Read here

Русский реформатор

Николай Гаврилович Чернышевский · 1861 · Free in the US

15,454 words · about 1 h 5 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1861 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Русский_реформатор_(Чернышевский)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Николай Гаврилович Чернышевский
Language
Russian
Published
1861
Length
15,454 words · about 1 h 5 min
Sections
3 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (3)

Continue:

РУССКИЙ РЕФОРМАТОР

(Жизнь графа Сперанского1. Соч. барона М. Корфа. 2 т[ома]. С.-Петербург. 1861 г.)

[Книга барона Корфа принадлежит к числу тех, оценки которых нельзя от нас требовать. Мы можем только изложить ее содержание.]

В предисловии г. Корф говорит, что дочь Сперанского, отдавая в императорскую публичную библиотеку оставшиеся после ее отца бумаги и его письма к ней, поручала библиотеке издать эти письма, по возможности, вполне. Приготовляя письма к изданию, барон Корф почел нужным делать к ним объяснительные примечания, но вскоре убедился, что гораздо удобнее будет заменить их «последовательным рассказом, который служил бы введением и ключом к содержанию писем». Этот рассказ, изданный теперь, извлек барон Корф из материалов, собранных им для обширной биографии Сперанского, написать которую он было вздумал лет шестнадцать тому назад. Таким образом, сочинение, явившееся теперь под именем «Жизнь графа Сперанского», составляет выдержку из другого труда, оставшегося неосуществленным, и выдержка эта сделана с особенною целью — быть пояснительным введением для писем Сперанского к дочери, которые скоро будут напечатаны2.

Уже из этого одного ясно, что книга, пересматриваемая теперь нами, не все части своего предмета излагает с одинаковой полнотою. Действительно, некоторые отделы в жизни Сперанского рассказаны в ней довольно обстоятельно: например, детство Сперанского и первые годы его молодости; точно так же и образ жизни его во время удаления от дел. О других периодах жизни Сперанского говорится очень кратко и притом так, что рассказываются они почти только с формальной стороны. Например, осьмнадцать лет жизни Сперанского по возвращении в Петербург (1821—1839 гг.) занимают только 120 стр., из которых многие посвящены формальному перечню содержания дел, поручавшихся Сперанскому. В особенности чувствителен пробел в изложении плана реформ, составлявших предметы занятий Сперанского с императором Александром I в периоде между эрфуртским свиданием и войною 1812 г.3. Сам барон Корф выставляет, что книга его в этом месте действительно имеет пробел. Он говорит:

Он (Сперанский) принялся с свойственным ему жаром за составление полного плана нового образования государственного управления во всех его частях, от кабинета государева до волостного правления.

Колоссален был этот план, исполнен смелости как по основной своей идее, так и в подробностях развития. Все еще живя жизнью более мыслительною, кабинетною, нежели практическою, Сперанский не чувствовал или скрывал от себя, что он, по крайней мере, частию своих замыслов опережает и возраст своего народа, и степень его образованности и самодеятельности; не чувствовал, что строит без фундамента, то есть без достаточной подготовки умов в отношениях нравственном, юридическом и политическом; наконец, что, увлекаясь живым стремлением к добру, к правде, к возвышенному, он, как сказал когда-то немецкий писатель Гейне, хочет ввести будущее в настоящее, или, как говорил Фридрих Великий про Иосифа II, делает второй шаг, не сделав первого.

Как бы то ни было, но работа создавалась под пером смелого редактора с изумительною быстротою. Не далее октября 1809 года весь план уже лежал на столе Александра. Октябрь и ноябрь прошли в ежедневном почти рассмотрении разных его частей, в которых государь делал свои поправки и дополнения. Наконец положено было приступить к приведению плана в действие. Тут начались колебания.

