Read here

Надежды и разочарования

Александр Дмитриевич Градовский · 1878 · Free in the US

12,192 words · about 51 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1878 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Надежды_и_разочарования_(Градовский)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Дмитриевич Градовский
Language
Russian
Published
1878
Length
12,192 words · about 51 min
Sections
5 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (5)

Continue:

I. СТАРЫЕ И НОВЫЕ ЗАПАДНИКИ

В 1836 г., в Москве, в журнале «Телескоп» появилось знаменитое «Философическое письмо» Чаадаева, наделавшее страшно много шуму и причинившее немало неприятностей его автору. Что говорил и что доказывал он своим современникам? Какая нота проходит через все это философическое письмо и почему произвело оно такой диссонанс в общем торжественном тогда настроении русского общества?

Сущность дела можно выразить в двух словах. Автор выразил сомнение в способности русского народа к цивилизации. Сравнивая основные элементы нашей истории с «игрою нравственных народных сил на западе Европы», он говорил, между прочим, следующее:

«В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности. Мы совсем не имели возраста этой безмерной деятельности, этой поэтической игры нравственных сил народа. Эпоха нашей общественной жизни, соответствующая этому возрасту, наполняется существованием темным, бесцветным, без силы, без энергии… Нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях. Пробегите взором все века, нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который бы высказал вам протекшее живо, сильно, картинно. Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте без прошедшего и будущего. Если же иногда и принимаем в чем участие, то не от желания, не с целью достигнуть истинного, существенно нужного и приличного нам блага, а по детскому легкомыслию ребенка, которыйподымается и протягивает руки к гремушке, которую завидит в чужих руках, не понимая ни смысла ее, ни употребления… Первые годы нашего существования, проведенные в неподвижном невежестве, не оставили никакого следа на умах наших. Мы не имеем ничего индивидуального, на что могла бы опереться наша мысль… Не знаю, в крови у нас что-то отталкивающее, враждебное совершенствованию… После этого скажите, справедливо ли у нас почти общее предположение, что мы можем усвоить европейское просвещение».

Известно, какая судьба постигла Чаадаева и его обличительное слово. Не станем входить здесь в рассмотрение, кто был прав и кто виноват в данном случае. Ограничимся простым утверждением факта, что Чаадаев был первым и крупным представителем, так сказать, воинствующего западничества, избравшего учреждения и явления западноевропейской жизни как выразительницы начал общечеловеческих для оценки, а в иных случаях и для осуждения явлений русского общественного быта.

С тех пор так называемое западничество было рассматриваемо как направление «протестующее» и обличительное, как учение, видевшее в Западной Европе идеалы общественного быта, источник просвещения и добра. Словом «западник» злоупотребляли впоследствии так, как еще позже злоупотребляли словом «нигилист». Каждый, кто желал воздействия западноевропейской культуры на русскую жизнь, хотя бы в самой законной мере, кто для оценки разных общественных явлений принимал масштаб, выработанный вековым опытом Европы, был западником, достойным судьбы нечестивого сына Ноя.

Если бы в те времена кто-нибудь предсказал, что западничество особого рода пропитает людей, подобных тем, какие в свое время содрогнулись от дерзости Чаадаева, что его слова пойдут им на пробу для иных целей, он навлек бы на себя подозрение в умопомешательстве, как навлек его Чаадаев. Между тем мы присутствуем при этом любопытном явлении.

После того как четверть века, с 1855 по 1880 г., ушло на преобразования, благодаря которым Россия сблизилась с Европою больше, чем она успела сделать это в первые шестьдесят лет нашего столетия, и развила свои национальные силы, вдруг раздались голоса, выражающие мнение о таком неизмеримом расстоянии между Россиею и Европою, что первая является недостойною пользоваться даже крохами европейского просвещения. Кому принадлежат эти голоса? Старинным ли западникам, уходившим в свое время в дерзкое отрицание? О, нет! Эти западники до земли поклонились совершившимся преобразованиям, и если желали чего-нибудь, то именно возможно полного и широкого их применения. На этой почве они сошлись со славянофилами, вместе с ними радостно приветствовали новое время и вместе трудились над положением о крестьянах. Принадлежат ли они «разрушителям» новейшего типа? Тоже нет! Они, как известно, отвергли западную «культуру» начисто, гораздо радикальнее, чем делал это некогда Шишков. Эти голоса принадлежат именно людям, которые в былое время выступили бы в числе самых ревностных, самых надежных противников Чаадаева.

