ОТ АВТОРА
Предмет этой небольшой книжки — любовь, то движение сердца, которое превращает жизнь из скучной прозы в пленительный роман, в поэму, а иногда и трагедию.
Любовь в алхимии счастья есть тот философский камень, прикосновение которого к самым презренным вещам дает им цену золота. Как жизненный эликсир, любовь возвращает омертвевшему отношению нашему к вещам огонь молодости. Это не просто очаровательное состояние жизни — это сама жизнь в ее творческом порыве, в благоухании ее расцвета. Но я решительно против предрассудка, будто любовь исчерпывается любовной страстью, будто вне плотской влюбленности нет блаженства. Я делаю попытку разъяснить, что страсть любви, как всякая страсть, есть болезнь, процесс естественный, но от которого следует беречься и с которым нужно бороться, раз он охватил вас. Я глубоко убежден, что супружеская любовь со всеми ее радостями не только не нуждается в плотской страсти, но искажается ею и обезображивается. Во имя самого чистого счастья, какое дает влюбленность, необходимо охранять ее от животного безумия, и я думаю, нравственная культура дает достаточно сил для предупреждения или для встречи этого недуга. Я отмечаю традиционную ложь, которою и в литературе, и в общественном мнении омрачен вопрос о любви. Я указываю, что не только для высшего совершенства, которое не нуждается в счастье пола, но и для стремления к этому совершенству, выражающегося в святом союзе супружеском, необходима вся доступная человеку чистота тела и духа, необходима строгая воспитанность в целомудрии и долге ненарушимой верности друг другу. К великому таинству, продолжающему жизнь, нужно готовить незапятнанные алтари, необходима жертва безупречная, нужна благоговейно сохраненная сила жизни у обоих супругов, так как в ней источник бессмертия их рода. Нужно помнить, что и в наши дни, как тысячелетия назад, могущество расы, красота и сила человеческого типа зависят весьма существенно от достойного или недостойного отношения к жизнетворческому инстинкту. Мудрость всех народов и опыт цивилизаций говорят, что не только отдельные люди, но и народы гибнут от потери религиозного взгляда на этот инстинкт.
Утверждая, что любовная страсть есть болезнь духа, я счел нужным напомнить картину его здоровья, безумию любви противопоставить разум ее. Этот разум я называю святой любовью («любовь небесная» по Платону), причем делаю попытку связать с нею все явления духа: сознание не только блага, но и истины, и красоты.
(Статьи, вошедшие в эту книжку, печатались под заглавием «Элементы романа» в «Книжках Недели». Здесь они являются просмотренными и значительно дополненными.)
Часть I
«Почти нет таких людей, которые, перестав любить, не стыдились бы своей прошедшей любви».
(Ларошфуко, «Максимы»)
I
Помните ли вы жалобный, как смертельный стон, напев романса:
Я из рода бедных Азров:
Полюбив, мы умираем…
Красавец стоял перед царевной бледный, сжигаемый роковою страстью, сестрою смерти…
Я знал одного беспечного юношу, всегда веселого, который наивно — как ребенок — смотрел на мир Божий. Точно в розовом тумане зари жил, пел, мечтал… И в один душный летний день пришли сказать, что он убит в саду. Я видел бледное лицо его, черную рану на лбу и устремленный в небо потухший взгляд. Он оставил свою юность и мечты, родных, друзей и цветущий мир, который ему так благоухал, он проклял все… А она, кто была причиною его изгнания из жизни, осталась равнодушной — с лицом херувима и куском льда в груди.
Помните ли вы ту историю, «которой нет печальнее на свете», историю Ромео и Джульетты? Еще почти дети, свежие, невинные они стремились соединиться навеки; на них обрушились тысячи преград, и никто не мог помочь им в их мечте, кроме смерти…
Помните ли вы страдания молодого Вертера, эту великую и нежную душу, истекшую кровью любви, изнемогшую, ушедшую из мира с горькою, невозместимою обидой?..