Сперанскому все казалось уже совершенным, поконченным, и исполнение своего плана он разделял на сроки единственно с тем, чтобы еще более обеспечить его успех. Вместо того, важнейшие части этого плана никогда не осуществились. Приведено было в действие лишь то, что сам он считал более или менее независимым от общего круга задуманных преобразований; все прочее осталось только на бумаге и даже исчезло из памяти людей, как стертый временем очерк смелого карандаша…

Если нет сомнения, что подробности тогдашних предположений займут некогда важную страницу в истории России и в биографии императора Александра I, то не здесь место разбирать начинания, не достигшие полной зрелости и самим им впоследствии покинутые. Поэтому мы ограничимся обозрением только тех частей проекта, которые получили действительное исполнение; но, получив его порознь, разновременно, во многом даже на других основаниях, далеко отошли от первоначального общего плана и почти потеряли всякую с ним связь.

Если барон Корф находит неуместным знакомить нас в пересматриваемой нами теперь книге с характером общего плана преобразований, предположенных Сперанским во время его силы пред государем, то само собою разумеется, что мы должны согласиться с бароном Корфом относительно неуместности подобных объяснений: но можно сказать, что это обстоятельство отнимает у нас возможность рассуждать о Сперанском как о государственном человеке. Оставляя в неизвестности главные его мысли и основное его стремление, мы не в силах сказать что-нибудь положительное о нем как о реформаторе. Очень много было бы и того, если бы могли мы показать хотя то, что господствующее мнение о духе тогдашних действий Сперанского неосновательно.

Обыкновенно Сперанского считают у нас приверженцем бюрократической централизации в том смысле слова, какой имеет оно теперь, при полемике против гг. Соловьева, Чичерина или против покойного «Атенея». Но при этом судят о намерениях Сперанского только по тем обломкам его мыслей, которые были осуществлены; а мы видим, что сам барон Корф называет эти учреждения установленными «на других основаниях, далеко отошедшими от первоначального общего плана и почти потерявшими всякую с ними связь». Очень может быть и, судя по словам г. Корфа, очень вероятно, что при осуществлении полного плана эти части действовали бы на основаниях, различных от нынешнего характера их. Сам Сперанский скоро увидел, что на деле вышло вовсе не то, чего желал он. Барон Корф приводит следующие слова из письма его, отправленного к императору Александру I из Перми: «Полезнее было бы (говорит Сперанский) все установления плана, приуготовив вдруг, открыть единовременно». Между тем по решению, не зависевшему от воли Сперанского, постановлено было (продолжает он в письме) исполнить первоначально лишь некоторые второстепенные части составленного проекта, отложив исполнение главных вещей до будущего времени, которое было представлено Сперанскому очень близким. Но эти дальнейшие преобразования были потом совершенно отстранены, и результатом оказалось то, что стали судить Сперанского (как он говорит в своем письме) «по отрывкам», «не видя точной его цели и не зная плана» (т. I, стр. 112).

Словом сказать, Сперанскому не удалось достичь исполнения своих планов, не удалось достичь даже и того, чтобы хотя сколько-нибудь отражался характер его намерений в вещах, исполненных при его содействии; мало того: вышло так, что осуществившаяся часть его работ приняла характер, противоположный духу, которым должна была проникнуться по его предположению. Как могло произойти это? По своей неполноте, книга барона Корфа не представляет достаточных материалов для совершенно ясного ответа на такой вопрос; но все-таки можно найти в ней довольно многое для ответа если и не вполне ясного,, то все-таки приблизительно точного.

Сперанский был сын священника, как известно читателю, попросту сказать — был бурсак, или попович. Барон Корф справедливо выставляет очень рельефным образом это обстоятельство, которому принадлежало значительное влияние на судьбу Сперанского. Например: поступает Сперанский домашним секретарем к князю Куракину, «богатому вельможе, управлявшему в последние годы царствования императрицы Екатерины II третьею экспедицией) для свидетельствования государственных счетов». Если домашним секретарем у важного сановника служит молодой человек хорошей фамилии, светского воспитания и сам имеющий некоторое наследственное недвижимое имущество, этот юноша обыкновенно становится домашним человеком в семействе своего начальника, жена и дети которого смотрят на него почти как на семьянина. Со Сперанским случилось не так. Куракин пригласил было его обедать за своим столом, "желая (по словам барона Корфа) приучить понравившегося ему молодого человека к хорошему обществу; но (продолжает барон Корф), —

