Read here

Виды на entente cordiale с "Современником"

Михаил Никифорович Катков · 1861 · Free in the US

12,731 words · about 53 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1861 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Виды_на_entente_cordiale_с_«Современником»_(Катков)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Михаил Никифорович Катков
Language
Russian
Published
1861
Length
12,731 words · about 53 min
Sections
4 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (4)
  1. Виды на entente cordiale* с «Современником» about 1 min
  2. I about 21 min
  3. II about 10 min
  4. III about 22 min

Continue:

Виды на entente cordiale* с «Современником»

Сердечное соглашение, полюбовное соглашение (фр.).

Почтенный редактор «Современника» в своих «Полемических красотах» ("Современник, № 6) изъявлял надежду, что когда-нибудь наступит очередь таких вопросов, по которым его журнал может действовать с нами заодно. Тон статьи, где надежда эта была высказана, и многое, что в этой статье содержалось, также многое, чем она была обставлена в книжке, не очень убедительно говорили в пользу этой надежды. Долг вежливости, однако, побуждал нас упомянуть о добром желании журнала, с которым до сих пор мы не имели ничего общего. Но с тем вместе мы также побуждаемся поближе всмотреться в политику державы, предлагающей нам свой союз. В этом интересе прочли мы вторую коллекцию «Полемических красот» в «Современнике» (№ 7) и считаем своею обязанностью высказать внушенные этим чтением замечания.

Один из министров этой державы, по-видимому первенствующий, говоря от своего имени и за все свое правительство, обращается к «Отечественным Запискам», или, по его выражению, «развлекается» ими. Это все тот же г. Чернышевский. После некоторых неблагоприятных для него событий он захотел поправить себя в мнении своей страны и заглушить невыгодное впечатление полемическим громом. Побуждение весьма естественное. Однако совершенно ли так надобно поступать, как поступает он, чтобы восстановить себя во мнении порядочных людей, — потому что только во мнении таких людей приятно занимать хорошее место?

I

Г. Чернышевский прежде всего произносит общий приговор об «Отечественных Записках». Он объясняет, что это журнал ничтожный, бесхарактерный, издаваемый неспособною рукой, сшивок нескольких журнальцев. Хорошо ли это? У него с «Отечественными Записками» были некоторые определенные вопросы для препирательства; зачем же он не ограничился этим? Зачем он пустился в общие отзывы о редакции этого журнала? Или он думал подкрепить этим свое мнение относительно спорных вопросов? Но неужели ему не известно, что всякое доказательство только портится, когда к нему присоединяются посторонние элементы?

Чем долее, тем хуже. Он обругал в глаза, настоящим образом обругал не каких-нибудь зуавов или chasseurs d’Afrique [африканские охотники (фр.)], а гг. Альбертини, Буслаева, Громеку, Дудышкина. Он счел нужным обругать их не за то, что они высказывали какие-нибудь дурные или ошибочные мысли, не за какие-нибудь общие интересы, а за то, что они осмелились задеть его лично. Г. Альбертини выгодного мнения о Кавуре; г. Чернышевский и КЊ — невыгодного. Но не за это г. Альбертини обруган, потому что то же самое мнение высказывалось и в других журналах. Он обруган именно за то, что позволил себе противоречить «Современнику». По этому поводу сделаны выводы о неблагонадежных свойствах его нравственного характера. Г. Буслаев представлен человеком хотя и добродушным, но лишенным рассудка, потому что позволил себе сказать несколько слов в объяснение против критики «Современника». Так же поступлено с г. Громекой и с г. Дудышкиным. Все они порознь и вместе обруганы напрямки и поставлены ниже всякой умственной или нравственной величины, чуть ли даже не ниже Кавура. Но этого мало. Г. Чернышевский привел спор к первобытной форме: вы глупы и дурны, а я умен и хорош. Не то чтобы г. Чернышевский побуждал читателей придти к такому заключению; не то чтоб изложение дела производило у него такое впечатление на читателей, — к сожалению, такого впечатления не выходит, — нет, он сам говорит: вы глупы, а я умен. Положим, что так; но как же ему самому-то это говорить? Хотя бы он развивал только первую половину своего тезиса, а вторую оставил читателям. Положим, что он нисколько не ошибается в чувстве собственного достоинства и в ничтожестве своих противников; положим, что сравнить их с ним значит их уничтожить; но он ошибся, думая, что это сравнение прилично сделать ему самому. Он ошибся, и ошибка его, во мнении порядочных людей, весьма немаловажна, тем более что она вместе и умственного, и нравственного свойства. Вот почему вопросы серьезные, которые рассчитываются не на публику гимназий и кадетских корпусов, а на людей сколько-нибудь мыслящих, должны остерегаться в выборе себе поборников.