Помните ли вы мучения бедной Тани у Пушкина, ее жалкие, безутешные слезы, ее навсегда разбитую жизнь? Мучения задумчивой княжны Мери? Бесконечно горькие муки Лизы и Лаврецкого, суровую печаль Базарова, жгучую тоску Веры из «Обрыва», сатанинские терзания Дмитрия Карамазова, страдания Анны Карениной? Заставьте пройти перед вашим умственным взором вереницу влюбленных героев и героинь всех великих писателей — какое горестное, глубоко печальное это будет зрелище! От трагических мук Медеи и ярости Отелло, от безумной скорби нимфы Эхо до умирающей в тюрьме Гретхен — сколько невыразимых, беспредельных страданий сердца, сколько ужасов в этой блаженно безумной, древней как мир, поэме любви!
Возьмите самые счастливые, сказочные условия любви, возьмите цветущий остров среди голубого моря, поселите на нем невинных и прекрасных влюбленных, Дафниса и Хлою (пусть они любят друг друга с колыбели, пусть любовь плотская загорается у них на очаге дружбы, в тишине природы, среди вечной весны. Возьмите этот невероятно счастливый случай, и все-таки какою отравой напоена любовь обоих, в самые даже невинные дни ее: "…Душа ее томилась, взоры были рассеяны; часто она произносила имя Дафниса; почти не ела, проводила бессонные ночи и забывала стада. То смеялась, то плакала. Засыпала и пробуждалась внезапно. Лицо ее то сразу покрывалось бледностью, то вспыхивало румянцем; кажется, меньшею тревогой объята телка, ужаленная оводом. Нередко, оставшись одна, говорила она себе: «Я больна. Но не знаю, чем. Я страдаю, а на теле моем нет раны. Я тоскую, но ни одна из овец моих не потерялась. Я вся пылаю, даже в прохладной тени. Сколько раз царапал меня колючий терновник — я не плакала. Сколько раз пчелы жалили меня — я от того не теряла охоты к пище. Значит, сильнее, чем все это — боль, которая теперь пожирает мое сердце…»
Так вздыхала и томилась Хлоя, не умея назвать любовь по имени, так вздыхал и томился бедный Дафнис: «…Поднеся пищу ко рту, он едва отведывал, если пил, едва касался губами краев чаши. Он был тих и мрачен, некогда более говорливый, чем полевые цикады. Он был неподвижен, некогда более резвый, чем козы. Стадо было забыто, флейта лежала беззвучная. И лицо его побледнело, как травы на полях во время летнего зноя… О злая победа! О странная болезнь, которую я и назвать не умею!..»
Так мучительна любовь даже в райской обстановке невинности, юности и красоты, в самых счастливых, грезоподобных условиях. А сколько боли и безобразия вносит в эту страсть еще и жестокая наша житейская проза. Невежды кричат о «блаженстве» любви плотской, разумея под нею — сладострастие, то, что единственно им знакомо в любви, невежды готовы соблазнить сладострастием весь мир. Но те, кто в своей жизни испытал тяжелую болезнь любви и кто освободился от ее гнета — согласятся, какое опасное, какое безумное, какое горькое это «блаженство», и сколько души отнимает оно напрасно!
II
Что такое любовь? Как пение птиц в природе — сплошной, бесконечный хор половой любви, так изящная литература — непрерывная, многовековая легенда любви, где героем является все человечество. Это — огромное явление нашей жизни, невыдуманное, реальное, дающее и радости, и мучений больше, чем все остальное в природе. Что же такое любовь? Мы все-таки не знаем этого, мы едва догадываемся о сущности любви, и ходячее представление о ней у нас суеверно до крайней степени, суеверно и безнравственно. Все мы смутно сознаем любовь как великую и сладостную тайну, мы жаждем ее — но жаждем грубо и материально, мы не влагаем разума в отношение к этой страсти, и оттого она бывает так безумна, и вместо райских упоений всего чаще измучивает хуже ада. Если вспомнить, какое бесчисленное множество людей — все молодое человечество — страдает явно — и еще более тайно — от этой страсти, если вспомнить глубокое расстройство всех жизненных отношений влюбленных, расстройство дел, полное забвение ими нравственного долга, забвение всего на свете ради столь мимолетного счастья, которое почти всегда оказывается призраком, если вспомнить все эти жгучие страдания, невольно охватит глубокая жалость к жертвам и вырвется вопрос: да что же такое любовь? И отчего она так жестока? И неужели нельзя облегчить никакими средствами — если не теперешнему, то хоть будущим поколениям — эту страшную тиранию?