Сперанскому было как-то неловко в этом чуждом для него мире: он всячески избегал приглашений Куракина и предпочитал обедать с старшими из прислуги: камердинерами князя, первыми горничными княгини и нянями их дочерей. Наконец, хозяин, сам видя, что для бедного секретаря присутствие за господским столом — настоящая пытка, перестал его неволить и дал ему полную свободу обедать, где захочет. Летние месяцы Куракин жил обыкновенно вместе с княгинею Е. Ф. Долгоруковою на даче князя Вяземского. Вокруг главного дома были четыре башенки, и в одной из них помещался Сперанский с товарищами. «Здесь, — рассказывала княгиня Долгорукова, — я три лета прожила почти под одною с ним крышею, никогда его не видав и даже не слыхав ни разу его имени, точно так же как и прочих писцов или секретарей Алексея Борисовича, которые не допускались ни к нашему столу, ни вообще в приемные комнаты. Наша жизнь на этой даче разнообразилась частыми праздниками, домашними спектаклями, музыкою и проч. Однажды граф Кобенцель сочинил маленький фарс, в котором сам должен был занимать очень комическую роль; но соглашался поставить его на домашнюю сцену и участвовать в представлении только под тем условием, чтобы при представлении не было никого из прислуги Куракина: это исключение было распространено и на Сперанского. Несколько лет спустя, когда последний уже начинал занимать важное место в обществе, княгиня Куракина, пригласив меня однажды к себе обедать, сказала, что к ней обещал быть Сперанский. Я отвечала, что буду очень рада встретиться, наконец, с человеком, про которого столько говорят и которого, между тем, мне еще не удавалось никогда видеть. Тут княгиня рассказала мне, как мы три года сряду жили с ним на одной даче. Я едва верила своим ушам и долго сомневалась, не мистифицирует ли она меня». «В Александровке, — передавал нам человек совсем другого разряда, вольноотпущенный графа Гурьева, а в то время главный его берейтор, Борис Тимофеев, — в Александровке, где барин наш живал с князем Куракиным, Михайло Михайлович, быв писарем у князя, всегда обедал с нами в людской, а после обеда или вечерком мы игрывали с ним в ламуш…»

Говоря просто, общество князя Куракина не допустило Сперанского в свой круг. Разумеется, такую мелочь не стоило бы замечать нам, если б та же черта отношений не оставалась и впоследствии времени, при делах более важных. Например, очень долго не имел Сперанский личных сношений с императором Александром I, когда уже было поручено ему заняться преобразованием государственных учреждений; по словам барона Корфа:

Император Александр еще в 1803 году поручил Сперанскому составить план общего образования судебных и правительственных мест в империи; но эта огромная работа была возложена на него не прямо от государя, а через министра. Александр впервые непосредственно сошелся с своим статс-секретарем в 1806 году, когда Кочубей во время частых своих болезней начал посылать его с бумагами вместо себя.

В последние два или три года перед удалением из Петербурга Сперанский, через руки которого проходили тогда все государственные дела, часто был приглашаем императором на беседы, продолжавшиеся по целым вечерам. [Но] по выражениям, в которых говорит об этих беседах письмо Сперанского из Перми, мы видим, что [эти беседы имели характер педагогический: государь] спрашивал у него разъяснения разных теорий, которыми интересовался; конечно, рассуждал с ним и о делах, А того, чтобы Сперанский даже и в это время принадлежал к домашним людям у государя, мы вовсе не видим. Он был близок к государю как делопроизводитель [и наставник], но не успел войти ни в число его личных друзей, ни даже в тесный круг важнейших придворных, с которыми, кроме деловых разговоров, ведутся простые, обыденные речи, так сказать, семейного быта.