Г. Чернышевский писал свою статью с помощью всех стратагем литературной полемики. При гомерической откровенности, она еще сдобрена разными пряностями. Где покажется нужным, автор берет тон русского национального юродства. Где нужно, он на иностранный манер блестящими силлогизмами, на которые такой мастер, вдруг зайдет с тыла своему противнику и захохочет, воображая себе его оторопелый вид. Он не только наносит противнику удары, но и сам предупредительно испускает за него раздирающий вопль боли. Он объявляет, что г. Альбертини не знал куда деться от тоски, когда послышал, что в «Современнике» сбирается гроза против «Отечественных Записок». «Боязнь, — говорит он, — моего заслуженного сарказма, конечно, заставляла его в эти последние недели припоминать с раскаянием те выходки против „Современника“, до которых унижался он. Я уверен, что в тяжелом ожидании этой моей статьи он внутренно проклинал чужие внушения, которые подвели его под удары, грозившие ему, по его мнению». Однако он успокоивает бедного г. Альбертини; он говорит, что ему жаль наказывать его; он обещает ему снисходительность; он только предостерегает его, «чтоб он не спешил вперед спорить каким бы то ни было тоном — грубым ли, деликатным ли, — с людьми, которые гораздо лучше его знают, что говорят, почему и зачем говорят. Не приводя его неприличных выражений, чтобы не позорить публично человека, уже стыдящегося в душе, я возьму…» и т. д. Это, конечно, забавно, и если редактор «Современника» имел в виду посмешить публику, то он достиг своей цели, и, может быть, более чем сколько нужно, потому что, как надобно думать, и сам г. Альбертини смеялся не менее других. Зрители смеются, не смешно только самому потешнику, занятому выделкою шутки; на душе у него даже мрачно, как можно видеть из других слов, которые невольно вырываются у него, хотя он и обещал пощадить свою жертву. Он находит, что г. Альбертини может поступать хорошо, только живя в обществе благородных людей; но если он попадет в общество не таких людей, то и сам делается не такой. Это уже суровое слово, свидетельствующее о мрачном настроении духа. Г. Альбертини был прежде окружен благородными людьми, а потому и действовал хорошо; теперь г. Альбертини поступает нехорошо, он окружен теперь людьми совсем другого сорта.

Г. Альбертини, как известно, участвует теперь в «Отечественных Записках». Всем известно, кем окружен г. Альбертини. Он поступает теперь нехорошо: публике предоставляется вывести заключение, что они был бы иной человек, если бы попал в общество «Современника». Однако публика может придти в большое недоумение при решении такой щекотливой тяжбы. Почему она знает, кто из вас благороден или неблагороден? Г. Альбертини, пользуясь вашим примером, может обратиться к кому-нибудь из господ, печатающих свои статьи в вашем журнале, и сказать, подражая вам: «Милое дитя! У вас нетвердый характер! А потому остерегайтесь общества гг. Некрасова, Чернышевского и пр.» Что тут делать публике? Как ей разбирать? Почему она знает, у кого из вас какой характер? Она может знать ваши статьи, но не судья в ваших домашних счетах. Если же вы непременно добиваетесь ее суда, так по крайней мере давайте факты. Или вы думаете, что Россия вскочит как один человек, послышав имена гг. Чернышевского, Некрасова и др., и воскликнет: «Благородные люди!».

Вы скажете, что г. Альбертини сам не скупился на резкие выражения в своей полемике против вас. Но вы не велите ему возражать и деликатным тоном; значит, это все равно. Во всяком случае, он, в сравнении с вами, обретается в авантаже. Положим, что он был несправедлив и непозволительно резок; но он спорил с вами о предмете постороннем, не о себе. Он спорил с вами о Кавуре; а ведь это для русских журналистов почти метафизика. Что такое Кавур для вас, и что такое Кавур для г. Альбертини?

И что ему Гекуба!

Г. Альбертини виноват только тем, что принял ваши статьи за дело сериозное. Он не догадался, что вы развлекаетесь невинною игрою в Гарибальди и Кавура.