Чем объяснить такое неожиданное превращение? Это явление не так загадочно, как оно кажется с первого взгляда. Стоит только сравнить условия двух эпох, пережитых русским обществом в XIX столетии, т. е. эпохи дореформенной и периода, открывшегося знаменитым рескриптом на имя виленского генерал-губернатора Назимова.

В момент появления «Философического письма» международное положение России могло быть названо блестящим. Слава ее как военной державы, утвержденная подвигами полководцев Екатерины II, искусною и обдуманною политическою силою императрицы, не только не поколебалась, но возросла. О русскую мощь разбилось могущество величайшего из современных завоевателей; вместе с этим могуществом разлетелась в прах вся политическая система французской революции. Память 1812 г. была громким свидетельством «об игре народных сил», спасших государство; память 1813—1815 гг. свидетельствовала о великой роли России в устройстве судеб Европы. Она не только сокрушила великую гегемонию Франции, но и сделалась краеугольным камнем новой политической системы, основанной Венским конгрессом и закрепленной актом Священного союза. Рука ее чувствовалась всюду; ей принадлежал веский и решительный голос в разных международных усложнениях. Без соперников внешних она беспрепятственно могла утверждать свое военное могущество, где считала это нужным. Разгром Персии, славная турецкая война, счастливый исход польского восстания, все, по-видимому, убеждало нас в непреложности слов — «никто же на ны!». Величайшая военная держава Европы, признанная хранительница всеевропейского порядка и тишины, как могла Россия смотреть на этот Запад, особенно на Запад, не шедший с нами и нашими союзниками?

В этой Европе и во всех ее движениях мы видели только симптомы анархии, беспорядка и разложения. То с сожалением, то с презрением смотрели мы на этот сбившийся с пути «Запад». В себе видели мы носителей истинных общественных начал и хранителей непреложных законов божеских и человеческих. С гордостью противопоставляли мы свой крепкий строй разлагающейся цивилизации Европы. С некоторою уверенностью указывалась минута, когда от этой исторической Европы останутся только прах и тление, если мы не спасем ее от конечного разрушения. И с неподдельною искренностью выступали мы в роли спасителей Запада, не подозревая пока, как горько насмеется он над нами в минуту расчета за нашу многолетнюю службу.

Что же при всех этих условиях могло значить письмо Чаадаева? Но главное, какой смысл могли и после того иметь указания людей, несколько иначе смотревших и на крепостное право, и на военные поселения, и на старые суды, и на подцензурную печать, и на административные порядки, и на прочее, в чем, по мнению жившего «восторгом» большинства, заключалось наше «преимущество» перед Западною Европою? В то время всякое посягательство на стародавние учреждения, особенно если эти посягательства подкреплялись доводами из области «западного просвещения», могли быть отвергнуты догматически, без всяких рассуждений, при помощи очень простого силлогизма, составленного так:

большая посылка: всякое подражание западноевропейским образцам вредно для России;

малая посылка: такое-то предложение свидетельствует о подражании Западу;

заключение: следовательно, оно должно быть отвергнуто.

Такой «силлогизм» решал дело просто и закрывал путь к дальнейшим препирательствам. Но всякому силлогизму свое время. Настала минута, когда Россия жестоко поплатилась за свои «преимущества» перед Западом. Понадобились новые, невероятные усилия, чтобы привести ее в некоторый уровень с западными державами; пришлось снова взяться за дело, завещанное Петром Великим. За это великое дело взялся тот, к кому при самом рождении его были обращены вдохновенные слова поэта:

Да встретит он обильный честью век!

Да славного участник славный будет!

Да на чреде высокой не забудет

Святейшего из званий — человек.

Не станем перечислять этих дел. Они слишком памятны каждому. Отметим только существенные черты недавнего преобразовательного движения. Во-первых, оно исходило из глубокого сознания несостоятельности старого порядка, несостоятельности, громко и откровенно засвидетельствованной не «философическими письмами», а официальными заявленьями комиссий, коим поручены были работы по преобразованиям. Во-вторых, к этому отрицательному отношению к учреждениям прошлого прибавилась глубокая, сильная вера в силы своего народа и притом в двояком отношении: в том, что он достоин лучших форм быта, и в том, что он сумеет отнестись к новым учреждениям не как к «гремушке», а как к существенно необходимому благу. В-третьих, наконец, убеждение в несостоятельности прошлого и вера в силы народа указывали на возможность и необходимость «свободных заимствований» различных учреждений от народов, опередивших нас в отношении своего гражданского развития. Так поступали все европейские народы и, благодаря такому воздействию одной культуры на другую, выработалась и установилась известная общность европейской цивилизации.

