Read here

Всегдашняя ошибка дарвинистов

Николай Николаевич Страхов · 1887 · Free in the US

20,561 words · about 1 h 26 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1887 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Всегдашняя_ошибка_дарвинистов_(Страхов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Николай Николаевич Страхов
Language
Russian
Published
1887
Length
20,561 words · about 1 h 26 min
Sections
15 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (15)

Continue:

ВСЕГДАШНЯЯ ОШИБКА ДАРВИНИСТОВ.

[По поводу статьи проф. Тимирязева: Опровергнут ли дарвинизм?]

Логика мстит за себя жестоко.

I. Начало полемики.

Мне следует признаться перед читателями в небольшой хитрости. В статье Полное опровержение дарвинизма раза два или три я настойчиво указал на отзывы Н. Я. Данилевского об профессоре Тимирязеве. Это было сделано мною с намерением. Г. Тимирязев думает, что эти похвальные отзывы приведены мною из патриотического чувства, что я возгордился таким отличным ученым соотечественником, как он. Но, хотя патриотизм действительно составляет слабость, которой я подвержен, на этот раз у меня был совершенно другой умысел. Главная и мучительная моя забота была о том, как обратить внимание наших ученых на книгу Н. Я. Данилевского, как добиться, чтобы они ее читали и вникли в то, что ею вносится в науку. Книга вышла еще в начале ноября 1885 года. С тех пор, кроме небольшой статьи г. Эльпе в фельетоне Нового Времени, нигде не появилось не только разбора, а даже заметки, которая сколько-нибудь стоила бы имени серьезной. Приходилось мне самому сделать попытку и написать разбор книги Н. Я. Данилевского. Моя статья Полное опровержение вышла только в начале февраля 1887 года. Но, как ни старательно я писал ее, как ни мечтал, что успею точно и резко выставить на вид весь ход, всю силу и полноту аргументации Н. Я. Данилевского, я, однако, хорошо знал, что это еще не поможет делу. Наши ученые, думал я, не будут читать статьи, также как не стали читать книги. Нравы ученых людей мне давно знакомы и из книг, и из практики. Только религиозные фанатики превосходят их в закоснелом предубеждении и отвращении ко всему, что противоречит их мнениям. Ученые принадлежат к числу людей, наиболее слепо преданных своим авторитетам, и менее всего способных отказаться от своих предвзятых мыслей. То, что они называют наукою, есть их исповедание, их профессия; они наполнены и поглощены этою наукою, и потому естественно заражаются, так сказать, научным фанатизмом.

И так, я был заранее уверен в пренебрежении и невнимании нашего ученого мира. Мне пришла, однако же, мысль, что, может быть, я успею вызвать внимание г. Тимирязева, так как о нем не раз говорит Н. Я. Данилевский в своей книге. И вот, я попробовал в своей статье выставить, где это было к месту и поясняло дело, замечания автора Дарвинизма об г. Тимирязеве, и выставил тем спокойнее, что замечания были в одобрительном тоне.

Больших надежд я, впрочем, не питал, и, так как молчание продолжалось, то стал терять и всякую надежду на успех своей хитрости. Как вдруг, получаю из Москвы известие, что 22 апреля профессор Тимирязев читал в Политехническом Музее публичную лекцию, на которой разбирал книгу Н. Я. Данилевского. Лекция продолжалась два часа, с перерывом, содержала резкое и презрительное опровержение книги и кончилась неистовым восторгом слушателей.

Признаюсь, это известие немало огорчило меня. Никак не рассчитывал я на этот способ возражения. Публичные лекции составляют, конечно, средство, и одно из любимых средств просвещения публики, и как же я могу сказать, что профессор не имел права просвещать ее и относительно новой книги, или моей статьи? Однако, мне было очень тяжело вообразить себе, что он два часа потешал толпу слушателей своими насмешками над трудом человека, память которого мне так дорога, и что повод к этому публичному осмеянию книги Н. Я. Данилевского подал я сам! А что, думал я, если профессор потом вовсе не станет печатать своей лекции? Не имею же я права требовать этого напечатания; следовательно, мне невозможно будет ничем противодействовать впечатлению лекции. Наконец, пусть он ее и напечатает, — разве не исчезнет в печати самый тон речи и язвительное упирание на то или другое слово? Разве возможно воротить назад тот восторг, с которым молодые слушатели впивали в себя слова профессора? Публичная лекция — страшное орудие, и оно-то неожиданно было направлено на дело, за которое я стоял.