Кавур был не в ладах с Гарибальди; он был в непримиримой вражде с клерикалами, с австрийцами, с партией Мадзини, и вот вы, увлекаясь шалостью своей фантазии, вообразили, что и вы тут замешаны, что вас непременно следует «тузить» и «топтать в грязь» Кавура вместе с г. Кокоревым. Содержание и цвет ваших пасквилей на Кавура заимствованы из действительных памфлетов, которые писались его врагами, а врагов у него было довольно. Вы переложили эти памфлеты на русские нравы и дополнили их красотами собственного изделия. Зачем вы это делали? Когда какой-нибудь мадзинист осыпал ругательствами Кавура и пользовался всеми его ошибками, недостатками и слабостями, чтобы подорвать его кредит в Италии или в Европе, он имел практическую цель, пасквиль его имел смысл, дело происходило в среде действительности. Точно так же, когда писал о Кавуре какой-нибудь неистовый кодино; точно так же, когда писали о нем в пылу борьбы австрийские публицисты. Что бы эти господа ни писали там о нем, справедливо или нет, они писали по действительному побуждению; они делали дело, какое бы ни было оно, дурное или хорошее. Кавур отнимал у них власть, силу, значение; они боролись с ним за свое существование; они все, естественно, его ненавидели. Все это происходило между живыми людьми, наяву, в действительности. А вы что делаете? Ваши-то пасквили какое имеют значение? Вы-то зачем с таким задором, с такою настойчивостью, с таким увлечением (значит, не прав г. Громека, упрекая вас в недостатке увлечений) резюмируете все, что было сказано страстью и враждой против человека, создавшего Италию? Зачем вы не только резюмируете, что было сказано действительными врагами Кавура, но и теряете всякую меру в преувеличениях? Вы уж говорите то, чего и итальянские враги Кавура не говорили; вы, петербургский враг Кавура, перещеголяли и кардинала Антонелли, и Мадзини, и французских лигитимистов, и австрийских абсолютистов. Отчего это? Оттого, конечно, почему выдуманная страсть, сочиненное чувство выражаются несравненно размашистее, чем действительное. Немецкий романист Тик на старости лет вздумал изобразить самые неистовые любовные страсти и написал роман «Виттория Аккарамбона», где такие страсти, что и самому кипучему юноше не пригрезятся. Это так всегда бывает; это мы можем беспрестанно видеть и в себе самих, и в других людях. Вы играли в Гарибальди и Кавура; при этом вы ничем серьезно заняты не были, и вот естественно ваша бескорыстная, воздушная вражда с Кавуром приняла фантастические размеры, и Кавур, которому вся Италия теперь ставит памятники, которого оплакивает вместе с нею весь цивилизованный Mip, с памятью которого начинают мириться лучшие из врагов его, освистан вами как пустейший человек и дрянь и сожжен in effigie [заочно (лат.)] как плут и мошенник.

Г. Альбертини не догадался, что вы занимаетесь искусством для искусства, что вы играете aux petits jeux [в маленькие игры (фр.)], что вы сочинили игру в Кавура и Гарибальди, водевиль, имеющий своим сюжетом прогрессистов крайних и прогрессистов умеренных. Он принял все это в сериозную сторону и поспешил на помощь к Кавуру, которого вы так обижали. Он писал с негодованием, с жаром. Мы согласны, что он не скупился на резкие выражения. Однако, советник нам если не перед публикой, то по крайней мере в дружеском разговоре с г. Пыпиным, по крайней мере в душе своей согласитесь, что г. Альбертини был прав в основании. Он говорил о Кавуре и об Италии то самое, что высказывается общественным мнением целого образованного мipa. Он не стерпел ваших пасквилей. Что ж делать! Ведь вот вам не терпится же, когда кто-нибудь скажет что-нибудь не по вас; вы тотчас заявите это с надлежащим «свистом и визгом». Г. Буслаев находит, что Чимабуэ и Перуджино имеют важное значение в истории живописи: ведь вы его за это дураком называете. А кажется, что бы за беда, что г. Буслаев интересуется этими старинными мастерами, которыми интересуется всякий, что-нибудь смыслящий в истории живописи? Или что за дело, что он часто цитует «Божественную комедию» Данта и еще чаще заглядывает в «Немецкую грамматику» Гримма? А ведь вы его и за это подвергаете посмеянию; вы глумитесь над ним даже за то, что он не пускается в горячие вопросы, а посвящает себя исключительно ученым занятиям, которые, по вашему мнению, не стоят гроша. Положим, что не стоят; но согласитесь, что относительно всех этих пунктов можно соблюсти гораздо более спокойствия и хладнокровия, чем по поводу тех вопросов, которые вы задели своими памфлетами о Кавуре.