Таким образом, судьба старого «силлогизма» была решена бесповоротно, и он был брошен всеми (за немногими и незаметными исключениями). Напротив, всякое мнение, всякий проект, всякая брошюра и статья, из какого бы лагеря они ни исходили, непременно подкрепляются ссылками на Европу. Не говорим уже о статьях или брошюрах западнического толка в старом смысле — они продолжают старые предания. Какими аргументами подкрепляют свои мнения и свои стремления публицисты и люди самого охранительного направления? Беспрерывными, неудержимыми, кстати и некстати приводимыми ссылками на пример Европы. В Европе этого не могло бы случиться, говорят они; Европа не допустила бы того и другого; вековой опыт Европы свидетельствует о том и другом (т. е. о том, чего хочется такому-то лицу). Авторитет Европы, по-видимому, возрос в глазах этих людей до такой степени, что истому западнику старого закала приходится защищать достоинство России против вылазок этого лагеря. Совершилось удивительное превращение. Прежние охранители тридцатых годов, проникнутые сознанием величия России, со снисходительным сожалением, даже с омерзением, смотрели на Запад. Теперь люди аналогического направления, взобравшись на «европейскую» точку зрения, с теми же чувствами смотрят на Россию, забывая, конечно, что в Европе бывают всякие явления и что в ней можно найти «образцы» какой угодно политики.

Но этот неожиданный поворот имеет очень определенные мотивы. Он громко свидетельствует о том, что старый «силлогизм» утратил свою силу и что в настоящее время нельзя аргументировать против заимствований из Европы ссылками на безусловную самобытность русской культуры. Эти аргументы утратили всякий кредит. Осталось одно: переменить тактику и обернуть в свою пользу чаадаевские аргументы, т. е. говорить: Европа высока, неизмеримо высока сравнительно с полуварварскою Россиею, но именно это и свидетельствует против возможности заимствования европейских учреждений. Отсюда понятно, что, чем больше мы будем превозносить Европу и унижать Россию, тем удобнее будет достигнута заветная цель: доказать, что Россия недостойна реформ. Коротко говоря, не имея уже возможности говорить относительно достоинства совершавшихся преобразований по их существу, противники их с великим усердием выдвинули тезис их неприменимости к России.

Как прекрасны, сами по себе, реформа крестьянская, реформа судебная, реформы земские и городские — и посмотрите, что из них вышло! Вот обыкновенная тема всех этих рассуждений, сетований, замечаний, намеков, доношений и всего прочего, что оглушает современного русского человека и заставляет его боязливо озираться кругом. Не доросло, не дозрело русское общество; несвоевременны, а потому несостоятельны преобразования. Эти громкие слова заменяют теперь нехитрый «силлогизм» наших дедов.

Как ни нов, по-видимому, этот аргумент у нас в России, но он был уже предусмотрен в знаменитой «Книге софизмов» Бентама и носит там название «софизма более удобного будущего». «Этот способ возражения, — говорит Бентам, — есть орудие лиц, которые, желая провалить предложение, не смеют, однако, нападать на него открыто. По-видимому, они даже покровительствуют ему. Они расходятся с противниками только относительно выбора момента. Их истинное намерение — провалить предложение навсегда; но, чтобы не встревожить и не вооружить против себя общество, они ограничиваются требованием простой отсрочки… Серьезное опровержение такого ложного и легкомысленного предлога было бы потерею времени; препятствие не в разуме, а в воле. Если слишком рано сделать добро сегодня, это будет рано и завтра, или будет слишком поздно. „Позволительно ли делать добро в субботу“, таков был вопрос лицемерных фарисеев Иисусу Христу. Ни Его пример, ни Его ответ не исправили щепетильности их преемников».