Если не ошибаемся, Сперанский тогда и не искал этого: барон Корф выражается так, что кажется, будто государственный секретарь, уверенный в своем деловом значении, не считал нужным приобретать никакого другого. Как прежде, будучи секретарем князя Куракина, он не искал связей с знакомыми своего начальника, напротив, удалялся от этих знакомств, довольствуясь обществом прислуги, в котором не смотрели на него свысока и в котором он мог держать себя свободно, так во время своей деловой силы при государе в 1809 и следующих годах он не заискивал придворного веса, а держался вдалеке от высшего света. Разумеется, только человек с таким высоким понятием о достаточности делового значения для прочного положения во главе государственных дел мог быть серьезным реформатором. Кто думает, что деловая сторона отношений еще не дает прочной опоры ему, у того не будет ни времени, ни способности смотреть на государственные вопросы серьезным образом, тот будет всегда готов видоизменять свои планы по личным желаниям нужных ему людей и вместо реформ будет заниматься формальными переделками, не изменяющими ничего существенного. Сперанский в эпоху своей силы желал действовать не так: он действительно хотел преобразовать государство. Опыт скоро доказал ему, что он заблуждался, и барон Корф очень справедливо представляет нам его с тогдашними его замыслами как мечтателя. В одном из выписанных нами отрывков уже попадались читателю слова, что он «жил тогда жизнию более мыслительною, нежели практическою; не чувствовал, что строит без фундамента». Таких выражений у барона Корфа очень много. По своем возвращении в Петербург, Сперанский был уже не таков, и барон Корф выставляет, что он сделался человеком искательным, уклончивым, не стремящимся к мечтательным улучшениям.

Но мы уклонились от своего намерения ограничиваться пересмотром материалов, доставляемых книгою г. Корфа, в том самом порядке, в каком они изложены в ней. Мы остановились на том, что, будучи секретарем у князя Куракина, Сперанский не нашел удобным втираться в общество князя, где смотрели на него свысока, и предпочитал жить в кругу прислуги князя, где не встречал высокомерно-милостивых унижений для себя. Приятелями его были два камердинера Куракина: Лев Михайлов и Иван Марков. Тогдашней приязни их к себе Сперанский не забыл никогда.

Льва Михайлова Сперанский, уже быв государственным секретарем и на высшей степени власти, во всякое время охотно к себе допускал и осыпал ласками. С Иваном Марковым он снова встретился уже позже, в бытность свою пензенским губернатором. Марков, давно оставивший дом — Куракиных, имел тогда в Пензе какую-то надобность до начальника губернии и ожидал в передней, в числе других просителей. Сперанский, выйдя из своего кабинета, тотчас его узнал и, бросаясь к нему с словами: «Иван Маркович, старый знакомый!», стал его обнимать и рассказал в общее услышание о прежних их отношениях. Вот еще один анекдот в том же роде и не более важный в существе, но столько же поясняющий характер человека. Главная прачка в доме Куракиных, жена одного из поваров, усердно стирала незатейливое белье молодого секретаря, который, из благодарности, был восприемником одного из ее сыновей и в день крестин провел у нее целый вечер. Много лет спустя Сперанский однажды гулял с своею дочерью по набережной на Аптекарском острову. В ту пору прачка, выполоскав белье в реке, возвращалась, через набережную, в дом. Завидев «гуляющих и тотчас узнав старого знакомого, она хотела было отойти в сторону, чтоб не сконфузить его при молодой даме своим знакомством. Но Сперанский, который тоже тотчас припомнил и наружность, и даже имя ее, закричал: „Марфа Тихоновна, куда ж ты так от меня бежишь? Разве не узнаешь старого приятеля?“ И, подозвав ближе к себе, он взял ее за руку и сказал ей несколько тех приятных и ласковых слов, на которые был такой мастер. Дочь Сперанского, от которой мы слышали этот рассказ, прибавила к нему, что когда отец ее уже был на верху величия и в размолвке с князем Куракиным, самые убедительные записки княгини побывать у нее на минуту он оставлял без ответа, а между тем, по малейшему призыву этой бедной женщины, делившей с ним некогда горе и нужду (она между тем потеряла мужа, а с ним и все средства к существованию), тотчас спешил к ней на помощь и утешение.

Нам кажется, что этими рассказами барон Корф до несомненности засвидетельствовал благородство натуры Сперанского. Если впоследствии он выставит нам в Сперанском черты, не согласные с таким взглядом на его характер, мы скажем: мало ли до чего доводит человека жизнь [, если будет итти в известной среде], — и мы припишем эти черты не натуре Сперанского, а тяготению обстановки4.