Может быть, было бы лучше, если бы наши журналисты поменьше негодовали друг на друга, более занимались своим делом, нежели делом своего соседа. Если вы так думаете, то мы с вами будем согласны, потому что так всегда думали. Должно быть, вы так думаете, иначе зачем бы вы стали так настойчиво убеждать своих противников не пускаться с вами в полемику? Ведь вы, конечно, только для шутки даете тон интимидации вашим увещаниям; ведь вы не хотите же серьезно сказать, чтобы только против вас писать не смели. Или вы в самом деле так думаете? Но думать так было бы неразумно, и потому согласитесь, что вам прежде всего надобно умерить самих себя, если хотите, чтобы другие соблюдали умеренность относительно вас. Который из наших журналов может похвалиться честью инициативы не только всякого рода полемики, но и всякого рода скандалов? Который, скажите?

Конечно, вы хоть и смутно, а все-таки, должно быть, чувствуете, что в основании своей полемики с г. Альбертини был прав и что все написанное вашими публицистами или вами самими о Кавуре не имеет никакого значения. Вы сами, наверное, очень хорошо знаете, что в политических предметах вы точно такой же знаток, как, например, в химии: вы доказываете это уже и блестящим рассказом своим о деятельности Кавура, написанным вами в поучение г. Альбертини. Вы говорите таким тоном, как будто везде присутствовали лично, все узнали, все обдумали. А вы даже не знаете того, что не Кавур начал распускать неаполитанские войска, которые после разбрелись разбойничьими шайками по стране. Вы даже не знаете, что впервые сделал это Гарибальди, и сделал в то время, когда это могло быть всего опаснее. А ведь вы еще пока не называете Гарибальди ни дураком, ни мерзавцем. Для вас он еще пока герой. И он действительно герой. Он человек энтузиазма и увлечения, но он никогда бы не мог создать Италию. Кто же этого не знает? Кто не знает, что его блестящая экспедиция в Сицилию и его успехи в Неаполе были бы невозможны, если бы во главе Италии не находился тогда тот государственный человек, на которого вы пасквили пишете? Благодаря ему в Европе устроилась такая комбинация, которая сделала возможным итальянское движение. Благодаря ему сокрушена была сила Австрии, из-под которой не могла бы вырваться Италия; благодаря ему провозглашено в Европе начало невмешательства и удержано в должных пределах французское влияние; благодаря ему под прикрытием этого начала невмешательства стал возможен дальнейший ход движения и самая высадка в Сицилию; благодаря ему конституционная свобода, утвердившаяся в Сардинии, стала пунктом соединения для Италии и обеспечила за ней сочувствие целой Европы; благодаря ему общественное мнение, которому итальянское дело было обязано своим окончательным успехом, стояло за него везде, даже в Австрии. Есть ли смысл упрекать Кавура за то, что он будто бы не понимал значения Рима для Италии и не хотел его присоединения к ней? «Рим» был последним словом его во время агонии. Но Италия, конечно, обязана ему вечною благодарностью за то, что он не побоялся минутного ущерба своей популярности и заставил Гарибальди отказаться от безумного похода на Рим: что было бы с Италией, что было бы с Европой, если бы Гарибальди действительно двинул свои ватаги на Рим, занятый французскими войсками? Вспомним, на каком тонком волоске висели судьбы Италии, когда Гарибальди бился до изнеможения под Капуей; вспомним, что еще немного, и король Франциск II возвратился бы с торжеством в Неаполь, отбросив эти дружины волонтеров, которым с каждым днем все труднее и труднее было держаться и с которыми едва мог справляться их блистательный полководец; вспомним, каких усилий стоило, наконец, взять Гаэту Что сталось бы с гарибальдийскими дружинами, чем кончилось бы итальянское движение, если бы в роковую минуту во главе этого движения не находился человек, который, стоя под международным законом, мог, однако, безнаказанно нарушить его? Что было бы, если бы пиемонтские войска не овладели Умбрией и Мархиями и не явились на выручку итальянскому делу в Неаполь? Другого выбора не было: надобно было или принять это решение, или отказаться от Италии. Это был факт, принадлежащий к числу немногих в истории, которым нарушалось существующее право, но с тем, чтобы стать началом нового права. Рука Кавура был необходима в Неаполе не для того только, чтобы спасти гарибальдийские дружины, чтобы запереть Франциска в Гаэте и наконец овладеть этим последним убежищем павшей династии и старого порядка; она была необходима и для того, чтобы спасти страну от совершенной анархии, которая ей угрожала. Кто не знает, в каком положении находилось тогда Неаполитанское королевство? Кому не известно, в каком страшном хаосе были там все дела? Человек энтузиазма, человек торжественных минут, Гарибальди не политик, не администратор; еще минута, и самая популярность его подвергалась опасности; еще минута, и вся Европа, восторженно рукоплескавшая ему, готова была развенчать его. Добродушный и бесхитростный, неопытный в запутанном лабиринте общественных дел, отношений и интересов, он способен был поддаться всякому влиянию. Он именно из числа тех генияльных простачков, которыми могут пользоваться всякого рода недостойные люди. Уж на что, кажется, г. Александр Дюма-старший, над которым, по странному противоречию себе, всегда так издевается «Современник», а ведь и Александр Дюма-старший был важным лицом при Гарибальди и закадычным его другом. Что за поэзия разыгралась бы в Италии, если бы люди, подобные этому знаменитому романисту, стали исполнять свои фантазии руками Гарибальди? Что сталось бы тогда с бедною Италией? Эта опасность была чуть ли не важнее армий Франциска II, даже армий императора Франца-Иосифа.