Конечно, Бентам говорил о применении указанного софизма к моменту обсуждения новой меры, еще имеющей обратиться в закон. Наши софисты произносят свои суждения после десяти-пятнадцати лет опыта, после практического действия состоявшихся реформ. Но и это обстоятельство нисколько не изменяет софистического характера их рассуждений. Может быть, последний выступает в более неприглядном свете, чем софизмы бентамовских мудрецов.

Во-первых, когда я утверждаю, что известная настоятельная реформа будет несвоевременна, я могу придать своим рассуждениям некоторый вид вероятности, ибо рассуждаю о событиях будущего, которое столь же загадочно для меня, как и для авторов реформы. Но наши «публицисты» рассуждают о прошедшем, следовательно, на них лежит обязанность доказать, что крепостное право было отменено несвоевременно, суды преобразованы не вовремя, земская и городская реформы подоспели слишком рано, и показать, когда именно должны были совершиться эти преобразования, настоятельность коих в свое время была признана всеми, за исключением «меньшинства», тщащегося теперь получить значение «большинства».

Во-вторых, выражения «незрелость», «неумелость» сами по себе ровно ничего не доказывают. «Незрелость» есть понятие не абсолютное, а относительное. Когда я говорю, что известный народ «не дозрел», то я должен сказать, до чего именно. Так, я могу сказать, что кафры или зулусы не дозрели до американских учреждений, и все меня поймут. Но и такая «истина» не имеет ровно никакой цены в области практической политики. Здесь указанию, до чего не дозрел известный народ, должно сопутствовать указание, до чего он дозрел, т. е. какая система учреждений ему соответствует, ибо каждый народ должен же иметь какую-нибудь форму общественного и государственного быта. К сожалению, этих положительных указаний мы не встречаем в рассуждениях новейших «европейцев». Они очень много говорят о том, что им не нравится, но до сих пор мы не слышали о том, что им угодно.

В-третьих, наконец, простой факт незрелости известного общества, т. е. неуменье его обращаться с теми или другими учрежденьями, сам по себе ничего не говорит против этих учреждений. Когда я говорю, что такой-то полк не умеет еще стрелять из ружей новой системы, это не свидетельствует ни о негодности ружей, ни о необходимости возвратиться к старым кремневым ружьям или тем паче к лукам и пращам. Напротив, все усилия военного начальства должны быть направлены к тому, чтобы выучить наконец свои полки обращаться с новым оружием; иначе они, всеконечно, будут побеждены неприятелем.

Государственные и общественные установления в политической жизни играют ту же роль, как оружие в войске. Они являются средствами проявления государственной и народной мощи, всех тех материальных и нравственных сил, коими располагает данный народ. Народ, располагающий учреждениями XVII в., будет подавлен народами новой формации точно так же, как армия, вооруженная дальнобойными ружьями, непременно побьет полчище, вооруженное томагавками, пращами и луками.

Поэтому, если уже и предстоит надобность говорить о «незрелости» нашего общества, то вовсе не для того, чтобы вернуть его к «дореформенной» губернии, а для того, чтобы исследовать, почему до настоящего времени общество наше не выучилось или не могло владеть орудиями, данными ему в руки в начале нынешнего царствования, и при каких условиях они пойдут ему на пользу.

Такая работа необходима и «своевременна» именно теперь. Мы переживаем чрезвычайно трудную минуту. Ввиду разных прискорбных событий правительство сочло себя вынужденным прибегнуть к чрезвычайным мерам, распространившимся на все части и отрасли нашего управления. Но в заглавии этих мер поставлено выразительное слово: они названы временными. В этом слове содержится предсказание организационных работ, долженствующих учредить известный постоянный порядок взамен нынешнего временного положения. Следовательно, само правительство не видит в нынешних мерах своего последнего и окончательного слова. Оно вопросительно смотрит на будущее и знает, что в этом будущем все благо и все достоинство России.

Что же явится основанием этого будущего порядка? То ли, что было учреждено в первые десять лет нынешнего царствования, или принципы «новых европейцев», т. е. странная и бессвязная амальгама новых русских учреждений, с тем, что уже оставлено или оставляется Западною Европою как ненужное наследие минувших времен? За невозможностью совершить такую амальгаму останемся ли мы без всяких учреждений, продолжая свое существование со дня на день как народ, в самом деле, «без прошедшего и без будущего», по словам Чаадаева? Но для такого исхода нужно прийти к заключению, что последняя четверть века прожита нами даром, что все это время, которое рука историка готовилась занести в славнейшие страницы нашей истории, было периодом ее заблуждения, самообольщения относительно своих духовных сил.