К счастью, скоро я узнал, что лекция будет печататься; с нетерпением я ждал ее появления, и пришлось ждать два долгих месяца. В Мае и Июне Русской Мысли (выходящей в половине месяца) наконец напечатана статья г. Тимирязева Опровергнут ли дарвинизм? и в примечании сказано, что это «публичная лекция, значительно переработанная и дополненная». Как бы там ни было, но вид этих печатных страниц облегчил мне душу. Печатная речь подлежит общему обсуждению; есть возможность разобрать ее основательно; есть возможность возражать на нее и привлечь к ответственности каждое ее слово.

II. Мои затруднения.

И так, хитрость моя удалась. Вот передо мною пятьдесят страниц большого формата и убористого шрифта, подписанных именем известного русского ученого и посвященных разбору книги Н. Я. Данилевского. И однако же, а не знаю, что делать, я нахожусь в таком затруднении, что охотно бы оставил это дело, охотно передал бы его в другие руки, если бы только они нашлись.

Отвечать по существу дела — вот что было бы всего лучше; но, к величайшему моему удивлению, оказалось, что это невозможно, потому что у г. Тимирязева, можно сказать, вовсе нет этого самого существа. Во всей его статье мне не удалось найти ни одного возражения, которое не было бы предусмотрено Н. Я. Данилевским и не было бы им основательно опровергнуто. Г. Тимирязев только не досмотрел опровержения, и я готов принять вызов — указать этот недосмотр в каком угодно пункте. Книга Н. Я. Данилевского в этом отношении драгоценна. Он имел удивительную охоту и способность рассматривать дело совершенно объективно и со всех возможных сторон. От этого и вышла такая большая книга. Но люди, заинтересованные делом, или же вовсе с ним незнакомые, казалось бы должны особенно ценить эту полноту. Таким образом, мне можно было бы построчно следить за статьею г. Тимирязева и выписывать из книги Н. Я. Данилевского множество страниц, все места, показывающие, что г. Тимирязев только не дочитал, не понял и исказил то, что он разбирает.

Но и это очень трудно. В статье ни одно положение Н. Я. Данилевского не поставлено точно, определенно, так чтобы видно было, против чего именно спорит г. Тимирязев, и точно так же ни одна аргументация самого г. Тимирязева не ведена правильно, отчетливо. Приходилось бы, поэтому, ловить и уяснять смысл того, что хочет сказать автор, давать определенность его речи и указывать относительный вес его слов. Течение речи у г. Тимирязева одушевленное, горячее, а между тем смутность содержания такова, что читатель не выносит из статьи никакой ясной мысли. Статья эта вообще принадлежит к тем произведениям литературы, которых вовсе нельзя передавать в сокращении, в общих и главных чертах. Мысль в таких произведениях движется капризными извилинами, не сосредоточиваясь на известных пунктах и не располагаясь правильными степенями. Наговорено много и обо всем на свете, а что именно сказано — рассказать невозможно. Такая манера очень хороша для фельетона, недурна и для публичной лекции, но в рассуждениях и спорах — ничуть не помогает делу. Мне говорили, и я готов согласиться, что серьезно опровергать статью г. Тимирязева вовсе нет надобности. Если он хотел только опорочить книгу Н. Я. Данилевского и убедить своих слушателей, что ее не стоит читать, то я думаю, он вполне достиг своей цели; но вникнуть в книгу и серьезно ее обсудить он, очевидно, вовсе не хотел.

