Из литературного наследия А. В. Луначарского
Публикуется по журналу «Литературный критик», 1935, № 12, стр. 48—81
ОТ РЕДАКЦИИ
Доклад А. В. Луначарского, конспект которого мы публикуем, был прочтен в секции литературы, искусства и языка Комакадемии 31 октября 1929 г. Стенограмма его, озаглавленная «Социологические и патологические факторы в истории искусства», напечатана в «Вестнике Коммунистической академии» № 37—38 за 1930 год. Тем не менее мы считали нужным включить конспект доклада в публикуемое нашим журналом литературное наследие А. В. Луначарского.
Многие из частных положений сформулированы в конспекте по-иному, чем в докладе. Сжатость изложения иногда резче выделяет основную мысль.
Стенограмма доклада (как почти все стенограммы речей А. В.) не была выправлена им самим; точность стенограммы может быть проверена путем сличения с конспектом.
Не все материалы, собранные в конспекте, вошли в доклад. Так, здесь печатаются стихотворные переводы Луначарского из «Эмпедокла» и отрывки из «Гипериона» Гельдерлина; в докладе они использованы не полностью.
Конспект наглядно знакомит со способом работы Луначарского — исследователя и оратора. Широко распространены рассказы о необычайной легкости и быстроте, с какой А. В. писал статьи и готовился к выступлениям. Действительно, это было так. Но товарищи, вспоминающие об этой его черте, часто упускают из вида, что кажущаяся легкость была результатом огромной работоспособности, любви к труду и культуры труда, а не просто счастливой памяти.
В конспекте собран материал, свидетельствующий прежде всего о том, сколько литературных источников было изучено его автором для данной цели. Внешний вид конспекта носит следы многократных композиционных переработок (их можно проследить по переправленной нумерации страниц, вставкам и значкам на полях). В отдельных местах видны тщательные поиски нужного слова, лучшей структуры фразы. Конспективно намечены и важнейшие пункты для произнесения доклада (важная, в этом отношении, метафора, два «финала» и т. д.). И только после того как закончена была вся подготовительная работа, в конце конспекта, в двух десятках слов написано «резюме» — краткое изложение темы. Во время выступлений А. В. имел перед глазами только краткий план и цитаты; полный конспект оставался дома — его роль оканчивалась вместе с завершением подготовительной работы.
Доклад «Социологические и патологические факторы в истории искусства» вызвал острую дискуссию. С резкими возражениями выступил целый ряд ораторов, главным образом, литературоведов и искусствоведов; почти все они связывали эту работу Луначарского с его прошлыми позитивистскими ошибками в эстетике. При этом они подчеркивали употребление Луначарским авенариусовского термина «жизнеразность» (в докладе есть два абзаца, где он упомянут; в конспекте его нет вовсе). Однако, возражения были, в основном, построены на системе взглядов Переверзева и Фриче. Заключительное слово Луначарского почти целиком было посвящено поэтому критике вульгарного социологизма в речах оппонентов.
В «Вестнике Комакадемии» мы читаем примечание редакции:
«Прения по докладу А. В. Луначарского и заключительное слово докладчика будут напечатаны в следующей книге «В. К. А.».
Однако, товарищи оппоненты сами считали свои выступления неудачными, и, с согласия Луначарского, дискуссия осталась ненапечатанной.
Об этом особенно приходится пожалеть, когда встречаешь, например, в сборнике «Памяти А. В. Луначарского», изданном в 1935 г. Домом печати, среди ряда интересных воспоминаний (Ф. Кона, М. Эпштейна, А. Вышинского, С. Динамова и других товарищей) возобновление полемики против доклада со стороны одного из участников дискуссии. Мы говорим о напечатанном в сборнике выступлении И. М. Нусинова, в котором он повторяет, в несколько смягченной форме, то, что говорил и во время дискуссии 1929 г. Приводим соответствующие отрывки из его речи:
«Луначарский не говорил, как Плеханов, что исследование социолога начинается там, где кончается исследование биолога. Он пытался построить свою „биологическую эстетику, включая сюда и социально-биологическую“ (Луначарский. Этюды. ГИЗ. 1922, стр. 53). Это, однако, не делало его биологическую эстетику менее порочной.
Ошибки у него шли по двум линиям: во-первых, по линии недооценки роли сознания для художественного творчества, во-вторых, по линии недоучета классовой обусловленности тех или других литературных явлений.
С первым вопросом связаны его утверждения о патологическом характере творчества. На этом утверждении по существу построена его работа о немецком романтике Гельдерлинге»
(И. М. Нусинов называет «Гельдерлингом» Гельдерлина: даже в этом он повторяет свое выступление 1929 г.).