Задача эта нелегкая, но тем необходимее решить ее. В истории человека накопился достаточный опыт страстей, любви достаточно уделено внимания гениальных умов, и наконец, мы имеем в нравственном откровении ключ к раскрытию и этой загадки, как и всех остальных. Правда половой любви могла бы быть разъяснена без больших усилий, если бы не господствовал в нашем миросозерцании неподвижный, многовековой культ этой любви, унаследованный еще от старинного рыцарства, если бы не та мгла, которою заволакивают любовь бездарные и безнравственные писатели, поэты, хранители дурных преданий, — все те, кто утверждают в человечестве миросозерцание в данное время. Если бы не подходить к любви плотской предвзято, заранее внушенным ложным представлением о ней, ее секрет оказался бы гораздо проще, чем думают, и возможность ослабить мучительные стороны этой страсти была бы осуществимее.
Любовь, говорит Ларошфуко, подобна привидениям: «tout le monde en parle, mais peu de gens en ont vu» («все о ней говорят, но мало кто ее видел»). Да, немногие люди знают, что такое настоящая любовь, простая, не осложненная посторонними раздражениями. В современном обществе трудно встретить плотскую любовь естественную, не преувеличенную специальною культурой, как трудно по махровым розам наших цветников составить себе понятие о диком шиповнике. Из всех явлений жизни половая любовь в современном обществе культивируется всего настойчивее и давно приобрела ультрамахровые формы. Наша теперешняя цивилизация по преимуществу сладострастная, и совершенно искренно многие высокоодаренные люди, вроде Мопассана, не видят в жизни никакой высшей цели, никакого лучшего счастья, кроме половой любви, хотя иллюзорность ее ими уже хорошо чувствуется. Самый вдохновенный гений человека — в поэзии, романе, театре, живописи, музыке, скульптуре — еще почти всецело посвящает себя изображению любви; половою любовью пересыщены наши нравы, она входит так или иначе во все наши игры и развлечения, ее тонкое веяние чувствуется всюду. Но как ни всемогуща эта страсть, она не всегда имела теперешнее значение. Существовали иные времена, иные цивилизации и — как я уверен — и в будущем возможны иные, — когда плотская любовь вовсе не стоит в центре жизни, когда она на заднем плане.
III
В доисторической семье, когда по мнению большинства ученых, господствовал коммунальный брак, любовь — как страсть — едва ли была возможна. Все мужчины были мужьями всех жен. Не могло быть места любовной страсти и в эпоху полигинии и полиандрии, во времена гинайкократии и вообще при разнообразных формах семьи до начала истории. (Женщина, по Гесиоду, вовсе отсутствовала в «золотом веке»; она появляется только в серебряном, когда устанавливается матриархат). Первоначальный исторический период был, как известно, культурою насилия, эпохою бесконечных войн и охоты, где не любовь, а победа была центральным мотивом всякой деятельности. Женщина в те времена еще не существовала как предмет любви. В Австралии, по словам Летурно, «женщина и до сих пор является домашним животным, служащим для полового удовольствия, для размножения рода, а в случае нужды — и пищей. Единственные занятия мужчины у дикарей до сих пор охота и война. За ним, в охотничьих экскурсиях, следует его жена, неся на себе и детей, и движимое имущество семейства. Ест она лишь тогда, когда насытится ее господин; на ее долю приходятся остатки, которые он бросает ей, как собаке… Ее дикий обладатель по-видимому не питает к ней ни малейшего чувства привязанности. Австралийские женщины очень редко умирают естественной смертью; большею частью их убивают раньше, чем они состареются и успеют похудеть, из боязни упустить такую хорошую пищу»… Собака, как более деятельный помощник в охоте, ценится больше жены. Женщина не имеет права есть вместе с мужем и даже жарить себе пищу на одном костре с его пищей, она живет в особой пристройке, — на нее налагаются все самые тяжкие работы. Даже там (как у кафров), где дикарь переходит к земледелию, женщина «строит жилища, плетет циновки, приготовляет глиняную посуду… Она вскапывает землю, сеет и жнет. Мужчине никогда и в голову не приходит помочь ей… Повсюду в Африке мужчина занимается войной и охотой. В течение долгих часов своего досуга он лениво лежит где-нибудь в тени, курит или болтает». То же крайнее унижение женщины замечается и в Патагонии, — словом, всюду в первобытном варварстве.