Оставалось одно, и притом самое простое: оставалось попробовать потешиться над г. Тимирязевым так, как он потешался над Н. Я. Данилевским перед московскою публикою. Можно было бы выбрать из его статьи подходящие для этого места и посыпать их крупною солью и перцем, а потом, в заключение, пересмеять и вообще тон и манеру красноречивого профессора. Это злобное намерение часто увлекало меня, потому что я не мог читать без раздражения отзывы автора об Н. Я. Данилевском. Г. Тимирязев принял в отношении к нему такой резкий тон, что трудно сказать, до какой степени я имел бы право довести резкость своего ответа. Автор Дарвинизма был человек, которого все уважали; он теперь уже покойник; за ним числится много трудов, и также несколько серьезных книг. Между тем г. Тимирязев как будто хочет уязвить этого покойника своими словами, трактует его как живого человека, замыслившего дурное дело, постоянно подозревает его в коварстве и фальши, приписывает ему самодовольную самоуверенность, (стр. 146), мелкую изворотливую софистику (148), сомнительные уловки неразборчивого на средства адвоката (151), глумление (166), самоуверенность и хвастливость, возмещающие недостаток логики (175), самоуверенный задор (175), способность возражать против очевидности (178), запальчивое недомыслие (стр. 9). С каждой страницей негодование г. Тимирязева возрастает, он уверен, что «Данилевский позволяет себе шутить над здравой логикой», и он произносит наконец следующий общий приговор:

«Чтобы обнаружить все логические несообразности этой книги, пришлось бы написать таких же два тома. Порой мне представляется, что, если бы нашим натуралистам в университетах преподавалась логика, — чего к сожалению нет, — то эта книга могла бы служить хорошим материалом для семинарий, в роде тех наглядных несообразностей, которые недавно были изданы одним педагогом для целей элементарного образования» (стр. 178). Не правда ли, любезный читатель, что на такие речи мне не грешно было бы рассердиться? Но особенно возмущаюсь я каждый раз, когда заглядываю для справок в самую книгу Н. Я. Данилевского. Как можно было читать эти страницы и не видеть их достоинства? Приведенный отзыв г. Тимирязева относится к такой книге, которая вся сияет умом, которая писана истинно благородным, т. е. прямым, открытым, ясным тоном, чуждым всякого вилянья, не имеющим ничего общего ни с хвастовством, ни с какими-нибудь уловками, о книге, наконец, в которой на любой странице больше логики и строгой мысли, чем во всей статье г. Тимирязева, как бы мы эту статью ни выжимали.

Мне думается, что душевная чистота, высокое благородство характера Н. Я. Данилевского отразились и в его книге. Нет зоркости у тех читателей, которые не могут этого разглядеть; но если кто вообразил еще, что он сам гораздо благороднее и беспристрастнее, тот, мне кажется, достоин очень строгого осуждения.

Не смотря на все это, я, подумавши, вовсе отказался от легкой задачи перещеголять г. Тимирязева в резкости нападений. Злом зла не поправить; притом, у меня нет такой подозрительности, какую он выказал, и я полагаю, что он действовал совершенно искренно и попал в беду помимо своей доброй воли. Попробуем стать на его сторону. Он сам очень ясно указывает на всемогущие предубеждения, с которыми он приступил к делу.

Во первых, что такое для него был и есть дарвинизм? «Одно из величайших приобретений человеческой мысли» (стр. 145), «одно из могучих течений современной научной мысли» (стр. 148). Такого взгляда г. Тимирязев держался от начала, и каждый год он проводит и излагает его на своих лекциях; в таком духе он писал и пишет свои статьи и книги. Да и не он один. «Русских дарвинистов вероятно столько же, сколько натуралистов» (148). Вот какое крепкое и общепринятое убеждение есть дарвинизм. Это не просто одно из учений, это, можно сказать, сама наука.

Поэтому, когда стали беспрестанно говорить г. Тимирязеву о русской книге, в которой опровергнут дарвинизм, то он, как сам рассказывает, задал себе вопрос: "проявляется ли в этом общее направление европейской мысли? (146). И он отвечал себе, конечно, что нет, а потому и осудил заранее эту книгу.

Заметьте оттенки в приведенных нами словах. Слово европейский употребляется тут не даром. Оно означает то драгоценное качество, которое и для профессора, и для его слушателей есть ручательство за истину и за всякое достоинство. Особенно же, если дело идет об общем направлении, то авторитет таких вещей возрастает неизмеримо.

Мало того. У г. Тимирязева зародилось новое предубеждение. Он почему-то заметил, что только известная часть нашей печати, (148) «встречает восторженно» книгу Н. Я. Данилевского, и потому заподозрил, что это делается не просто, а из патриотизма и пожалуй из чего-нибудь похуже. Сказать по сущей правде, вся эта часть печати был я один, пишущий настоящие строки; но г. Тимирязев, так или иначе, обобщил явление, и тем более стал настороже. Он пришел к мысли, что книга, о которой идет речь, есть «только явление местного, так сказать, этнографического и временного свойства» (стр. 146). Другими словами, что книга есть очевидный признак русской отсталости от Европы и вероятно вызвана так называемым мракобесием, которое иногда у нас обнаруживается.