Но нам совестно, что мы разговорились сериозно об италиянском деле, о Гарибальди, о Кавуре по поводу пасквилей, писанных для смеха. Однако, так как мы уже разговорились, то не можем не упомянуть об одном интересном упреке, которые делается Кавуру его свистунами-антагонистами. Они ставят ему в вину подпускание шпилек, как они выражаются. «Кавур, — говорит редактор „Современника“, — унижался до мелочного подпускания шпилек, которое простительно только пустым людям». Что значит: простительно пустым людям? За что же пустым-то людям прощать? Лучше простить дельным. Лучше бы сказать не то, что простительно, а свойственно пустым людям. Почтенному редактору «Современника», конечно, небезызвестно, который из русских журналов особенно склонен к «подпусканию шпилек». Но не слишком ли крепок эпитет, который он, по странной рассеянности, дает художникам в этом искусстве?

Очень интересна теория прогрессистов умеренных и крайних, преподанная нам по поводу Кавура. Есть на свете консерваторы и прогрессисты; прогрессисты разделяются на крайних и умеренных; польза для нации бывает только тогда, когда те и другие прогрессисты действуют заодно. Крайние прогрессисты — люди, исполненные великодушия и самопожертвования; они готовы ограничить свои требования, чтобы действовать, на общую пользу, в союзе с умеренными прогрессистами. Умеренные прогрессисты должны это с благодарностью чувствовать и пользоваться предлагаемою помощью. Кавур потому и глуп, что не понимал этого. Он прогрессист умеренный, а в Италии есть еще прогрессисты крайние. Он грубо отталкивал их от себя и не хотел с ними знаться. Умные люди поступают иначе: например, лорд Пальмерстон — тоже умеренный прогрессист, но он принимает помощь г. Брайта, который есть прогрессист крайний; оттого-то у лорда Пальмерстона дела идут успешно, и он пользуется силой. Он силен, когда его поддерживает Брайт, и падает, как только оттолкнет от себя Брайта.

Нельзя читать эту теорию без смеха, впрочем, самого добродушного. Как веет от ней тою счастливою порой, от которой остались тетрадки у г. Чернышевского! «Ваня, я скептической школы, а ты?» — «Я, Вася, сенсуалист».