«А. В. Луначарский правильно обращает внимание на то, какую роковую роль сыграли для углубления болезни этих писателей, для их гибели социальные условия, в которых они жили. Но он не делает отсюда всех необходимых выводов: во-первых, в какой мере благоприятные социальные условия оберегали бы этих людей от болезни и таким образом не только изменили бы характер их творчества, но бесконечно расширили бы их творчество; во-вторых, он не уясняет себе, что как раз та безвыходность, тот трагизм, которые характеризовали социальные группы Гельдерлинга, Достоевского, были причиной того, что люди больные могли стать писателями-художниками. Патология писателей оказалась наиболее пригодным аппаратом для отражения социальной патологии, если можно так выразиться. Что дело тут в социальных причинах, а не в каких-то патологических особенностях творчества, видно хотя бы из того, что все эти больные писатели выражали судьбу социальных групп, находящихся в трагическом тупике».
В предлагаемом вниманию читателя конспекте он найдет те правильные мысли, которые есть в этих «во-первых» и «во-вторых», — они принадлежат тов. Луначарскому. Нусинов взял на себя только неверную их интерпретацию.
«Крушение надежд эпохи бури и натиска привело к торжеству филистера среди бывших певцов бури и натиска в Германии. Гельдерлинг не стал филистером, рассуждал А. В. Луначарский, потому что социальное потеряло власть над его разумом. Восторжествовал гений по самой его природе. Именно поэтому Гельдерлинг не знал жалкого удела примирившихся филистеров».
Разумеется, у Луначарского мы не найдем ничего похожего на это рассуждение.
Наконец:
«Идеалистические ноты в оценке литературы и искусства прошлого, то, что критика подчас называла либерализмом А. В. Луначарского в отношении современных непролетарских писателей и художников, — все это субъективно было выражением прекрасной и гордой обиды социалистического человека, борца за социализм, на ограниченность классового, собственнического человека даже тогда, когда он гений».
Видите ли, И. М. Нусинов «защищает» Луначарского: извратив его мысли, он охотно признает в его докладе и либерализм и идеализм — но ведь он оставляет ему зато «субъективно» хорошие намерения!
Для более сильного эффекта И. М. Нусинов не преминул напомнить об ошибках А. В. Луначарского. Эти ошибки Луначарского, допущенные им в свое время, не только в области философии, но и в области эстетики, общеизвестны. Он долго оставался учеником Авенариуса в области эстетики. Но Луначарский честно и решительно преодолевал свои ошибки, чего, к сожалению, нельзя сказать о некоторых современных литературоведах, и его последние работы могут во многом служить примером марксистского анализа литературных явлений.
Здесь не место, однако, полемизировать с И. М. Нусиновым. Качество его собственных взглядов не требует пространной оценки. Они не отличаются от того, что он говорит обычно. По другим поводам в «Литературном критике» уже указывалось, (как упорно И. М. Нусинов не желает расстаться со своими вульгарно-социологическими навыками. Мы хотели только отметить, что простая добросовестность требовала бы от него изложения ответа покойного А. В. Луначарского на его полемику. И уж, во всяком случае, И. М. Нусинов располагал достаточным временем для того, чтобы прочесть доклад Луначарского и правильно рассказать о его содержании в своем выступлении — на вечере памяти Луначарского. Всякий, прочитавший доклад или даже конспект, убедится в том, что И. М. Нусинов этого не сделал. Он предпочел пересказать «своими словами» то кривое толкование, какое он давал докладу Луначарского шесть лет тому назад. Сверх того, он извлек несколько правильных мыслей Луначарского, выдал их за свои и выдвинул их как аргументы против сочиненной им самим «концепции» Луначарского.
А. В. Луначарский характеризовал свой доклад, как начало работы. В нем есть ошибки и неточности. Конечно, нельзя употреблять идеалистический термин «жизнеразность». Недостаточно подчеркнуто, что буржуазная социология (Дильтей) ничего общего с марксизмом не имеет (этого недостатка Нусинов не отметил). Конечно, неверно называть марксизм «социологическим материализмом». Но основной смысл этой работы Луначарского заключается вовсе не в «построении биологической эстетики», как это пытается доказать Нусинов, а в борьбе против схематического, мертвенного вульгарного социологизма, которому противопоставляются марксистский классовый анализ жизненных явлений во всей их полноте, марксистское изучение творческой индивидуальности.