Естественно, что в этом периоде половая любовь является тем, что она есть в своем источнике — половой похотью. Душевное брожение, вызываемое этой похотью, совершенно аналогично с опьянением, сопровождающим всякую страсть. Дикарь влюблялся в женщину не более, чем в собаку на охоте, в копье свое во время войны, во вкусную пищу во время голода. Женщина как предмет любви была орудием сладострастия и только. Необходимы были многие тысячелетия исключительно счастливых условий, чтобы в наиболее одаренных расах изменился взгляд на женщину и отношения к ней приобрели некоторый нравственный оттенок. Грубая похоть, впрочем, со стороны женщин очень рано осложнилась животным страхом, благоговением перед хозяином, обоготворением его, — так что первичная форма половой любви, вероятно, была односторонняя, т. е. только со стороны женщин, без взаимности, или с тою слабою степенью взаимности, которую хозяин питает к своей собаке.
Но культ борьбы с течением веков перерождается в культ труда, охота и ее частный вид — война — уступают скотоводству и земледелию. Воевать беспрестанно, имея стада скота, о которых нужна забота — нельзя. Прирученные животные превратили постепенно самого человека в домашнее животное, приучили его к оседлой жизни. Вол и лошадь сделали земледелие возможным как главный вид труда, и тем окончательно поставили человека на истинный, достойный его путь в природе, — отвлекли его от борьбы и приучили к труду. Но как бы для облегчения этого важного для всего мира перехода человека от борьбы к труду развилась постепенно страсть, которая столь же чувственна, как охота и не менее сладостна, чем победа: развилась половая влюбленность, новый центр жизни и мысли для мужчин на целые тысячелетия. У дикарей любви не было, у варваров троянской эпохи она уже была, хотя и в грубо-чувственной форме. Сын царя в споре трех богинь отдает предпочтение Афродите. Этот сын царя — пастух; другие сыновья, например, Гектор, ни за что не сделали бы такого выбора; они, конечно, предпочли бы дары Паллады. Женщина в этом периоде уже ценится высоко, но почти исключительно телесно. Парису доставлено обладание только телом Елены, а не душой ее; ни он, ни она не скрывают взаимного презрения — и все-таки отдаются друг другу. Гибель Ахиллеса можно рассматривать как глубокую историческую аллегорию. Он умирает от стрелы Париса, направленной рукою Афродиты. Герой любви является невольным победителем самого мощного из героев насилия. Вместе с Ахиллом и весь древний культ борьбы уступает новому культу — сладострастия. За пять столетий до Х. Р. (До Рождества Христова), еще до расцвета эллинского искусства и философии, Анакреон Теосский объявляет себя певцом любви, говоря о женщинах, что
«Краса их побеждает
И пламя и железо».
IV
Раз доспехи были сняты, меч повешен на гвоздь, не приходилось больше скакать по полю в азарте за диким вепрем или бороться грудь с грудью с врагом — куда девать было древнему человеку его неукротимую энергию, его ярость, его привычку к бешеному напряжению нервов? Конечно, часть всего этого поглощал труд, поэтому трудовые классы, рабы, народ были всегда самыми целомудренными. Но каста древних победителей? Им не на что было истратить безмерной физической силы, накопленной в период войн, кроме сладострастия, и сам собою возникает новый культ — культ чувственной любви.
Надо заметить, что всякая потребность в человеке, физическая и психическая, стремится безгранично расшириться, возобладать над другими страстями; каждая потребность при благоприятных условиях выливается в особый культ, т. е. в сложную систему чувств и действий, внушенных верой в известный предмет. Как на простой мелодии нарастают гармонические припевы и мало-помалу образуется хор, так первичная потребность усложняется, захватывает в свою область другие страсти, заставляя их служить себе. Вокруг каждой страсти стремится образоваться свой мир жизни, как около срединного солнца, дающего теплоту и свет. Но удел всякой жизни — увядание; исчерпав все возможности свои, всякая система омертвевает. Культы войны, наживы (у торговых народов), чувственной любви, всякий культ ведет в конце концов к психозу, к некоторому помешательству на одной определенной идее, многовековый гипноз которой становится непреодолимым. Таково необоримое внушение Талмуда или Корана в религии, таковы инстинкты войны у дикарей или торговый инстинкт у евреев. Половая любовь тоже развилась в особую культуру со всеми выгодами и невыгодами всякого культа: с страшным накоплением силы этой потребности и нравственным омертвением ее.