«В крови у нас что-то отталкивающее, враждебное совершенствованию», — говорил Чаадаев, глядя на общество, воспроизведенное в бессмертной комедии Грибоедова. В крови у нас что-то отталкивающее, враждебное совершенствованию, твердят грибоедовские герои, обратившиеся в «новозападников». Так ли это? Если грех «в крови», тогда о нем и толковать нечего. Изменить «кровь» ни один человек не властен, и мы должны терпеливо ждать того времени, когда народы «высшей крови» снесут нас с лица земли, которую мы заражаем своим тлетворным дыханием. Склоним голову и произнесем фаталистическое ANANKAE (неизбежность). Но мы полагаем, что грех не в крови, а в истории, где человеческой воле, разумению и сердцу Бог отвел достаточно много места. А для человека с волею, разумом и сердцем всегда будет дорого слово старого философа — perfice te! (совершенствуй себя).

II. ПРАВА И ФУНКЦИИ

Однако новые учреждения наши, особенно те, которые предполагают действие общественных сил, заставляют желать многого. Они производят впечатление чего-то бесцветного, дряблого. Деятельность их мало дает себя чувствовать во всяком направлении. Тот, кто надеялся благодаря земским учреждениям увидеть Россию, покрытою хорошими дорогами, школами, больницами и т. д., конечно, разочаровался в своих ожиданиях. Самая бездеятельность земств и городских установлений (за немногими исключениями) давно сделалась «общим местом». Нет почти ни одной газетной корреспонденции, которая не заключала бы в себе горьких жалоб на то, что такая-то управа заснула, а такое-то земство всегда спало, а такую-то думу не разбудить никакими увещаниями. Если кое-где иная дума или иное земское собрание соберутся с духом и соорудят школу или больницу, корреспонденты восклицают: «Наконец-то такая-то дума или такое-то земское собрание проснулись и заговорили, но надолго ли?».

Все это, конечно, дает весьма сильное оружие в руки недоброхотов новых общественных учреждений. «Вот, — говорят они, — как россияне пользуются дарованными им правами!». И со своей точки зрения они правы. Действительно, то, что они называют правами общественных учреждений, представляет почтенный объем. Начнем хотя бы с земских учреждений. Они заменили многие учреждения, ведавшие в прежнее время разными отраслями местного управления под руководством губернатора, «яко хозяина губернии». К функциям, унаследованным от этих учреждений, прибавилось несколько новых. Земство ведает имуществами, капиталами и денежными сборами земства, назначением и раскладкою земских сборов, раскладкою иных государственных денежных сборов; на нем лежит значительная доля местной строительной части, путей сообщения, народное продовольствие, общественное призрение, заведование взаимным земским страхованием и частью санитарною, попечение о развитии местной торговли и промышленности, участие в делах по народному образованию, по содержанию тюрем, заведование по отправлению разных государственных повинностей; оно избирает мировых судей, составляет списки присяжных заседателей, избирает непременных членов губернских и уездных по крестьянским делам присутствий; кроме того, оно, отчасти собственною инициативою, расширило предоставленный ему первоначально круг дел. Так, оно учреждает земские банки, принимает участие в сооружении железных дорог, заводит земские почты. Не станем перечислять здесь предметов, предоставленных городским учреждениям: это значило бы воспроизводить то, что уже сказано о земских установлениях. Но, кроме того, известная 103-я статья городового положения дает городским думам право на издание обязательных постановлений по предметам городского благоустройства — право, которым земские учреждения пользуются только в трех случаях: по части пожарной и относительно мер к предотвращению зараз и к истреблению вредных для посевов насекомых и животных.

Кажется, всего этого довольно; дай Бог всякому учреждению управиться с таким обширным и разнообразным кругом дел. Компетенция, предоставленная общественным установлениям, указывает на меру надежд, возлагавшихся на них при их учреждении. Но надежды эти сбылись в весьма слабой степени. Это факт, который мы не имеем ни возможности, ни охоты отрицать. Остается вопрос относительно его объяснения. Здесь мы, вероятно, разойдемся с обычными порицателями наших общественных учреждений.

Прежде всего необходимо устранить одно заблуждение, проистекающее от терминологии, от неправильного употребления слов, что, как известно, ведет к очень печальным недоразумениям. Вот в чем дело.