А. В. Луначарский
Социология и патология в истории литературы (Фридрих Гельдерлин. Конспект доклада)
ВВЕДЕНИЕ
Мой доклад — не конец, а начало исследования. Пожелание относительно коллективной работы.
ПЛАН ДОКЛАДА
(I часть, II часть — Гельдерлин)
Патологические явления в литературе, как частое явление. Старинное представление о поэте, как Ватес, Наби, Пророк. Вновь и вновь встречающееся положение о родственности гения и безумия.
Особая чувствительность художника. Оригинальный психический уклон, обусловливающий самый выбор художественной профессии.
Искони искусство является результатом потребности установить «связь времен» (Гамлет) с точки зрения класса или группы. Индивидуальное начало можно целиком отрицать, потому что чисто-индивидуальное психическое состояние не имеет социального значения и потому не является искусством. Но испытываются социальные потрясения и вопросы, как индивидуальные. Окружающее художника, как источник его впечатлений. Ужасные противоречия времени.
Многочисленность подобных примеров в русской литературе. Пушкин, вкратце его трагедия. Сюда же относится Лермонтов. Трагедия Гоголя, Достоевского. Совершенно своеобразная патология Глеба Успенского (долг, жертвенность, неплательщики). Андреев, Хлебников.
Не меньше примеров в европейской литературе. Мицкевич, Бодлер, Эдгар Поэ, Мопассан, Ницше. Среди музыкантов — Шуман и другие. Многое множество более мелких.
Материализм врача и материализм социолога
С точки зрения врача доминирующим фактом является наследственность и анатомо-физиологическое перерождение. С точки зрения материализма социологического доминирующими являются производственные условия данного общества, расстановка классов и т. д. Отсюда проблема: можно ли сказать, что данный писатель, имеющий определенные наследственные черты, будет иметь при всяких условиях одну и ту же судьбу, одну и ту же характеристику своей художественной работы. С другой стороны, можно ли сказать, что при данных условиях, в данном социальном пункте всякая личность, какова бы она ни была биологически будет одинаковой? Бросается в глаза, что здесь имеется некоторая двойная обусловленность, причем, однако, с нашей точки зрения обусловленность социальная является господствующей. Можно ли примирить и свести к единству эти две точки зрения.
Присмотримся ближе к психиатрической постановке вопроса. Теория «душевной болезни». Отсутствие или большая неясность соматических повреждений.
Неврозы, шоки, травмы. Пример — поведение собаки Павлова при равносильных раздражителях на противоположные рефлексы.
Истерия. Фрейд.
Сила разрушительных впечатлений. Влияние внешних раздражений на рефлексы эндокринных желез, на химизм крови и прочее. Гипотеза целесообразных реакций при болезненных явлениях. Простой пример: мозоль, пузырь, воспаление, лихорадка. Теория Ганнемана. Недавняя поддержка ее со стороны Бира. Не есть ли даже обморок такое приспособление? У животных несомненно. Смех, слезы по Спенсеру. Так называемые спасительные иллюзии вплоть до религии. Психологические наркотики. Смотреть сквозь пальцы, брать вещи с хорошей стороны. Возбудители — музыка, танцы. Химические вещества возбуждающего и депримирующего характера. Герман Гессе о шизофрении. Сублимация как защитное приспособление. Возвышенный обман, мания величия, маниакальные возбуждения. Душевная болезнь типа меланхолии: поиски причины, самообвинение, равнодушное пригашение мысли и деятельности. Реакция нормальных организмов на тяжелые условия. Подвижные и неуравновешенные организмы, так называемые психотики. Это есть предрасположение к психическим заболеваниям, но и к художественному таланту. Для такого субъекта среда становится особенно мощной и может быть особенно вредоносной. Но отсюда могут порождаться и необычайно плодотворные страдания, толкающие в целях самозащиты на всякого рода творчество.
Что социальные причины являются здесь определяющими, видно из разницы характера психических заболеваний в городе и в деревне, а также из статистических волн психических заболеваний.
Другая сторона дела. Эволюция общественности. Равенство биологической одаренности поколений. Приблизительное равенство первичных данных типов или конституций.
История играет на той же человеческой клавиатуре. Отсюда как бы стройность исторических явлений, не нарушаемая биологией. Нужный человек всегда найдется. Отсюда возможность для нас игнорировать при социальном исследовании чисто индивидуальные моменты.
Однако, живой анализ конкретных явлений истории литературы (ее особенно)требует некоторого синтеза, именно — история индивидуальностей в социальной среде и история социальной среды, выражающая себя в индивидуальностях.
II ЧАСТЬ
План этого доклада.
Фридрих Гельдерлин. Общая характеристика, его значение. Биографические моменты.