Да наконец, кто же этот Данилевский в глазах г. Тимирязева? Прежде чем читать книгу, профессор постарался определить, какой авторитет имеет для него ее автор, и смело решил, что этот автор дилетант (148), никак не действительный ученый; ведь он не профессор, не член ученых обществ, и имя его не встречается в ботанических журналах. В противоположность ему, г. Тимирязев сам себя называет серьезным ученым (148) и конечно твердо уверен, что в этом не может быть и сомнения.

Возьмите все это вместе, и вы поймете, с каким жаром ученого фанатизма и с какою смелостью ученого высокомерия г. Тимирязев должен был напуститься на книгу Н. Я. Данилевского. Он вероятно считал это даже своим долгом. Обязанность профессора у нас состоит ведь главным образом в том, чтобы неустанно следить за общим направлением европейской науки и передавать его своим слушателям. Книгу, восставшую против этой науки, следует в прах разбить перед слушателями. Не даром г. Тимирязева так поражала самоуверенность Н. Я. Данилевского. В нем самом, в г. Тимирязеве, нет ни капли этой самоуверенности, но за то есть другая пружина, то чувство, что за него стоит великий авторитет западных ученых, Дарвина, Гельмгольца, Дюбуа-Реймона, Спенсера и т. д. Поэтому, он с очень легким сердцем приступил к исполнению своего долга. Перед ним, перед серьезным ученым, представителем могучего движения западной мысли, защитником одного из величайших подвигов европейской науки, разве может устоять враждебная книга? Она должна рассыпаться при первом прикосновении. Такой тон очевидно и держит г. Тимирязев в своей лекции; мы уверены, что он был даже не в силах понизить этот тон, — он не мог снизойти до того, чтобы серьезно вникнуть в мысли Н. Я. Данилевского.

Все это, я думаю, понятно, все это свидетельствует о фальшивом положении, в которое, без особой собственной вины попал профессор по общему ходу наших ученых дел. Он неожиданно для себя наскочил (позвольте мне такое выражение ради, его точности) на превосходную книгу, и может быть сам чувствует, что дело у него не совсем склеилось, но все-таки считает себя правым, так как убежден, что стоял за правую сторону.

Но какая же охота разбирать по ниточке все его промахи и недосмотры? Кому это нужно? Если бы мне это было и весело, то не будет ли это крайне скучно для читателей?

Размышляя о таких планах для своего возражения, я наконец подумал, что, вообще, читатели должны очень удивляться этого рода путанице, происходящей в научном вопросе, что полемика обыкновенно ничуть не уясняет им дела, а только сбивает их со всякой твердой точки зрения и не дает прийти ни к какому ясному решению, Поэтому, не лучше ли всего будет поискать какого-нибудь пункта, который помогал бы читателю в его суждениях, и хорошенько выяснить этот пункт? Например, если я утверждаю, что дарвинисты ошибаются в своей теории, то не успею ли я открыть их главную ошибку, ту, которая всего чаще у них встречается и больше всего ввела и вводит их в заблуждение? Если бы мне удалось выяснить сущность этой ошибки, то читатели получили бы некоторый ключ к этим заблуждениями и могли бы сами во множестве случаев решить, что верно и что неверно. Так я и положил сделать.

III. Возможность и действительность.

Приступая, после характеристики книги Н. Я. Данилевского, к разбору ее содержания г. Тимирязев вкратце излагает сущность Дарвиновой теории. Выпишем это место и подчеркнем слова, на которые хотим обратить внимание.

«Все органические существа способны хотя в слабой мере изменяться. Эти изменения могут наследоваться. В то же время, все организмы размножаются в геометрической прогрессии, так что земля не могла бы вместить всех нарождающихся существ. Громадное большинство погибает в борьбе с врагами и с средой и в состязании о соперниками, — это борьба за существование. Сохраняются только наиболее приспособленные; свои особенности они передают потомству, в котором снова наиболее приспособленный выживает предпочтительно перед остальными. Таким образом, полезные особенности сохраняются и накопляются. Это и есть начало естественного отбора».

