быть шире. Какъ около плохой проселочной дороги часто идутъ боковыя тропинки и объѣзды, такъ и около одного жизненнаго пути, разъ онъ не ясенъ, стелятся многіе кривые и узкіе, заставляющіе человѣка безполезно блуждать. Разсѣянная энергія жизни должна найти себѣ опредѣленныя, болѣе глубокія русла — и для этого слѣдуетъ сократить сѣть магистралей и мельчайшихъ развѣтвленій духа, гдѣ онъ истощается и высыхаетъ. Жизнь должна сдѣлаться проще, внѣшность ея — бѣднѣе, внутреннее содержаніе — богаче. Человѣку пора «опомниться, остановиться», возвратиться къ самому себѣ; духовный капиталъ, выбрасываемый теперь съ такою расточительностью наружу, на развитіе комфорта, долженъ оставаться дома и совершать необходимую, великую внутреннюю работу: цивилизовать человѣческую душу.
Въ самомъ дѣлѣ, душа человѣка — кажется, послѣдній предметъ заботъ современнаго общества. «Англичане, — говоритъ Спенсеръ, — гораздо болѣе стараются о воспитаніи свиней, нежели своихъ дѣтей». Школа всюду въ Европѣ плоха, проникнута схоластикой или основана на хищнической обработкѣ мозга. Еще хуже внѣшкольное, общественное воспитаніе: съ паденіемъ религіозности и аристократизма подорваны старыя дисциплины совѣсти и чести, традиціи помутились, и вѣками создававшійся духовный обликъ европейца расшатанъ. Цѣльныя, мужественныя натуры, шедшія на костеръ, какъ Гусъ, за толкованіе текста, наивныя и могучія натуры стали до крайности рѣдки; онѣ вымираютъ, какъ бѣловѣжскіе зубры. Вымираютъ убѣжденія, распространяется равнодушіе къ высшимъ благамъ, (и какъ у дикарей — погоня за украшеніями. Наукою, искусствами, философіей уже не наслаждаются, а лишь татуируются ими изъ тщеславія или вооружаются для борьбы. Татуировка не проникаетъ глубже поверхности, и у очень многихъ раскрашенныхъ образованіемъ людей душа крайне жалкая, остывшая для всего божественнаго, больная душа. Безчисленные психозы и неврозы, маньячества, помѣшательства, самоубійства — признаки массоваго паденія душъ; это паденіе выказывается нетолько въ повсюду остановившемся прогрессѣ науки, литературы и искусствъ (если они и движутся, то остатками старыхъ силъ — достойной смѣны которымъ не видно); духовный упадокъ сказывается въ небываломъ и неразрѣшимо-тягостномъ международномъ положеніи, въ застоѣ соціальныхъ реформъ (то что называется «кризисомъ парламентаризма»), въ уныніи и пессимизмѣ, завершающемся бредомъ декаданса. Да, итогъ таковъ, что при стремительномъ матеріальномъ прогрессѣ европейское общество значительно -упало въ идеальномъ; населивъ природу міромъ новыхъ, полу-живыхъ существъ — машинъ, создавъ въ ихъ лицѣ новую касту — хотя-бы и желѣзныхъ — рабовъ, освобождающихъ насъ отъ, благотворныхъ, жизненныхъ формъ труда, — мы какъ-бы уступили этимъ полусуществамъ часть своей энергіи, часть души своей. Какъ и живое рабство, это полуживое, желѣзное, начинаетъ уже развращать насъ: вспомните ужасы, описываемые Зола, этимъ Гомеромъ французской буржуазіи. Упадокъ душъ свидѣтельствуется появленіемъ жестокихъ философскихъ доктринъ, вродѣ эготизма, теоріи «огня и желѣза» или ученія Ницше. Признаковъ этой душевной хвори множество, и мнѣ кажется вѣрнымъ замѣчаніе Толстого о «пропасти, передъ которой уже стоитъ человѣчество и въ которую, продолжая идти по тому-же пути, оно неизбѣжно должно, рухнуться». Да, если въ европейской расѣ не окажется запаса силъ, чтобы стряхнуть съ себя кошмаръ теперешней нездоровой цивилизаціи, катастрофа возможна: вспомните могилы благороднѣйшихъ народовъ юга, изнемогшихъ душевно гораздо ранѣе наплыва варваровъ; вспомните Китай, гдѣ духъ замеръ давно въ отношеніи своихъ высшихъ формъ. Для предотвращенія грозящей намъ духовной смерти (что особенно сознаютъ англійскіе мыслители) необходимо именно то, что рекомендуетъ Толстой: «опомниться, остановиться» на время и строго обсудить: на настоящемъ-ли мы пути, не заблудились ли мы? Вѣдь если заблудились, то чѣмъ быстрѣе мы будемъ стремиться впередъ, тѣмъ это будетъ гибельнѣе для насъ: тѣмъ дальше и дальше мы будемъ уклоняться отъ надлежащей цѣли. Если трудъ, которому мы отдаемся, не даетъ намъ истиннаго счастья, если онъ безнравствененъ по своей природѣ, то чѣмъ усерднѣе, неутомимѣе мы будемъ работать, тѣмъ печальнѣе окажутся итоги жизни, тѣмъ глубже будетъ отравлена ея радость. Значитъ, прежде всего нужно осмыслить свою роль въ жизни, освѣтить ее совѣстью. Мы всѣ увлечены потокомъ массы, къ которой мы принадлежимъ, мы движемся чужимъ движеніемъ, мы не имѣемъ своего сознанія, мы слѣпое орудіе стихійной воли, и эта воля насъ давитъ, порабощаетъ. Пора вспомнить, что мы свободны; мы нетолько обязаны, но и можемъ устроить свою жизнь согласно съ совѣстью; хотя-бы вся масса человѣчества мчалась къ пропасти — каждый въ состояніи остановить себя. Себя остановить — вотъ высшая и притомъ возможная задача человѣка, единственно вполнѣ возможная.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Работа совести (Меньшиков) — ДО.