Развивался этот гипноз любви постепенно. Простое удовлетворение похоти, как у дикарей, было слишком мимолетно, чтобы наполнить жизнь варвара. Подобно тому как в период войн велись атлетические упражнения, игры, в период любви потребовалось ухаживанье за женщиной, поклонение ей. Чтобы утончить и продлить наслаждение, сделать его, по возможности, психическим, потребовалась любовная игра: свидания, игрища, умыкание невест, очень сложные брачные обряды и т. п. Потребовалось участие поэзии, музыки и всех других искусств.
Задолго до возникновения письменности, существовал уже поэтический культ половой страсти — в бесчисленных любовных песнях, легендах, сказках, гаданьях, заговорах, наконец — в самом языке. Любовная терминологиия у простого народа, лишенного письменности, выработана изумительно, и, может быть, богаче всякой иной. Литература, являясь завершением цивилизаций, застает все культуры сложившимися; она не столько движет их вперед, сколько дает им могущественную поддержку; известно значение героических поэм Гомера. Но особенно огромную роль литература сыграла в любовном культе. Половая влюбленность в течение веков составляет почти единственное содержание художественной литературы. Романисты всех времен и народов, начиная с глубокой древности, описывают любовь в бесконечно разнообразных условиях времени, места, обстановки, возраста, ума, красоты, здоровья, социального положения любящих; груды романов появляются на свете с регулярностью растительного царства; на смену одним бесчисленным печатным листам идут другие, вянущие с быстротою осенних листьев. Только великие романы живут долго, но зато они и крайне редки. Они описывают самую страсть, тогда как мелкие — преимущественно обстановку ее.
V
Вот в этой-то обстановке половой любви и заключается тот обман, который изящная литература вносит в общее сознание. Тысячи плохих поэтов «воспевают» половую любовь крайне преувеличенно — как божественное чувство, как неземное блаженство, как светлое преображение жизни, ставящее ее выше разума, выше совести и всяких святынь души. Половое очарование описывается как одна невыразимая сладость, один неомрачаемый восторг. Незначительные поэты напрягают всю свою посредственность, чтобы изобразить любовь в самых пленительных формах; тайные сладострастники, они рисуют соблазнительные, невероятные картины, которыми успевают раздражить и свое воображение, и тех читателей, кто не свободен от половой похоти, а кто свободен от нее совершенно. Только люди с большим вкусом или с большою совестью отвертываются от этой тонкой порнографии; масса же читателей бросается на нее с жадностью. Действуя в течение веков на неустойчивые мозги средних людей, любовный роман развращает половое чувство более, чем какое-нибудь другое влияние.
«Любви не женщина нас учит, А первый пакостный роман…» — говорил Пушкин. В заурядной семье, где бабушка читала Грандисона, маменька увлекалась Понсон-дю-Террайлем, дочь упивается Марселем Прево, — в такой семье из поколения в поколение передается мечта о половой любви, как некая религия, священная и прекрасная, и все поколения дышат одной атмосферой — постоянного полового восторга, постоянной жажды «влюбиться». Великие авторы, описывающие любовь во всей ее трезвой, ужасной правде, до большинства не доходят, да большинству они и не по плечу; средней публике доступнее маленькие писатели и писательницы, которые, как и публика, не знают природы и не умеют быть верными ей, которые не знают, что такое любовь, но тем более стараются изобразить ее обольстительной. И вот тысячами голосов, исходящих «свыше», в каждом молодом поколении создается ложное внушение о любви, делающее эту страсть одною из самых гибельных для человечества. Литературное внушение из читающих классов проникает в нечитающие и ослабляет способы борьбы с этою страстью, вырабатываемые всякой естественной, патриархальной культурой. В деревенской среде, где народ не испорчен (у староверов, например), там молодежь воспитывается целомудренно и религиозно, половое влечение презирается вне брака, и вообще никаких «романов» и «драм» не полагается; всякие попытки к ним гаснут в общем внушении, что это грех и позор. Поэтому здоровое влечение обоих полов здесь крайне редко развивается в страсть, регулируясь ранними и крайне строгими браками. Не то видим в средних, нетрудовых классах с утраченною религиозностью, с ослабленным представлением о добре и зле. Здесь понятие «грех» вообще очень смутно и не играет повелительной роли в жизни. Менее всего «грехом» считается половая страсть, которая, подобно войне и охоте, признается занятием