Хорош этот лорд Пальмерстон, умеренный прогрессист, и этот г. Брайт, крайний. Поучительно это глубокое постижение парламентарного механизма в Англии и раскрытие, в чем состоит тайна популярности и силы лорда Пальмерстона. Но когда же это Брайт подпирал собою кабинет Пальмерстона? Не тогда ли, когда он агитировал в пользу мира против восточной или китайской войны и потерял свое место в парламенте? Не тогда ли подпер он Пальмерстона, когда тот пал, вздумав в интересе мира с Францией провести закон об иностранных заговорщиках? Как бы то ни было, все-таки очень мил этот лорд Пальмерстон, умеренный прогрессист, действующий в согласии с Брайтом, — лорд Пальмерстон, который чуть ли не менее ториев податлив на внутреннюю реформу и на согласие с Брайтом. Очень хорош также выходит и радикал Брайт, этот честный манчестерский квакер и друг мира quand meme [несмотря ни на что (фр.)], для которого вся политика резюмируется в свободной торговле и для которого вопрос о национальностях и всякие тому подобные причуды — чистое сумасбродство, хорош он, поставленный в один разряд с итальянскими агитаторами!

Действительно, в тех обществах, где развивается политическая жизнь, сами собою обозначаются две партии, из которых одна действует в интересе охранения и упора, другая — в интересе движения и перемены. Тот и другой интерес равно необходимы для исторической жизни. Нельзя сказать вообще и отвлеченно, который интерес лучше и которое направление справедливее или полезнее. Они неразрывно связаны между собою, и чем плодотворнее движение, тем также крепче в народе и сила хранительная, и наоборот. Одно другим измеряется, и одно без другого не имеет смысла. Лишь только то и может преобразовываться, что держится крепко и не теряет почвы. Что, например, толку в тех людях, которые переливаются наилегчайшим манером из бутылки в бутылку, из пустого в порожнее? Они занимаются всем, везде поспели, все произошли и ко всему имеют готовое слово; послушать их, они вам в пять минут обделают самые трудные дела: устроят Италию, облагодетельствуют Англию, успокоят Францию, удовлетворят Германию и наилегчайшим способом осчастливят весь мир; они только понюхают книжку, и уже знают, что там написано; все философские системы и все науки им нипочем; им известно все, что было, и еще лучше все, что будет. Подобных людей встретите вы на всех перекрестках; особенно у нас расплодилось их множество, в нашей призрачной цивилизации, в нашем обществе, никогда не жившем самостоятельною жизнью. Что это, прогрессисты или консерваторы? Ни то ни другое; они пустоцветы и свидетельствуют только об отсутствии реальных основ в той жизни, среди которой являются.

Жизнь, развитие, благосостояние, свобода, все, что мы собирательно означаем словом история, в одном случае требует силы устоя, в другом — движения; один и тот же человек может быть в одном случае консерватором, в другом — прогрессистом. Нужно ли охранять благосостояние, справедливость, свободу, истину, или нет? Конечно, нужно. Нужно ли желать, чтобы там, где эти интересы подвергаются опасности, где они недостаточно обеспечены или где они составляют статью монополии, произошли перемены? Конечно, нужно. Кто действительно предан интересам, составляющим благо и достоинство человеческой жизни, тот будет в равной мере сочувствовать и охранению существующего в этом смысле, и приобретению нового в том же смысле, хотя бы не всегда в равной мере можно было участвовать деятельно в том и другом направлении.

Если в обществе, живущей политическою жизнью, обе партии находятся в постоянном антагонизме, то борьба между ними есть не что иное, как функция политической жизни. Обе партии борются между собою за власть, и борьба их служит обеспечением обществу от злоупотребления власти. Но между мыслящими и бескорыстными людьми той и другой партии нет радикального антагонизма во мнениях относительно поднятых жизнью вопросов и потребностей времени. Одна из главных реформ Англии, давшая новую жизнь стране, совершена была людьми из консервативной партии; мы разумеем реформы сэра Роберта Пиля. И теперь там между консерваторами есть столько же реформеров, сколько и между либералами. Каждый консерватор обещает своим избирателям способствовать реформам, которых потребует время, а каждый либерал обеспечивает своих избирателей, что будет верен духу и основаниям конституции. Вообще, чем дальше подвигается история, чем более развивается политическая жизнь, тем более сближаются и связываются между собою интересы охранительные и преобразовательные.

Но где нет политической жизни и нет политических партий, там эти термины: консерваторы и прогрессисты звучат невыразимою пошлостью. Так звучат они в нашей маленькой публицистике, когда она от созерцания италиянских и других дел обращается к своим домашним обстоятельствам, к своим кружкам, к своим героям и подводит их под рубрики консерваторов и прогрессистов, еще прогрессистов умеренных и неумеренных. Что такое, например, г. Чернышевский? Консерватор или прогрессист? Должно быть, прогрессист. Но г. Чернышевский всегда горой стоял за общинное владение. Превращение общинного владения в собственность есть прогресс, и, однако, г. Чернышевский в этом пункте всегда показывал себя неумеренным консерватором, хотя сама жизнь требует в этом пункте реформы.