Перечисляя предметы ведомства, предоставленные нашим земским и городским учреждениям, обыкновенно говорят: «Вот какие права даны им». Отсюда следует и элегический вывод: вот как дурно воспользовались они своими правами. Сколько-нибудь образованный юрист, конечно, с улыбкою выслушает и ироническую посылку об обширности прав, и печальное заключение о дурном пользовании этими «правами». Юристу очень хорошо известно, что все предметы, перечисленные во 2-й статье положения о земских учреждениях и во 2-й статье городового положения, суть не права, а функции этих установлений, т. е. предметы их деятельности, цели, указанные им законом, и к осуществлению коих они должны стремиться. Вся суть дела не в этих «правах», которые ровно ни о чем не свидетельствуют, а в условиях действующего субъекта, в данном случае в тех людях, из коих составляются наши думы, собрания и управы. Когда лошадь не может везти положенного в телегу груза, вопрос сводится главным образом к качествам лошади, к тому, что она оказывается вообще бессильною или плохо накормленною, или пугливою, или «с норовом» и т. д. Так и здесь! Не ставьте вопроса в фальшивой форме: почему земства не пользуются своим «правом» заводить школы, учреждать больницы, строить дороги и т. д.? Спросите просто: почему земские деятели отличаются апатиею, почему они вяло относятся к возложенному на них делу?

Между тем в возгласах о непользовании «правами», предоставленными земствам и городам, есть свой смысл. Когда дела идут нехорошо в том или другом департаменте, никому не придет в голову сказать: как дурно пользуются департаментские чиновники своими «правами». Все, однако, говорят о втуне лежащих «правах» земских собраний и городских дум. Неправильное употребление слова целым обществом, ошибка, делаемая большинством людей, показывают, что в основании этой ошибки лежит какая-нибудь истина, хотя и несознаваемая людьми, неправильно употребляющими то или другое слово. Постараемся найти эту истину или, вернее, эту долю истины.

Почему одни и те же люди, говоря о плохом ведении дела в ином департаменте, не скажут, что чиновники не пользуются своими правами, но непременно употребят это выражение, если речь зайдет о «дремлющем» земском собрании? Дело объясняется просто. От чиновника в департаменте требуется исполнение разных уставов, инструкций и приказов под непосредственным руководством начальника. Чиновник может прожить весь свой век, не имея ни единой самостоятельной мысли, никакого своеобразного стремления, желания, чувства, словом, ничего такого, что мы называем инициативою. Законы для него не что иное, как определенные рамки его деятельности. Но каким содержанием наполняются эти рамки — вопрос прямо его не касающийся; содержание это создается не им, а массою инструкций, предписаний, указаний, приказаний, исходящих не от него. Напротив, земские и городские учреждения были призваны наполнить самостоятельным, ими выработанным содержанием те общие законные рамки, которые известны под именем положений земского и городского. Закон, правительство и общество рассчитывали именно на силу личной инициативы членов собраний и управ, на их самодеятельность, на их энергию, словом — на все то, что делает из человека творческую силу и отличает его от автомата. С этой точки зрения городовое положение и положение о земских учреждениях рассматривались как законные условия свободного действия представителей местного населения, как гаранты их самостоятельности и самодеятельности в известной сфере, следовательно, как обеспечение некоторых общественных прав.

Но понятно само собою, что дело не в этих правах, а в том, почему на деле оказалось мало самостоятельности, самодеятельности, предприимчивости и всего прочего, что ожидалось при появлении новых общественных учреждений. Почему не народился на свет тот тип русских энергических людей, которые могли бы наполнить содержанием легальные рамки, созданные для земства и городов? Вопрос только в этом, и ни в чем ином. Пусть от земства отойдет половина предоставленных ему функций, но если остальная половина будет выполняться людьми крепкими, то она положит основание русскому самоуправлению, в котором мы видим истинный фундамент будущего развития России. Наоборот, пусть нынешний круг ведомства этих учреждений увеличится десятками новых предметов или «прав», но если их обстановка останется в нынешнем виде, то Русская земля не почувствует даже их существования, как мало чувствует она его в настоящее время.