Родился в 1770 году в городе Лауфене на Леккаре. Рос под влиянием женщин. Восемнадцати лет, мечтательным юношей входит в Тюбингенскую семинарию. Отвратительные условия семинарской жизни. Скандал. Нелюбовь к теологии. Страдает от предстоящей церковной карьеры. Мать настаивает, колеблется. Острое увлечение эллинизмом, французской революцией. Отвращение к действительности. Шеллинг к Гегель — однокашники Гельдерлина. Влияние на них Гельдерлина1. В 1793 году первая встреча с Шиллером. Шарлотта Кальб и ее сын. В 1794 г. знакомство с Гёте и Гердером. Шиллер, Фихте (Иена). Гельдерлина тянет к этим князьям поэзии. Теплое, но снисходительное отношение с их стороны. Тяжелые мысли о будущем.
1 Два слова не разобраны. Ред.
Гельдерлин поступает в семью Гонтаров. Господин Гонтар, Сюзетта Гонтар. Типичность трагедии Гельдерлинб — Гонтары. Первый абрис «Гипериона» и первая идея «Трагедии об Эмпедокле». Скандалы, катастрофа. Отражение любви к Диотиме в «Гиперионе».
Из письма к Нейфе:
«Ты можешь вообразить себе, что я никогда не имел такого прилива поэтических сил, как сейчас. Без радости невозможно воспроизводить вечно-прекрасное. Впрочем, человеку полезнее всего великие радости и великие страдания».
Письма к Шиллеру с рядом просьб. Шиллер отвечает советом заняться какой-нибудь практической деятельностью. Он находит Гельдерлина слишком оторванным от действительности.
В следующем письме к Шиллеру Гельдерлин пишет:
«Вы приглашаете меня стать ближе к вам. Вы говорите, что могли бы стать таким образом понятнее мне. Эти слова со стороны такого человека, как вы, значат для меня чрезвычайно много; но верьте мне, ваша близость неподходяща для меня. Вы слишком сильно на меня действуете, когда я около вас. Ваше присутствие зажигает меня настолько, что я потом несколько дней совсем не могу думать. Все время, что я был около вас, сердце мое было молчаливо, а когда я покидал вас, я не мог даже сдерживать мои взрывающиеся чувства. Перед вами я как растение, которое только что посадили в землю. В полдень его нужно прикрывать. Смейтесь надо мной, но это правда».
Гельдерлин пишет сестре:
«Здесь (во Франкфурте) очень мало настоящих людей. В большинстве случаев это ужасающие карикатуры на человека. Богатство действует на них, как вино на мужика. Они становятся неуклюжи, непомерно грубы и высокомерны. В этом есть, конечно, своя хорошая сторона — я научаюсь молчать, находясь среди таких людей. Чем больше такой человек припрягает лошадей к своей карете, чем в большее количество комнат он запирается, чем большее количество слуг его окружает и чем больше прячет он золота и серебра, тем глубже могила, в которую он закопал себя, как живой человек».
Катастрофа.
Вторая часть «Гипериона» пишется уже под влиянием тяжелой катастрофы. Гельдерлин скрывается к Синклеру в Гамбург. Жизнь в самой крайней нищете. В 1800 г., тридцати лет от роду, он возвращается к матери ничтожным человеком. Попытка еще раз служить учителем в разных семьях. 1801 год. Мольбы к Шиллеру и молчание Шиллера. Начало болезни, по мнению некоторых психиатров, — 1802 год. Бордо. Возвращение. Матиссон и пр. по уже сделанной части конспекта.
Свидетельство Вильгельма Вайблингера через 23 года после катастрофы:
[«Основное зерно и первое основание его безумия надо искать в самых ранних годах развития его жизни и, пожалуй, даже исключительно в одинокой и необычайно утонченной духовной его организации. Она, при слишком большом количестве разочарований, тяжелых событий и печальных комбинациях внешних обстоятельств, разрушила самое себя.
Необычайно нежная духовная организация этого человека, его благородные тонкие чувствования, но слишком неуравновешенная натура, его смелая, изощренная фантазия, наполнявшая его голову еще в дни детства поэтическими снами, рано родила в нем мечту о каком-то новом мире.
Более зрелым юношей он познал с величайшей болью, что это его внутреннее видение находится в жестком противоречии с действительностью].
Гельдерлин был симпатичен безмерно, что сказывалось в его наружности. Его глубокий, горячий, прекрасный взор, высокий лоб, скромный, полный одушевления и сразу привлекавший к себе сердца облик выделял его из его современников. Сердечная доброта и врожденное благородство, горячая, живая манера мыслить и чувствовать и естественная грация во всем, быстрое усвоение всякого материала, явные признаки высокого таланта — все это переполняло наилучшими надеждами его учителей и всех, кто его знал.