рыцарским, т. е. «благородным». В противность трудовым классам, городские культивируют влюбленность как добродетель, как некоторый даже подвиг. Не только поэты, но и иные философы воспевают ее божественность, как начала мира. Вспомните пламенное обращение к Венере в начале поэмы Лукреция. Половой любви он приписывает даже космические силы, движение ветра и облаков. «Ты одна управляешь природою вещей и без тебя ничто не появляется на божественный край света». Как ни забавно подобное преувеличение, но, высказываемое с высоты, оно действует. Половая похоть по самой природе своей дает самое острое из наслаждений; будучи же воспитана в течение тысячелетий, как основная радость жизни, она разрастается, мне кажется, в особый психоз, который был не известен древнему человечеству и вероятно исчезнет в будущем. В разгар этого культа половой любви люди рождаются уже с особо настроенными нервами, с предрасположением к любовной страсти, как прежде рождались с предрасположением к войне. Современный юноша не опоясывается мечем, не мечтает о первом походе на врагов, но с самого детства только и слышит, что о любви, о неизбежной встрече с женщиной и половых восторгах. Еще в колыбели он слышит песни нянек о поцелуях и объятиях, о тайных свиданиях, клятвах и изменах; едва он подрастает — его охватывает сладострастная поэзия, искусство, литература, наука, которые говорят о тех же тайнах. Сама юность есть уже брожение, напряженный рост всех сторон духа, слепые поиски окончательного счастья. А тут подходят годы полового созревания, нарождается смутная, но могущественная потребность, кажущаяся безграничною. Юноша бросается в пропасть собственных страстей, наполненную волшебными видениями, — еще задолго до способности любить физически, он жаждет любви и томится по ней, он считает ее сплошным, бесконечным упоением… Но это горькая, — увы, слишком горькая ошибка, стоящая часто страшно дорого…
VI
Конечно, если бы половая любовь вовсе не заключала в себе счастья, то ни поэтам, ни философам не удалось бы развить почти религиозное поклонение этой страсти.
Влюбленность заключает в себе действительное очарование, и даже большее, чем удовлетворение всякой другой потребности. Я говорю не о блаженстве плотского соединения: ставить слишком высоко эту радость осязания предостерегал еще архангел первого человека, как говорится в поэме Мильтона: «И скотам доступна та же радость». Это чувство не было бы общим с ними и обыкновенным, «если бы в нем заключалось что-либо достойное подчинить человеческий дух». (Песнь VIII). Но помимо сладострастия, которое есть скорее средство, чем цель любви, — влюбленность дает особое духовное блаженство, таинственную и непостижимую радость любви бесплотной. Это счастье начинается еще до первой встречи; склонный влюбиться юноша, как герой «Первой любви» у Тургенева, начинает томиться сладкими ожиданьями, он грезит о небывалых возлюбленных, он, как Клопшток, способен писать сонеты будущей своей избраннице. При первой же встрече с нею он только находит центр для готовой уже сферы чувств; у него точно пелена спадает с глаз, и избранница его, будто по волшебству, превращается из человека в совсем особое, как бы божественное существо. Пусть это иллюзия, оптический обман под внушением страсти, но как бы ни было, эта иллюзия пленительна. Как сумасшедший скряга оловянные пуговицы принимает за золото, как одержимый манией величия — свой колпак за корону, так влюбленный — искренно и страстно принимает предмет любви своей за существо совершенное, за какого-то светлого посланника небес. Кто знает, — может быть, страсть, подобно гашишу, до такой степени напрягает душу влюбленного, что она начинает видеть в любимом существе не тело только, а самый дух, божественный и бессмертный, который только и прекрасен, который только и заслуживает любви. Человек кажется бесконечно милым, привлекательным, дивным; ему хочется поклоняться, созерцать его, отдаться ему душой. Восторг несказанный наполняет сердце при одной мысли о нем; он — все, он как бы сошедший на землю бог. Чувствуется, что найдена цель жизни, идеал человека осуществлен и вот он. В этот ранний период влюбленности она прекрасна; она еще не половая страсть, а просто любовь и по природе ощущений ее невозможно отличить от пылкой дружбы, от матерней любви и т. п. Эту влюбленность можно бы назвать святою, если бы она не была обманом чувств, который в отличие от подлинной любви — материнской, братской, дружеской — гаснет быстро или переходит в половую страсть, в состояние бредовое, о котором собственно и пойдет речь в этой книге. В сравнении с первым периодом влюбленности этот второй то же самое, что знойный полдень после свежего утра или гроза после затишья. Восхищение уступает место желанию; идеальное Vorstellung (представление) сменяет слепая и жестокая Wille (воля). Все святое, нежное, невинное исчезает…