«От чего же приглашает нас отказаться Данилевский, утверждая, что естественного отбора не существует? Изменчивость — факт, наследственность — факт, геометрическая прогрессия размножения — факт, борьба за существование — не только факт, но даже, по заявлению Данилевского, блестящая заслуга Дарвина. И так, все посылки верны, но необходимый логически вывод из них, — естественный отбор, — фантазм, мозговой призрак».

«Как это объяснить»? (стр. 152).

Бот речь, имеющая очень твердый тон; посмотрим, так ли твердо ее содержание.

Тут употреблены такие выражения: способны, могут, размножаются, сохраняются; но всякий натуралист знает, что четыре посылки, выставленные г. Тимирязевым, имеют в точном своем смысле, следующий вид:

Организмы могут изменяться.

Наследственность можешь передавать их изменения.

Организмы могут размножаться в геометрической прогрессии.

Борьба за существование можешь сохранять наиболее приспособленные организмы.

Следовательно, — вот правильный вывод, — может произойти естественный подбор. Этот подбор, таким образом, вовсе не есть факт, с логической необходимостью вытекающий из других несомненных фактов, а есть только возможность, выводимая из других возможностей и, следовательно, тем более шаткая, чем больше нужно предполагать этих возможностей. Ошибка дарвинистов заключается, поэтому, в том, что они возможность принимают за действительность; и в самом деле, они с каким-то увлечением накопляют целые ряды предположений, не чувствуя, что цепь эта тем слабее, чем длиннее, и что стоит тронуть в ней одно звено, чтобы она вся рассыпалась.

Было бы в самом деле странно, если бы Дарвин составил такую гипотезу, из которой не выходило даже возможности подбора; разумеется, подбор возможен, если сделать все необходимые для него предположения. А именно:

Если в организмах произойдут известные изменения, если наследственность будет передавать эти изменения, если эти организмы будут размножаться в геометрической прогрессии, если в борьбе за существование сохранятся наиболее приспособленные, то произойдет естественный подбор. А если нет, то и нет. Возможное есть то, что может произойти, но может и не произойти. И нет ничего легче, как придумать возможность, которая никогда не исполняется в действительности. Так и подбор вовсе не существует в природе.

Разберем дело подробнее, по пунктам. Пусть мне даны два вида организмов, и кто-нибудь утверждает, что один из них произошел от другого посредством естественного подбора.

1) Первоначальный вид, говорит дарвинист, изменялся. Положим, отвечаю я, но такие изменения, какие вам нужны, могли произойти, могли и не произойти. Нужно справиться в природе, какого рода изменения свойственны организмам, а пока мы остаемся при одной возможности.

2) Наследственность передавала эти изменения. То есть, отвечаю я, могла передавать, но могла и не передавать. Нужно опять справиться в природе о том, как действует наследственность, а пока мы остаемся только при неопределенной возможности.

3) Размножение происходило в геометрической прогрессии. Правда, и, сидя в своей комнате, конечно я должен воображать себе величайшую и постепенно возрастающую тесноту в природе; для такой тесноты, очевидно, всегда есть возможность. Но в действительности, может быть, она редко осуществляется, или имеет совершенно неправильный ход, скачки, перерывы. Нужно посмотреть, как и в какой мере уничтожается в природе избыток размножения, и какой ход и вид имеют различные степени тесноты и простора.

4) В борьбе за существование сохранятся только наилучше приспособленные. То есть, отвечаю, могут сохраниться; но, очевидно, они могут и погибнуть. Всякие организмы, по самому существу своему, легко подвержены гибели. Нельзя себе представить, чтобы у каких-нибудь организмов появлялись особенности, которые бы непременно застраховывали их от опасности. Во всяком случае, нужно проверить, могут ли те изменения, какие вам нужны, иметь в какой-нибудь степени подобную застраховывающую силу.

Какое же заключение? спросит дарвинист. Пока — никакого. Пока не сделаны все те справки, на которые я указал, естественный подбор остается предположением, для которого существует только общая, неопределенная возможность. Если же хоть одна из этих справок окажется не в его пользу, то он станет невозможностью, и я буду иметь право повторить, что он «не существует, не существовал и существовать не может».