Если бы после счастливой юности высоко-одаренный молодой человек был введен в некоторую колею, соответствующую его склонностям и желаниям, его мечтам и талантам, то дух его остался бы навеки ясным.
[Но случилось иначе. Злая судьба завела Гельдерлина в семинарию, где молодые люди штудировали богословие. Уже в годы безумия он с горечью говорил о том, что его с ранних лет предназначали для деятельности священника, но она была ему противна. Он охотно отдавался изучению древней литературы, искусства. Поэзия, философия, эстетика занимали его целиком».
Дальше Вайблингер отмечает узкие, бурсацкие приемы в этой семинарии, произвол учителей и т. д. Сюда надо отнести чрезвычайно большой скандал, который произвел там однажды Гельдерлин.
Он отмечает также крайнюю жажду славы, рано проснувшуюся в Гельдерлине. Встречи с крупными людьми только пришпоривали его.
Его университетские друзья высоко его ставили, хотя находили его слишком нежным и меланхоличным. В университете Гельдерлин вел себя одиноко, часто совершенно уединялся со своей мандолиной или флейтой.]
Он был, между прочим, великолепным виртуозом на флейте. Он сам создавал необычайно изящные и грустные мелодии. Грусть была преобладающим его настроением. Он как бы привык относиться ко всему окружающему как к чему-то безнадежному и заслуживающему презрения.
[Наоборот, древнегреческий мир поднимался для него на фантастическую высоту. Это и сказалось полностью в его первом романе «Гиперион».]
Вайблингер правильно отмечает полное отсутствие юмора в натуре Гельдерлина. «Его муза, — говорит он, — могла только жаловаться и плакать или почитать и восхвалять, могла также презирать, но на веселую шутку Гельдерлин был неспособен».
Учительство во Франкфурте. Встреча с Диотимой.
«Это была мечтательная душа. Живая и темпераментная женщина, она очень быстро почувствовала силу грациозной и страстной природы молодого человека. Через небольшой промежуток времени Гельдерлин со своей флейтой, клавиром и мандолиной, со своими нежными песнями, сентиментальным отношением, изящной фигурой, чудесными глазами и молодостью, со своим необычайным гением и богатой фантазией завоевал полностью сердце этой впечатлительной женщины.
Гельдерлин сам полюбил, так же сильно и мечтательно. Он весь загорелся и закипел. Это было какое-то любовное безумие. Он был переполнен самыми высокими платоновскими идеями и совершенно покинул действительность».
Катастрофа. Изгнание Гельдерлина.
«Моя душа разорвана любовью и ненавистью».
«Горе Гельдерлина было невыразимо».
Переписка. Свидания с Диотимой. Швейцарское путешествие. Смерть Диотимы. Первые приступы безумия.
Все поставлено теперь на карту его честолюбия.
[В это время как раз Гельдерлин начинает думать о себе, как о новом мессия и предчувствует жертвенность своей судьбы. Кажется, что он как бы нарочно загоняет себя в безумие. Между тем именно к этому времени относятся самые совершенные его стихотворения.
Встреча с Шиллером. Высокая оценка Гельдерлина Шиллером. Первый набросок «Гипериона» в журнале Шиллера и полное опубликование романа.
Шиллер высказывается о Гельдерлине, как о самом талантливом швабе, он старается достать ему место профессора. Неудача Шиллера в этом.
Равнодушие и антипатия Гёте к Гельдерлину. Позднейшее высказывание Гельдерлина о Гёте.
Внешние неудачи наносят новый удар Гельдерлину.
«Его гордость была унижена, его самолюбие оскорблено, его талант, его знания не оценены, его притязания объявлены неуместными, его мечта о будущем, полном широкой деятельности и счастья, — разбита. Он стал всеми покинутый пилигримм на жизненной дороге».
План «Эмпедокла»; работа над ним совпадает приблизительно с швейцарским путешествием.
Попытка Гельдерлина забыться в безрассудной жизни страстей. Полная невозможность найти там себя. Припадки бешенства.]
«Каким-то непонятным образом, внезапно, без всякого багажа и денег, Гельдерлин возвращается на родину. Матиссон рассказал мне лично о своей встрече с ним.