Вообще «Современнику» как-то не счастливится в его охранительных и прогрессивных тенденциях. Редактор его очень обрадовался отзыву о «Современнике» в какой-то книжке враждебного ему журнала «Отечественных Записок». Где-то там было сказано, что «Современник», глумясь над всем, не глумится только над свободою женщины и простолюдином. Редактор «Современника» с торжеством предъявляет эту грамоту на дворянство, выданную ему из «Отечественных Записок». Он не глумится над простолюдином! В самом деле, какая заслуга! Да кто ж глумится над простолюдином вообще? Еще бы над этим глумиться! Однако, беседуя с г. Буслаевым, редактор «Современника» считает долгом поплевать на многое такое, что составляет драгоценность для простолюдина, и потешается над г. Буслаевым за то, что тот, напротив, считает своим долгом изучать проявления народного чувства. Что же касается до свободы женщины, то нет предмета более подсудного честной насмешке, как те пошлости, которые так часто высказываются у нас об этой свободе. Вот тут-то бы и следовало поглумиться, именно в интересе самой этой свободы, ибо ничто так не вредит истинной свободе, как ее фальшивое подобие.

Но возвратимся к прогрессистам. Умеренные прогрессисты, крайние прогрессисты! Какая рутина в этой росписи прогрессистов! Что такое крайний прогрессист? Прогресс так прогресс: какой еще может быть крайний и не крайний прогресс? Каждая эпоха жизни, каждый настоящий момент имеет свои потребности, и эти потребности должны быть удовлетворены, и удовлетворены вполне. Задача состоит в том, чтобы понимать эти потребности и находить способ для их удовлетворения, а не в том, чтобы быть умеренными или неумеренными прогрессистами. Вот человек, который умирает с голода. Что надобно делать? Ну, конечно, надобно немедля дать ему, что окажется под рукою и что будет годно для удовлетворения этой потребности, не терпящей отлагательства. А может быть, надобно побалагурить, как Иван Иванович у Гоголя с нищенкой, просившей у него милостыни: «Хлебца? А тебе, может быть, также и говядинки хочется?».

Однако правда и то, что всякий живой человек, принадлежа настоящему, имеет еще отношение и к будущему. У каждого живого человека есть свои мечты, фантазии, идеалы, верования. Это область обширная и обильная, тут сходятся всевозможные разногласия и контрасты. Кто мечтает об объятиях гурий или об охоте в равнинах великого духа; кто гадает о том, как через полтораста лет все люди будут жить на правах общинного владения, и труд будет наслаждением для мускулов и утехой для нервов; кто о том, как в 1961 году будут по всем направлениям летать аэростаты, а в 2061 году люди будут строить города на облаках. Опыт жизни и наука вносят порядок, истину и разум в этот мip идеалов, гаданий и верований. Тут возможен всякого рода антагонизм, нескончаемая борьба и непримиримые споры. Но, согреваясь внутри души своим идеалом, своею верою, всякий человек, желающий полезно жить и действовать, не должен терять из виду настоящей действительности. Надобно, чтоб идеалы и верования возвышали, а не роняли силы человека; надобно, чтоб они освежали и ободряли, а не опьяняли, как гашиш или опиум. Будьте вы чем хотите в ваших мечтаниях, хоть по потолку ходите, но оставайтесь трезвы в действительной жизни и не вздумайте в самом деле ходить вниз головой. Что может быть пошлее и бессмысленнее этих глумлений одного из русских журналов, так хорошо известного редактору «Современника», над судебными реформами, над говорильнями, над литературой, искусством, наукой? Журнал этот может в оправдание себе сказать, что из возвышенной сферы идеалов, где он пребывает, ему действительно кажутся мизерными все эти мелкие заботы о лучшем судоустройстве, о правильной администрации; он знает, что через полтораста лет везде само собою разольется полнейшее довольство, люди будут самым сладостным образом сокращать свои мышцы; мозги во всех головах будут в наилучшем порядке; не будет надобности ни в судах, ни в администрации; жареные утки сами собою будут влетать в рот. Упившись созерцанием этого будущего блаженства, можем ли мы, скажет этот журнал, смотреть иначе как с презрением на тот муравейник, где действуют Пальмерстоны и Кавуры? Можем ли мы не освистать и г. Громеку, который вздумал горячиться о лучшем устройстве полиции?