Когда, с воцарением императора Павла Петровича, князь Куракин приобрел большую силу, Сперанский был определен им на государственную службу и стал получать чины очень быстро. Сила Куракина была недолговременна: в 1798 г. ему было приказано удалиться из Петербурга в свои деревни. Сперанский и тут не изменил своей благородной натуре. В полтора года службы он успел приобрести репутацию человека очень способного, так что мог рассчитывать на хорошую служебную карьеру. Но Сперанский не колебался бросить представлявшуюся ему карьеру, чтобы остаться верным человеку, которому был обязан и который попал в немилость. Вот слова барона Корфа:

Сын князя Куракина свидетельствует, что облагодетельствованный, при падении своего благодетеля, которому было велено жить впредь в своих деревнях, хотел непременно все бросить и следовать за ним, но что сам Куракин, не желая заграждать пути, столь успешно открытого дарованиям молодого человека, воспротивился этому и настоял, чтобы он продолжал службу.

Беклешов, заменивший Куракина, скоро заменился Обольяниновым. Этот новый начальник Сперанского был груб с своими подчиненными. Сперанский находился тогда еще в чине неважном, связей не имел никаких; но все-таки решился с первого раза показать всесильному генерал-прокурору, что не допустит грубого обращения с собою. Он придумал очень оригинальный способ, чтобы заставить Обольянинова понять это.

В городе ходил не один анекдот о площадных ругательствах, которыми он (Обольянинов) осыпал своих подчиненных, и друзья молодого чиновника пугали его предстоявшею ему будущностью. В позднейшие годы своей жизни Сперанский любил сам рассказывать, что после милостей и особенного отличия, которыми он пользовался от прежних начальников, ему естественно, не хотелось стать в общий ряд. Но как и чем выказать, что он<--не то, что другие? Наш экспедитор понимал, что многое должно будет решиться первым свиданием, первым впечатлением; и вот, в назначенный день и час он является в переднюю грозного своего начальника. О нем докладывают, и его велено впустить. Обольянинов, когда Сперанский вошел, сидел за письменным столом, спиною к двери. Через минуту он оборотился и, так сказать, остолбенел. Вместо неуклюжего», раболепного, трепещущего подьячего, какого он, вероятно, думал увидеть, перед ним стоял молодой человек очень приличной наружности, в положении почтительном, но без всякого признака робости или замешательства, и притом — что, кажется, всего более его поразило — не в обычном мундире, а во французском кафтане из серого грограна, в чулках и башмаках, в жабо и манжетах, в завитках и пудре, — словом, в самом изысканном наряде того времени… Сперанский угадал, чем взять над этою грубою натурою. Обольянинов тотчас предложил ему стул и вообще обошелся с ним так вежливо, как только умел.

Представим себе, какое впечатление было бы произведено и теперь на важного сановника тем, если бы безродный, маленький чиновник явился к нему с первым докладом не в должностном костюме, а в простом фраке. Тогда это было еще опаснее. Сперанский рисковал не только быть выгнан из службы, он рисковал быть отдан под суд, удален из Петербурга, и никто уже не согласился бы принять вновь на службу дерзкого вольнодумца. Видно, что Сперанский не с самого начала был таким, каким является через 20 лет, в сношениях с Аракчеевым.

По драгоценным рассказам барона Корфа о Льве Михайлове, Иване Маркове и Марфе Тихоновне мы уже могли бы отгадывать, что, несмотря на милости генерал-прокуроров, на чрезвычайно быстрое получение чинов и других служебных отличий, Сперанский не был горд перед сослуживцами, над которыми возвышался. Действительно, мы находим у барона Корфа прямое свидетельство об этом:

Мы расспрашивали всех тогдашних сослуживцев Сперанского, которых застали еще в живых в конце сороковых годов, когда начали собирать наши заметки о нем. Они изображали Сперанского-чиновника таким же, каким он слыл в семинарии, то есть ко всем приветливым, непритязательным, милым, краснословным, наконец, чрезвычайно любимым товарищами.