Матиссон сидел в своей комнате при открытых дверях. Вдруг вошел человек, ему совершенно незнакомый. Он был бледен, как труп, ужасающе худ, глаза его смотрели из дырок черепа диким взглядом. Волосы и борода были длинны, а одет он был в лохмотья. Испуганный Матиссон вскочил. Незнакомец довольно долго стоял перед ним, не произнося ни слова. Потом он приблизился к нему, оперся на стол грязными руками, на которых Матиссон заметил нелепо длинные ногти, и тусклым, каким-то призрачным голосом промолвил: „Гельдерлин“. Сейчас же он повернулся и ушел, прежде чем озадаченный Матиссон пришел в себя.
Явившись в Норинген, к своей матери, Гельдерлин пришел в ярость и выгнал вою свою семью из дому. Впрочем, вскоре после этого он пришел в себя, был тих, но уже никогда не мог освободиться от самой черной меланхолии.
Друзья приняли в нем участие и устроили его библиотекарем.
Затем он жил в клинике в Тюбингене. Об этом пребывании в сумасшедшем доме уже безумный Гельдерлин никогда не мог вспомнить без ярости.
Наконец, его поместили в домик одного столяра, где он и жил в состоянии тихого безумия».
Вот как описывает Вайблингер его тогдашнее состояние:
«Нельзя без удивления видеть его профиль, высокий, полный мысли лоб, глаза погасшие, но дружелюбные. Следы разрушительной болезни заметны на щеках, вокруг рта и носа. Болезнь выдает себя также в какой-то давящей и скорбной морщине на лбу. С жалостью и грустью видишь судороги, которыми иногда подергивается все его лицо, даже плечи и пальцы.
К посетителям он не обращается иначе, как называя их «ваше величество», «ваша святость» или «милостивый государь, господин патер».
В первое время пребывания у столяра с ним бывали довольно частые припадки безумия; тогда столяр колотил его своими тяжелыми кулаками и только таким способом приводил в порядок. В это состояние часто приводили его либо встречи с персоналом больницы, где он прежде жил, либо подразнивание окружающих мальчишек и т. д.
Гельдерлин постоянно, сотни раз перечитывал свой роман «Гиперион». Он любил читать его вслух. От времени до времени, со всякими гримасами уважения и восхищения он восклицал: «Как прекрасно, как прекрасно, ваше величество».
Он любил садиться за клавикорды и играл иногда недурно. У него были остатки хорошего тенора и он пел грустные песни.
Он сочинял стихи, которые, однако, чем дальше, тем больше являлись примитивными и неясными по мысли.
Теодор Шваб видел Гельдерлина почти уже семидесятилетним стариком. (В это время Гельдерлин не называл себя своим именем и сердился, когда при нем произносили это имя. Он называл себя Буонаротти, а еще чаще Скардонелли. Ему нравилось, когда его называли «господин библиотекарь». Когда ему хотелось устраниться от ответа, он со странной миной произносил любимое свое слово «pallaksch» После этого от него ничего нельзя было добиться.
Отзывы Гельдерлина о Шиллере, о Гёте, о Диотиме.
ЦИТАТЫ ИЗ «ГИПЕРИОНА»
К общей характеристике произведения.
Из предисловия:
«Разрешение диссонансов того или иного характера не должно быть ни простым материалом для размышления, ни поводом для пустого эстетического удовольствия».
Тексты, характеризующие недовольство настоящим:
«Хорошо тому, чье сердце получает источники радости и силы от цветущего состояния его родины. Но когда кто-нибудь напоминает мне о моем отечестве, мне кажется, что меня бросают в болото или захлопывают надо мною крышку гроба.
Когда кто-нибудь называет меня греком, мне кажется, что вокруг моей глотки затягивается собачья петля».
Само собой разумеется, Греция взята здесь в нынешнем состоянии, ничего общего не имеющем с древней Элладой, предметом любви Гельдерлина. Здесь Греция замещает Германию.
«Со всей доброй волей вышел я на работу. До крови отдался я ей, но я не сделал мир ни на пфенниг богаче всеми моими трудами.
Я ненавижу варваров, которые воображают, что они мудрецы, потому что у них нет больше сердца.
Боже благой! Сова хочет выгнать молодых орлят из их гнезда, хочет указать им дорогу к солнцу.
Ты знаешь, как часто в наше время самые благородные силы остаются без использования и гибнут.
Как израненный олень бросается в поток, так и я бросаюсь иногда в пучину развлечений, чтобы освежить мою горящую грудь и смыть с себя вечно кипящие во мне огненные сны славы и величия. Но ничто не помогает мне.