Дело будет еще яснее, если обратить внимание на то, как дарвинисты стараются избежать тех справок, без которых их необходимый логический вывод обращается лишь в сомнительное предположение. По первому пункту, они утверждают, что в организмах происходят всякие изменения; по второму пункту, что наследственность передает всякие особенности; по третьему, что в природе существует совершенная теснота и все места заняты; наконец по четвертому, что всякая малая особенность может сохранить организм от гибели. И все эти общие положения, имеющие такой бесконечный объем, они берутся доказывать! Ну, если докажут, тогда конечно подбор будетнеобходимым выводом. Но вы видите, что если только мы откроем самую малую черту порядка в природе, если найдем, что изменчивость, наследственность, численность и устройство организмов подчинены какому-нибудь закону, следуют известному правилу, то сейчас же должны будем признать, что подбор не имеет логических оснований, что невозможно полагаться ни на один вывод, который мы сделали бы из его предполагаемого существования и действия.

Книга природы.

Чтобы еще пояснить и общий смысл дарвинизма, и ту ошибку, на которой он был основан и на которой постоянно держится, мы приведем здесь знаменитое сравнение, которое употребил Руссо, доказывая вообще, что устройство мира не могло возникнуть из случайностей. Об этом сравнении не редко вспоминают дарвинисты, об нем говорит и г. Тимирязев. Для ясности, а также для удовольствия читателей, приведем вполне этот образчик бесподобного красноречия.

«Сколько софизмов нужно нагромоздить, чтобы не признавать гармонии существ и удивительного содействия каждой части для сохранения других частей! Пусть говорят мне сколько угодно о сочетаниях и совпадениях: что вам из того, что вы заставите меня замолчать, если вы не в силах довести меня до убеждения? и каким образом вы подавите во мне невольное чувство, которое отвергает вашу мысль против моей воли? Если органические тела сочетались случайно на тысячу ладов, прежде чем приняли постоянные формы, если сперва образовались желудки без ртов, ноги без голов, кисти без рук, всякого рода несовершенные органы, погибшие по невозможности сохранить себя, то почему ни одна из этих безобразных попыток уже не попадается нам на глаза? Почему природа предписала себе наконец законы, которым сначала не была подчинена? Я не должен удивляться тому, что происходит нечто, если это нечто возможно и если трудность события вознаграждается количеством случаев; я с этим согласен. Однако же, если бы пришли и сказали мне, что из типографских букв, раскинутых на удачу, вышла Энеида в полном составе, то я не удостоил бы сделать ни шага, чтобы проверить эту ложь. Вы забываете, скажут мне, количество раскидываний. Но сколько же нужно мне предположить таких раскидок, чтобы это сочетание стало вероятным? У меня перед глазами только одна, и я могу поставить в заклад бесконечность против единицы, что ее результат не есть действие случайности». (Из Profession de foi du vicaire Savoyard, в 4-й книге Эмиля).

Тут превосходно высказано различие между простою возможностью и настоящею вероятностью. Что Энеида произошла из букв, раскинутых на удачу, — в этом нет ничего невозможного. Если взять достаточное количество букв и последовательно раскидывать их так, чтобы они могли располагаться во всевозможных сочетаниях, то в числе этих сочетаний неизбежно будет одно, в котором буквы будут стоять точно в том порядке, как в Энеиде. Будут конечно и другие сочетания; например, непременно будет такое, которое образует Генриаду, и такое, которое составит Потерянный Рай, и такое, из которого выйдет Божественная Комедия, — не говоря уже о поэмах и стихотворениях меньшего размера. Все это и возможно, и неизбежно, если только возьмем достаточно букв и будем исчерпывать все их сочетания.

Такая самая возможность и составляет основание, на котором построен весь дарвинизм, и дарвинисты со всем усердием стараются и доказать эту возможность, и опровергать все, что ей могло бы помешать. Если представим, что каждая отдельная черта органического строения соответствует отдельной букве, то все устройство какого-нибудь организма будет соответствовать определенному сочетанию многих таких букв, как бы связной речи с полным смыслом, с началом и концом. Дарвинисты и утверждают, что те сочетания, какие мы видим, произошли случайно, что в природе будто бы действительно происходят всевозможные раскидки этих букв, но что эти раскидки большею частью гибнут и на лицо остаются из них только совершенно прочные, т. е. такие, которые представляют цельный и правильный смысл.