VII
«Помилуйте, — думает юноша. — Как же любовь не святое чувство? Ведь ее воспевают поэты!» Но, милый юноша! Мало ли каких вещей поэты не воспевают! Нет смертного греха, который не нашел бы своего Гомера. Вспомните у нас эпоху Языкова, культ попоек, разгула, картежной игры и всевозможных предосудительных дурачеств. Талантливейшие поэты, не исключая Пушкина и Лермонтова, прославляли пьянство и разврат — правда, утонченное пьянство, изысканный, анакреонтический разврат, которому предаваться тогда считалось признаком хорошего тона. В тайных великосветских кружках, в которых участвовал Пушкин, разыгрывались, например, такие «живые картины», как гибель Содома, и наш величайший поэт едва не умер от этих оргий. Нет сомнения, что в более поздний, трезвый возраст и Пушкин, и Лермонтов отказались бы от своих эротических писаний, устыдились бы их, но плохие поэты — вроде Баркова — прославляли сладострастие и в поздний возраст. А современные поэты вроде Бодлера и Верлена воспели не только вообще разврат, но и все сумасшедшие, противоестественные его виды. И у русских молодых поэтов были попытки опоэтизировать некоторые из этих грехов, печатные попытки! Воровство грошовое поэтами, быть может, не воспето, но en gros, в виде апофеоза бисмарковской политики до сих пор вдохновляет немецкую музу. Убийство тоже, и даже не только массовое, а и всяких иных родов, не исключая разбойничьего — разве разбойники не «воспеты»? Богохульство, «гордое отрицание» всего святого, глумление над Вечностью, восторг перед «демоническою красотой», апология дьявола, как источника зла, — все это имеет своих и мелких, и довольно крупных поэтов. Как же не иметь их сладострастной чувственности, «любви»! Именно потому, что в этом явлении всего менее участвует разум и всего более растительный инстинкт, здесь — богатое поле для раздражающих описаний, для игры на струнах, которые наверное у всякого найдутся. И поэты этим пользуются особенно охотно.
Если бы половая любовь была действительно так возвышенна, как описывают плохие поэты, то они ее и не описывали бы: она не вместилась бы в их кругозор, слишком ограниченный. Если плохие писатели видят особенно отчетливо половую любовь, то это — доказательство, что любовь явление не столь уж высокое; немногим выше пьянства, которое воспето не с меньшим стараньем, немного выше борьбы, воспетой с особенною напыщенностью.
Между половой страстью, борьбой и пьянством есть внутренняя, психологическая связь. Все эти состояния представляют потерю душевного равновесия, затмение разума и радость зверя, сбросившего с себя узду. Короче всего достигают этой животной свободы пьяницы, и замечательно, что их опьянение чаще всего принимает буйный и сладострастный характер. Наоборот, даже трезвая борьба и трезвая половая любовь доходят до опьянения; случалось, раздраженные битвой рыцари, не находя врагов, в исступлении бросались на неодушевленные предметы, рубили скалы и деревья (так называемые берсеркьеры). В случаях отчаянной храбрости, в разгаре боя, людьми руководит уже не сознание долга, не страх ответственности, а чисто животное сладострастие борьбы, жажда уничтожить противника. В рукопашной дерутся не только оружием, но часто вцепляются во врага зубами и ногтями, грызут его мясо. Ясно, что чувство, руководящее в этом, есть страсть, т. е. маниакальное развитие потребности, в обыкновенное время незамечаемой по ее незначительности. В такую же страсть развивается и половая любовь, где происходит часто то же осложнение, что и в минуты боя, т. е. любящие готовы кусать друг друга и (в исключительных случаях) кусают в каком-то упоении. Так называемый «садизм» есть лишь крайнее развитие сладострастного пароксизма. Во всех трех явлениях, в борьбе, половой любви и пьянстве весь строй душевный выводится из своего равновесия, и, как в нитроклетчатке, происходит нечто вроде взрыва: все способности, развязанные от воли разума, устремляются по направлению страсти и производят бред. Анакреон не отделяет любовь от вина, Эрота от Диониса. Тесная связь между пьянством и сладострастием замечена апостолом. «Вино и женщины» всегда сопутствовали ремеслу ландскнехтов, как пьянство — необходимый спутник проституции (которая, в сущности, есть первоначальная форма половой любви, брак дикарей). Поэты и не скрывают, что половая любовь есть «страсть», не замечая, как они плохо ее этим рекомендуют.