Почему не народились еще в России эти люди? На этот вопрос мы ответим другим: почему они не нарождались в прежнее время? Наше поколение не находится в положении римлян времен упадка империи, которым приходилось потуплять глаза при одном воспоминании о доблестях Камиллов, Фабиев, Сципионов и Катонов. Мы не получили в наследство великого нравственного капитала и не растратили его легкомысленно с блудницами и развратниками. В отношении запаса гражданской доблести мы были пущены на свет босыми и нагими, и всякое приобретение на этом пути будет приобретением нашим или наших потомков. Заслуга наша перед последними будет уже велика, если мы передадим им меньшую сумму грехов, чем мы сами получили от отцов наших. Что же касается нас, то наши грехи и пороки суть грехи и пороки наших отцов, и в их горьком и печальном житии должны найти мы ту страницу, на которой крупными буквами написан главный, коренной недуг прошлых веков. Наше заблуждение и самообольщение, даже в течение всей последней четверти нашего века, состояло именно в том, что мы полагали, будто всякая связь наша с отцами порвана вместе с отменою разных учреждений и с заменою их новыми. Мы полагали, что с отменою крепостного права исчез из Русской земли и крепостнический дух, заражавший в свое время все отношения и учреждения всяких порядков и разрядов; мы полагали, что новые внешние формы учреждений выбьют старый приказный дух, воспитанный и вскормленный веками; читая в газетах и журналах «новые слова», мы полагали, что они действительно суть выражение новой общественной психики (если можно так выразиться) и что «общество» действительно так думает и так будет поступать. Полагая, что мы возродились и преобразились в крещении от реформ, что мы в самом деле новые люди, мы забыли о грехе, веселились, ликовали, чаяли нового неба и новой земли, в то время как грех жил в нас, делал свое дело и, наконец, прорвался наружу. Седая старина грозно взглянула на нас своими помертвелыми очами. Уйди, ужасный призрак!

— Нет, не уходи! Ты не призрак, а действительность; ты живуча, ты живучее нашей новизны. Ты мешаешься в ряд светлых русалок, подобно злой ведьме, в хороводе майской ночи. Дай разглядеть тебя пристально, рассмотреть в тебе то черное, что шевелится под твоею светлою оболочкою…

III. ОДИН ИЗ ОПЫТОВ САМОУПРАВЛЕНИЯ

У Петра Великого в области гражданских дел была одна задушевная мысль: возвышение и благосостояние наших городов. Конечно, великий преобразователь исходил в данном случае вовсе не из теоретических представлений о значении городского самоуправления. Хорошо устроенные города были нужны ему как источник государственного благосостояния, как средство увеличить доходы казны. Значение западноевропейских городов, обогащавших тогдашнее государство своею торговлею и промышленностью, определило его собственную политику относительно городов русских. Но если он отправлялся от соображений чисто государственной, даже казенной, пользы то он пришел к необходимости дать городам самоуправление. Еще старый опыт Московского государства убедил его, что города должны быть, даже в видах соблюдения казенных интересов, изъяты из-под очень неудобного ведомства воевод и прочих правителей, чинивших городским обывателям немалые тяготы. После неудачного опыта учреждения бурмистерских палат (1699 г.) он в 1721 г. приступил опять к собиранию «рассыпанной храмины». Города должны были получить самостоятельное устройство, свои выборные учреждения, долженствовавшие отправлять свою должность под наблюдением и руководством главного магистрата. Назначение последнего состояло как в главном заведовании всеми городами государства, так и в бережении городских обывателей от обид всяких ведомств, местных правителей и сильных особ.

Учреждение магистратов по замыслу своему в высшей степени замечательно. Можно смело сказать, что оно по плану своему гораздо выше городового положения Екатерины II. Магистраты действительно были возведены на высоту настоящей городской власти. Предметы их ведомства или «права», как сказали бы теперь, были чрезвычайно обширны.

«Понеже магистрат, яко глава и начальство есть всему гражданству, — говорит регламент, — то оного должность состоит в том, еже судити граждан, содержати в своем смотрении полицию, положенные с них доходы сбирать и отдавать по указам, куда от камор-колегии будет определено, учреждать всю экономию (или домостроительство) города, яко купечество, всякое ремесло, художество и прочее, и чинить о всяких нуждах, и что к гражданской пользе принадлежит, потребные предложения до главного магистрата».