Когда я смотрю на ребенка и думаю, как постыдно и пагубно то ярмо, которое ждет его, думаю, что он непременно увянет, как мы, что он будет искать людей, как мы, будет, как мы, стремиться к прекрасному и истинному, а стремления его будут бесплодны, потому что он будет так же одинок, как мы, когда я думаю о том, что он… О, выхватите скорее ваших сыновей из колыбели, бросьте их в воду, чтобы спасти их от того позора, в мотором вы живете сами».
Общее неудовлетворение, причины неудовольствия и вытекающие из него задачи:
«Быть единым со всем — это жизнь божества, это и небо для человека. Быть единым со Всем, что живет в священном забвении себя, вернуться к природе — вот вершина мысли и радости, вот святая гора, место вечного покоя, где полдень теряет свой жар, гром — свой голос и где нет разницы между бушующим морем и колышащейся нивой.
Но природа закрыла свои объятья, и я стою, как чужой ей. Я не понимаю ее больше.
Это наука погубила меня. Я сделался настолько разумным, я так хорошо научился различать вещи в окружающем меня, что сделался одиноким в прекрасном мире.
Да, человек подобен богу, когда он мечтает, но он становится нищим, когда он начинает раздумывать.
Когда воодушевление покидает его, он кажется блудным сыном, которого отец изгнал из дому».
Наиболее революционная формулировка, вложенная в уста Алабанды:
«Как? Бог может быть задержан червем?
Ведь в нас живет бог, которому бесконечность открыта, как путь, и это божество должно остановиться и ждать, потому что дорогу пресекает червь?
Нет, нет, мы не будем спрашивать вас, хотите ли вы. Вы ведь никогда ничего не хотите, вы рабы и варвары. Мы не будем стараться исправить вас. Эти старания были бы напрасны. Мы позаботимся только о том, чтобы вы не задерживали победного шествия человечества.
О, зажги мне факел для того, чтобы я мог испепелить плевелы в человеческом лесу.
Приготовь мне мину, чтобы я мог взорвать с земли ленивые глыбы камня.
Я с наслаждением отдаюсь будущему. Во всяком случае конец мой не будет пошлым.
Быть счастливым — это в устах рабов означает быть сонным.
Быть счастливым! Но от одного этого слова у меня во рту получается тошнотворно-сладковатый привкус.
До чего глупо, до чего пусто все то, за что вы продаете ваши лавровые венки и ваше бессмертие».
Однако, революция Алабанды — отнюдь не политика, по крайней мере, по внутреннему замыслу Гельдерлина:
«Клянусь тебе, тот даже не подозревает, в какой грех он впал, кто полагает, что государство может быть школой морали.
Государство, это — только твердая шелуха вокруг подлинного зерна. Это — только каменный забор, оберегающий сад человечества, где цветут цветы и созревают плоды.
Лучше быть невинной пчелой и лепить свой собственный домик, чем вообразить себя пастырем народов и пачкать себе руки об этот нечистый материал».
Революция Гельдерлина — это необыкновенно обостренное служение красоте:
«Вы, которые ищете самого высокого и самого лучшего в глубине знания, в суете деяний, в тьме прошлого, в лабиринтах будущего, в могилах и над звездами, знаете ли вы имя того, что вы ищете, имя, которое означает собой единое и все? Это имя — красота.
Красота есть новое божество нового мира.
Тысячи раз говорил я себе и ей: «Самое прекрасное — это, вместе с тем, самое святое».
Идеи Гельдерлина о Греции приближаются к тому, что мы имеем в известном фрагменте Маркса, и являются самым острым выражением современного ему элладофильства:
«Спартанцы навеки остались фрагментом. Тот, кто никогда не был вполне ребенком, никогда не сделается вполне мужем.
Что сделало афинян такими изумительными?
Во-первых, то, что они жили свободными от всяких стеснительных оков, и, во-вторых, что природа давала им средние условия жизни.
С другой стороны, из благородства афинян вырастало и их чувство свободы.
Египтянин безболезненно выносит деспотию и насилие. Сын севера — насилие закона над своей волей и его несправедливости.
Это потому, что египтянин с самого раннего детства усваивает инстинкт почитания и обожания. Северянин же мало верит в свободную жизнь природы и потому обвешивает ее суевериями законности.
Афинянин не может выносить насилия над собой потому, что он верит в природу и не хочет, чтобы ей мешали. Он не допускает закон соваться всюду, потому что он ему редко нужен.
Свободное творчество, поэзия — вот лучшая форма философии.
В конце концов, это — начало и конец науки.
Как Минерва из головы Юпитера, выходит философия из поэзии бесконечного божественного бытия, и сюда же она возвращается.