VIII
Любовь плотскую поэты называют «святою». Но если так, то почему в сколько-нибудь порядочных семьях ее прячут от детей, не дают им, например, читать любовные романы? Ничего другого хорошего не прячут, ни описаний дружбы, ни радостей, ни святых мучений, а это будто бы «святое» чувство тщательно скрывают до совершеннолетия детей. Да и после совершеннолетия ни один отец, ни одна сколько-нибудь совестливая мать не станут учить детей любовному искусству, не станут прививать им эту страсть нарочно. Но если она «святая», то следовало бы спешить заразить ею каждую девушку и юношу. Напротив, от такой заразы оберегают, считают ее чем-то вроде неизбежной болезни: «придет пора — полюбишь», говорят с тяжелым вздохом. Взрослые, переживши любовь, хорошо знают (что бы ни болтали развратные поэты), что влюбленность — явление телесное и ведет к телесным результатам: как в других похотях и болезнях, в половой любви не душа владеет телом, а тело душой. Взрослые люди знают, что при малейшей неосторожности эта сладкая болезнь делается опасной и может повести к серьезным увечьям сердца, а иногда и к гибели. Они знают, что ни в каком ином процессе (еде, питье, сне) не проявляется столько животности, столько самозабвения, как в любовном акте, и никогда близость тел не сопровождается таким отдалением душ, как в момент этого соединения. Если любовь «святое» чувство, почему выливается оно в сладострастный, т. е. чисто животный акт?
Любовь, говорят, — святое чувство, так как следствием его является новая жизнь. Но правда ли это? Деторождение требует соединения, но нуждается ли оно в любви? Всем известно, что дети родятся от союза, как любящих, так и ненавидящих друг друга лиц. Во всем органическом царстве насильственное соединение ведет к тому же. Там дети родятся даже от искусственного оплодотворения, когда особи не знают даже друг друга и никогда не видались. Не существует ни малейшего доказательства, чтобы любовь входила в творческий процесс жизни. От самых грубых насилий, от соединения в сонном, бессознательном состоянии, от людей отвратительных друг другу все-таки совершаются зачатия, тогда как очень часто самая пылкая любовь оказывается бесплодной.
«Любовь — святое чувство, оно влечет друг к другу родственные души». Но все же знают, что влекутся в данном случае тела, а не души; слишком часто половая любовь соединяет души глубоко чуждые, что тотчас и обнаруживается по удовлетворении тел. Большинство браков оказываются несчастными именно потому, что половая любовь вводит обе стороны в обман и дает лишь призрак требуемого сродства душ. Наконец, если любовь «святое» чувство, почему она сопровождается таким упадком совести, забвением нравственного долга? Ведь известно, что влюбленные часто ни перед чем не останавливаются для достижения своих целей: обман и ложь, измена, ненависть, клевета, воровство, иногда даже убийство (соперников) — обычные средства. Жена легко изменяет мужу, девушка бросает родную семью — хотя бы с риском убить этим родителей, мать бросает родных детей. Влюбленный человек, если нужно, изменяет родине, религии, лучшим верованиям собственной души. Семирамида, чтобы избежать укоров за свои увлечения, издала закон: «Все позволено, что приятно». По преданию она кончила тем, что влюбилась в своего коня…
Почему же, ответьте мне по совести, половая любовь — «святое» чувство? И почему она обыкновенно так скоро исчезает? Ведь ни одно из истинно святых чувств никогда не прекращается. Дружба, материнская любовь, религиозное сознание, вкус к изящному, доброта, гений, ум — им нет конца, они или растут со временем, или не ослабевают вовсе, если же разрушаются, то вместе с телом. А влюбленность — по наблюдениям одного мыслителя — продолжается много два года, чаще же не выдерживает и медового месяца. Самый термин «медовый» месяц показывает, что далее этого срока начинаются отношения уже не сладкие…
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of О любви.