Итак, часть судебная, полиция, раскладка и взыскание податей, городское хозяйство, попечение о торговле и ремеслах, широкое право ходатайства — все это соединено в руках магистрата «яко главы и начальства всему городу». В числе этих предметов ведомства особенное внимание обращает на себя полицейская функция, которой Петр Великий думал дать большое развитие. Над X главою регламента, где говорится об этом предмете, много смеялись, даже глумились. Причиною тому витиеватый, странный и не совсем понятный язык этого документа. Но мы ведем теперь серьезную беседу, и, право, нам не до смеху. Поэтому мы надеемся, что и читатели воздержатся от улыбки, услышав, как Петр Великий понимал полицейские обязанности магистрата.

«Оная (полиция — А. Г.), — говорит регламент, — споспешествует в правах и правосудии, рождает добрые порядки и нравоучения, всем безопасность подает от разбойников, воров, насильников и обманщиков и сим подобных, непорядочное и непотребное житие отгоняет и принуждает каждого к трудам и честному промыслу, чинит добрых досмотрителей, тщательных и добрых служителей; городы и в них улицы регулярно сочиняет, препятствует дороговизне и приносит довольство во всем потребном к жизни человеческой, предостерегает все приключившиеся болезни, производит чистоту по улицам и в домах, запрещает излишество в домовых расходах и все явные погрешения, призирает нищих, бедных, больных, увечных и прочих неимущих, защищает вдовиц, сирых и чужестранных по заповедям Божиим, воспитывает юных в целомудренной чистоте и честных науках; вкратце же над всеми сими полиция есть душа гражданства и всех добрых порядков и фундаментальный подпор человеческой безопасности и удобности».

Из этой выписки оказывается, что все полицейские функции, т. е. полиция безопасности и полиция благосостояния, были одинаково поручены городскому начальству, т. е. магистрату. Подле магистрата не было поставлено особой полиции в «собственном смысле этого слова». Можно находить, что понятие о полиции, выраженное в регламенте, слишком широко; можно и должно утверждать, что в призвание полиции не входит «принуждать каждого к трудам» или «воспрещать излишество в домовых расходах». Но не в этом дело: полиция Б начале XVIII в. понималась именно в этом объеме не только у нас, но и везде, и в этом же объеме она была поручена магистратам под общим смотрением губернаторов и воевод.

Снабженные такими полномочиями, магистраты должны были стоять вне действия посторонних начальств. «Магистраты губернаторам и воеводам не должны быть подчинены в том, что до градского суда и экономии касается… Також никакому коменданту не должно квартиры в городах по своей воле располагать, но надлежит сие чинить так, как в XIII главе объяснено».

А «объяснена» в XIII главе очень важная вещь, если принять в соображение, какую тягость составляла тогдашняя (да и позднейшая) квартирная повинность. «Понеже, — говорит регламент, — когда в городах армейские и гарнизонные полки имеют квартиры у градских жителей, тогда оным (жителям. — А. Г.) от непорядочного отводу квартир бывает не без тяжких обид, и в торгах и в промыслах не без остановки. Того ради Главному магистрату для порядочного розводу квартир, дабы один пред другим никто отягощен и облегчен не был, велеть во всех городах магистратам выбирать из граждан особых квартирмейстеров». Без этих квартирмистров и магистратов никто не осмеливался занять обывательский дом; и им же велено было смотреть, чтобы квартирующие не чинили обывателям никаких насильств и обид.

Если дать волю воображению и предписания закона принять за действительность, то какую прекрасную картину нарисует это услужливое воображение! Вместо деревянных, крытых соломою домиков, грязных и неудобопроходимых улиц со сваленными на них нечистотами, неосвещенных, небезопасных, нам представятся высокие каменные здания западноевропейского города, и жильцами этих зданий явятся не приниженные многолетним тяглом купцы и посадские люди, а важные бюргеры, просвещенные в науках, искусные в торговле и ремеслах, огражденные в своих правах, обогащающие государство своими полезными трудами, принятые везде как достойные граждане, гордящиеся своим положением и ревниво берегущие свою честь. Ведь такими хотел видеть Петр Великий своих горожан?

Но есть наука, скоро спускающая человека с неба на землю и показывающая истинную судьбу всяких законов. Нечего пояснять, что мы говорим об истории. Незабвенный и оплакиваемый нами историк С. М. Соловьев представил прекрасный комментарий к приведенным выше постановлениям регламента о правах магистратов, о невмешательстве воевод в городскую «экономию» и в отвод квартир.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…