Прекрасно, что человеку так трудно убедить себя в смерти того, что ему любо. Вероятно, никто еще не уходил от могилы любимого хотя бы без самой легкой надежды, что он где-нибудь его встретит.
Чудный призрак старых Афин для меня кажется ликом моей матери, возвращающейся из царства мертвых.
О, Парфенон, гордость мира, у ног твоих лежит царство Нептуна, как смиренный лев, и, словно дети, теснятся вокруг тебя другие храмы, красноречивая Агора, роща Академоса.
Весна, когда она цвела в Афинах, похожа была на скромный цветок на груди девушки. И над великолепием земли солнце шло, не краснея от стыда
Мраморные скалы Гимена и Пинтелы рвались из сонной колыбели земли, как дети с колен матери, и приобретали форму и жизнь под ласковыми руками афинян».
О нынешнем отношении к античности Гельдерлин выражается так:
«О, да, они чтут Афины! Ведь они уже украли отсюда колонны и статуи и продают их друг другу.
Они чтут эти священные образы, как великие редкости — так же, как самых ярких попугаев и самых забавных обезьян».
Красота рождает, по мнению Гельдерлина, и подлинную религию. Этот процесс он изображает так:
«Первое дитя человеческой красоты есть искусство. В нем омолаживает и повторяет себя человек. Он хочет почувствовать себя самого, и он противопоставляет себе свою красоту.
Так дает человек жизнь богам.
Ведь вначале человек и его боги — одно. Он только не знает себя, он только не знает еще в себе вечной красоты. Я говорю вещи таинственные, но это так.
Вторая дочь красоты — религия.
Религия есть не что иное, как любовь к красоте. Мудрец любит ее самое, бесконечную и всеобъемлющую, а народные массы любят только ее детей, отдельные божества, которые являются перед ними в образах.
Без любви к красоте, без такой религии всякое государство представляет собой скелет без жизни, без души. Без этих сил всякое мышление, всякое действование есть дерево, лишенное вершины, колонна, с которой сбита ее капитель.
В Афинах это случилось. Их искусство, их религия были действительно детьми красоты, т. е. они были порождены совершенством самих людей.
Конечно, у них случались недостатки и ложные шаги, и тем не менее в произведениях их искусства мы почти всюду находим человеческую зрелость. Они не стремятся к мелочному или к бесконечному, как люди восточные и северяне.
Они всегда держатся около человека, они не стремятся к крайностям ни в области сверхчувственного, ни в области чувственного. Они держатся в той золотой середине, где живет человек и где рождаются его боги».
Дальше, по мнению Гельдерлина, получается и философия. Как уже указано выше, он полагает, что подлинная философия зарождается в поэзии и к ней возвращается.
Главным же принципом философии он считает:
«Великое слово Гераклита: единое различаемое в себе самом.
Такую формулу мог найти только древний грек.
Ведь это есть сущность красоты, и прежде чем эта формула была найдена, никакой философии в сущности не было».
Гельдерлин легко поднимается до миросозерцания, которое стало вершиной развития Шиллера, но он превосходит его в следующей цитате:
«Народы вышли когда-то из гармонии детства, и такая же гармония должна сделаться началом новой мировой истории.
Люди сначала были одарены счастьем растения. Они росли, пока не созрели. Тут началось великое брожение — движение изнутри наружу.
Сейчас этот процесс взрыхлил весь человеческий род, который рисуется нам, как хаос. При этом зрелище нас охватывает головокружение. Красота покинула благодаря этому, жизнь людей и переселилась в царство духа. То, что прежде было природой, стало теперь идеалом.
Корни и ствол дерева жизни засыхают, разрушаются, но у него есть еще свежая вершина — отдельные зеленые ветви, которые купаются в солнце, как в дни его юности всасывало в себя свет все его существо.
Эти зеленые ветви — идеал. Он заменяет то, чем была прежде сама жизнь.
По этому идеалу узнают друг друга и те немногие омоложенные, от которых должна пойти новая эра в жизни мира.
Я сказал довольно, чтобы сделать ясным то, о чем я думаю».
Гельдерлин чрезвычайно высокого мнения о себе в «Гиперионе», несмотря на то, что «Гиперион» есть книга, если не знаменующая собой катастрофу, то предчувствующая ее:
«Как орел Юпитера к песнопениям муз, так я прислушиваюсь к чудесным бесконечным мелодиям во мне самом.
Как небо, полное звезд, я тих и преисполнен движения».
Диотима говорит о Гиперионе, давая таким образом наивысшую оценку самому Гельдерлину:
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Социология и патология в истории литературы.