Кстати о г. Громеке. Вы лукаво напоминаете ему, что он когда-то за какую-то вашу статью хотел прислать вам какую-то из своих вещей, которая стала для него ненужною. Это относится к темной области непонятных для публики намеков и сплетен. Да простит нам редактор «Современника», но мы не можем не сказать, что в его статье то и дело проглядывает этот элемент сплетен. Он то и дело говорит, что вот в литературных кругах то-то известно, что ему то-то передавали, что он известился, как г. Буслаев где-то сказал что-то, а г. Дудышкин сделал что-то. Посудите, как это неловко и неприлично. Сплетни, соглядатайство, переносы, — все это столько тысяч раз осмеивалось в повестях и комедиях. Вы труните над простыми людьми, а сами то же делаете в литературных кругах, и не только что сами занимаетесь этим приятным препровождением времени, но и публику хотите сделать в нем участницей. Простые смертные, по крайней мере, этого не делают; они соглядательствуют и сплетничают в своем кружку, где предмет сплетен всем известен и во всех возбуждает живейший интерес. А вы еще дурачите публику, вы почиваете ее сплетнями, которых она не понимает; вы мигаете, киваете на разные предметы, совершенно ей неизвестные; в какое же глупое положение вы ее ставите! Вы уж лучше бы рассказывали ей прямо все: как такой-то литератор был вчера на вечере у г. Дудышкина, а нынче утром забегал он к г. Пыпину и передал ему все, что говорил о вас г. Альбертини и что при этом заметил г. Буслаев, а г. Пыпин тотчас же побежал и рассказал вам всю эту историю, так интересную для публики, ибо она касается вашей личности. Но это так, к слову. Возвратимся к вещице, которую через кого-то обещал вам доставить г. Громека. Мы вникали в этот намек и, кажется, его поняли. Вы с презрительным величием говорите об этой забавной выходке. Но один ли г. Громека находил вас достойным некоторых подарочков? Вспомните, что подобного рода подарочки сулились вам и печатно, и не только вблизи, но и вдали. Что-нибудь было же в ваших мнениях или в вашем образе действий, почему люди разных мнений, не знавшие вас лично, не имевшие с вами никаких столкновений, обещали вам некоторого рода подарки? Вы убеждены, что о вас делали несправедливые заключения; вы себя знаете. Но ваша личность есть вопрос второстепенный, дорогой только для вас и для ваших друзей. Разбираются мнения, а не личности. А ваши мнения, ваш образ действий в литературе были такого свойства, что порядочные люди, не зная вас лично, имели некоторое основание обещать вам подарочки. Доказательства представить не трудно, и когда-нибудь вы дождетесь их. А между тем подумайте сами; может быть, и сами доберетесь.

Ну, а что же крайние прогрессисты? В каком положении мы их оставили? Они хотят действовать заодно с умеренными; они великодушны и готовы ограничить свои требования. Да ведь это значит, что и они умеренные, если могут владеть собою, ограничивать себя и действовать с полною искренностью заодно с умеренными. Или они только так говорят, прикидываются только искренними, а про себя думают, как бы надуть? Если они говорят искренно, то, значит, дело упростилось, и из него выскочил совершенно лишний элемент: крайних прогрессистов не оказывается. Если же неискренно, то, значит, Кавур был прав, что отбивался от них до последней минуты своей жизни. Теперь трудно решить — это решит история — прав или не прав был Кавур в своей недоверчивости к демагогам, которые отказались от своих теорий и захотели служить настоящему делу Италии. Может быть, Кавур действительно оскорблял понапрасну нравственное чувство многих из этих людей, которые с такою же полною искренностью, как и знаменитый защитник Венеции, покойный Манин, изменились в своих политических мнениях и из тяжкого опыта, из торжественных откровений истории вынесли более зрелые, более годные для жизни убеждения. Очень вероятно, что если не во всех, то во многих приверженцах республиканской партии в Италии произошла действительно такая перемена; очень вероятно, что Италия вскоре совершенно освободится от этих элементов, как освободилась от них Англия. Но в Кавуре, главном виновнике того положения дел в Италии, которое отнимает у демагогов основы для существования, — в Кавуре могла весьма естественно развиться даже болезненная недоверчивость к той партии, с которою он боролся всю свою жизнь.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…