«Дарвин», пишет г. Тимирязев, «мог бы ответить Руссо, что его (т. е. Дарвина) естественный отбор именно и есть тот механизм, который вечно рассыпающийся набор органических форм слагает в ту гораздо более изумительную, чем Энеида, книгу, которую поэты прозвали книгой природы» (стр. 7).

Пусть читатель прилежно вникнет в это сравнение, если желает понять, как пишется книга природы. Ее можно, я думаю, всего лучше сравнить с книгою какого-нибудь толстого журнала, в котором помещаются всякого рода произведения. Но в той типографии, в которой изготовляется книга природы, нет ни наборщиков, ни корректоров, и в нее не поступает никаких рукописей. Она работает без помощи писателей, и в ней два главных деятеля: рассыпатель и критик. Рассыпатель занят тем, что беспрестанно наудачу раскидывает буквы; критик же рассматривает те оттиски, которые делаются после каждой раскидки и представляют буквы в том самом порядке, в каком они случайно легли. Если в оттиске нет никакого смысла, критик его бросает; если вышли стихи, или повесть, или что-нибудь другое, но критик находит их не по своему вкусу, или направлению, или же предвидит опасность со стороны цензуры, то он все подобное отбрасывает. Он отбирает только то, что вполне пригодно для журнала, велит печатать это отобранное, и таким образом получается книга, представляющая известную степень ума, вкуса и направления. Что же вы скажете? Ведь это возможно? Но я не смею и спрашивать, пришли ли бы вы в негодование, если бы кто стал утверждать, что так именно составляется какой-нибудь из наших журналов. Между тем, дарвинисты уверяют, что в типографии природы работа идет совершенно так, как мы описали. Возможность этого процесса так их ослепляет, что они совершенно забывают его чудовищную невероятность.

«И почему», пишет г. Тимирязев, «все это негодование Данилевского, вскипающее при одной мысли о случайности тех элементов, из которых слагается гармония органического мира, обрушивается на один дарвинизм? Разве такая же случайность не встречается в природе и помимо органического мира и в еще более грозной форме? Взгляните на солнце, каким нам его представляет современная астрономия, — это ли не хаос случайностей? Но разве с тех пор, как мы его узнали, в чем-нибудь изменилось наше воззрение на стройность солнечной системы? Или времена года сменяются не так, как прежде? Или солнце по-прежнему не разливает вокруг себя и свет, и жизнь, и радость? Нет: Die Sonne tönt nach alter Weise.

И знай Байрон все, что известно современным астрономам, он не изменил бы ни строки в своем прощанье Манфреда. Но, если кто искренно убежден в том, что дарвинизм, развертывая картину буйного жизненного хаоса, лежащего в основе изумительной гармонии органического мира, возмущает эстетическое, даже грозит нравственному чувству, — кто, повторяю, искренно убежден в этом, тот должен быть последователен. Запретите тогда и астроному наводить свой телескоп на солнце, или рассказывать о том, что он там видит. Когда люди были действительно последовательны, тогда и упоминание о пятнах на солнце уже считалось за нечестие.» (стр. 7, 8).

Эта восторженная речь требует некоторого пояснения. Автор указывает на то, что современная астрономия открыла в солнце хаос случайностей. Трудно понять, какие открытая тут разумеются. Но общая мысль и без них совершенно ясна. Автор хочет сказать, что порядок мертвого, неорганического мира выводится астрономиею из слепых сил, действующих в материи, а качество, количество и расположение материи ни из чего не выводятся, признаются случайностями. Пусть так; хотя очень странно вообразить архангела, поющего Богу хвалу за то, что из случайного скопления атомов возникли «непостижимо-высокие творения», и, следовательно, Гёте имел в виду что-то другое; но положим, что мертвый мир действительно есть порядок, механически возникший из хаоса (хотя, разумеется, тогда всякие восхищения им неуместны). Г. Тимирязев спрашивает, почему того же нельзя сказать и об органическом мире? Странный вопрос, особенно странный в устах биолога! Я думаю потому, что нельзя смешивать различные вещи, потому, что задача, представляющаяся нам в органическом мире, есть очевидно особая и несравненно более высокая задача, чем задача астрономии. Для ясности сделаем еще шаг. Кроме органических явлений, существуют еще психические, есть область нравственных и умственных форм и движений, в которой мы постоянно вращаемся. Тут задача для нашего ума опять иная, опять неизмеримо более высокая. Будь я не только современным астрономом, а даже самым заклятым дарвинистом, все-таки я никак не могу поверить, что например статья г. Тимирязева явилась случайно, что она составилась в типографии Русской Мысли из раскинутых наудачу букв. И если бы я вообразил, что у меня в голове играет такая механика, как в типографии природы, и что слепой критик, борьба за существование, определяет ход моих мыслей, то я конечно ни за что не писал бы и не печатал. Г. Тимирязев негодует на Н. Я. Данилевского и восхищается устройством солнечной системы. Вот и опровержение его мыслей. Потому что, в самой солнечной системе, солнце, планеты, кометы, спутники — вращаются, согреваются, охлаждаются и т. д., но никто из них, ни один атом в них не чувствует и тени восторга, или гнева.

И так, что же удивительного, что мы не сваливаем всего в одну кучу и различаем там, где есть различие? Ведь это — первое научное правило.

V. Стереотип .

Руссо очень верно указал, что дело не в возможности, а в вероятности. Рассуждения о дарвинизме действительно сводятся главным образом на исчисление вероятностей, и потому читатели не должны удивляться, когда мы принимаемся толковать о буквах, а не об организмах. Так и математики в теории вероятностей все говорят о черных и белых шарах, об игральных картах и костях, и т. п., и отсюда выводят свои теоремы.

Нам нужно дополнить наше сравнение, для того чтобы понятно было, какое соображение придумал Дарвин, что именно он мог бы ответить Руссо, и ответить победоносно, по мнению г. Тимирязева.

Типография природы, так, как мы ее описали, работала бы чересчур медленно. Но в ней есть еще работник, который помогает этой беде; назовем его стереотипом. Стереотип, когда сделана раскидка букв, замечает некоторые места, где из букв вышла фраза, или слово, или даже часть слова, и спаивает эти буквы между собою. При новой раскидке, эти отрывки слов и мыслей могут случайно пополниться и образовать уже целые слова и мысли; стереотип сейчас же спаивает их в этом порядке. Таким образом постепенно может наконец выйти из букв целая статья или поэма.

Смысл всего этого сравнения, я думаю, вполне ясен читателям. Рассыпатель — это сама природа. До тех пор, пока, мы не знаем никаких внутренних законов, которым она следует, пока мы только созерцаем безмерное множество различных сочетаний, которые она производит, мы конечно можем сказать, что она их сыплет на удачу из своего рога изобилия.

Критик, сидящий в типографии, есть борьба за существование. Мы видим, что организмы гибнут в огромных количествах, что гибнут не только неделимые, но виды и роды этих существ исчезают без следа. И так, говорят дарвинисты, остающиеся и процветающие обязаны своею жизнью или победе в бою, или счастливому случаю, то есть или одобрению, или прихоти критика.

Наконец, стереотип есть наследственность. Набор органических форм никогда не рассыпается вполне, на отдельные буквы. Известная совокупность черт строения передается неизменно сотни, тысячи, даже сотни тысяч лет. Теперь мы можем совершенно точно сказать, в чем состоит мысль Дарвина, то соображение, которым он думал разрешить загадку органического мира. Он утверждает, что в типографии природы существенное дело делается критиком, что стереотип ничего не выбирает и спаивает все буквы всякого набора, так что только от критика зависит, какие спайки сохранить и какие нет. Словом, по учению Дарвина, наследственность вполне определяется борьбой за существование, и ничем другим. Результат этого определения и есть знаменитый естественный подбор. Вопрос тут очень важный. Так как борьба за существование вся состоит из стечения случайностей, есть борьба с совокупностью каких ни на есть наличных обстоятельств, то Дарвин и думал, что таким образом он успел освободить типографию природы от всякого присутствия ума, что для нее не нужно ни грамматики, ни логики. В самом деле, если мы, наоборот, предположим, что в выборе мест, оставляемых в спайке, или же подлежащих рассыпке, участвует стереотип, то его соображения и намерения, лингвистические и логические, имели бы, очевидно, главное значение. Если бы мы заметили, например, что он спаивает только те сочетания букв, которые образуют какое-нибудь немецкое, а не латинское слово, то мы должны были бы сказать, что Энеиды из этой работы никак не может выйти, как бы ни трудился критик; но что если может что-нибудь выйти, то уж выйдет разве Мессиада.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…