В других местах книги можно отыскать много мест, показывающих то же самое. В Сперанском не было от природы ни одной пошлой черты. Ни на одного из русских государственных людей не клеветали столько, как на него; а по разбору фактов он оказывается человеком очень редкого природного благородства. Не было в нем и того качества, которое так рано развивается между нами благодаря всеобщему обычаю: он не считал нужным соблюдать осторожность в отзывах о людях, насмешки над которыми могли повредить ему:

Прибавляют еще (говорит барон Корф), что Сперанский был известен в канцелярии своею насмешливостью, направлявшеюся, заочно, и против тех людей, которых он в глаза всячески превозносил. Черта такой заглазной насмешливости, даже некоторой сатирической злоречивости и, вместе, особенной решительности в приговорах о лицах и вещах, действительно была не чужда характеру Сперанского и впоследствии; он, в этом отношении, не щадил ничьего тщеславия, слишком, может статься, доверчиво полагаясь на скромность слушателей.

Нам кажется, что эту резкость отзывов проще объяснить другим предположением: не показывает ли она расположения к прямоте, не может ли считаться признаком неохоты хитрить, интриговать, заискивать? Если не ошибаемся, такое объяснение подтверждается свидетельством барона Корфа о том, что до своего удаления из Петербурга Сперанский был человек, пылко преданный своим убеждениям:

Тогдашний Сперанский соединял в себе два, некоторым образом противоположные, качества: с одной стороны, навык, от прежней сферы занятий, к глубокомысленному размышлению и труду самому усидчивому; с другой — энтузиазм и увлечение, легко воспламенявшиеся каждым новым предметом или впечатлением, — качества двух полюсов: ученого и поэта.

Впрочем, и здесь мы позволяем себе несколько видоизменять смысл, влагаемый бароном Корфом в слова, которыми передает он слышанные им рассказы о характере Сперанского. Пылкость его он объясняет в смысле поэтической восторженности или мечтательности, а мы отваживаемся заключать по той же черте характера, что Сперанский непритворно желал осуществить то, в пользе чего был убежден. Зато мы не можем не назвать чрезвычайно меткими тех многочисленных выражений, которыми биограф Сперанского напоминает нам о низком его происхождении и о чувствах, с какими смотрели на него люди хороших фамилий. Например, говоря о знакомстве Сперанского с Магницким, автор выражается следующим образом: «Познакомившись с ним у Столыпина5, молодой дворянчик нисколько не гнушался поповичем и очень часто являлся в скромном его семейном кругу» (стр. 81). Из последних слов видно, что дело относится к тому времени, когда Сперанский уже был женат, то есть к 1798 и 1799 годам. В 1799 году Сперанский уже был статским советником, занимал довольно важные должности. Перед генерал-прокурором он был еще ничтожен; но сравнительно с юношею, вроде Магницкого6, он был уже человеком важным. Вот другой пример. Говоря о знакомстве Сперанского с камердинерами князя Куракина, г. Корф употребляет выражения: «Сперанский приятельски сошелся с двумя камердинерами общего их барина» (стр. 42). [Конечно, барон Корф не хочет сказать этим, что Сперанский был крепостным человеком князя Куракина; он хочет только выразить и очень удачно выражает взгляд вельможеского круга на людей незнатного происхождения].

Мы видим, что Сперанский довольно долго оставался без влияния на мысли о преобразованиях и в то время, когда уже писал относившиеся к ним государственные акты. Ему только говорили, что решено устроить известное учреждение на известных основаниях и поручали составить сообразные тому манифест или указ. К таким работам, исполненным по чужой инструкции, принадлежат акты, которыми сделано было, в первые годы царствования Александра Павловича, учреждение министерств7. Эта реформа, оказавшаяся прочною, относилась не к самому духу государственного управления, а только к формам его. Перемена состояла в титулах управляющих сановников, отчасти в распределении дел между ними и в преобразовании их канцелярий. Барон Корф приводит разные соображения о преимуществах и недостатках этого нового канцелярского порядка. Нам кажется, что важного различия между прежними коллегиями и новыми министерствами не было. Но, во всяком случае, похвалы или порицания за эту формальную реформу не должны относиться к Сперанскому, не имевшему тут никакого самостоятельного участия. Между тем очень многие судят о Сперанском главным образом по учреждению министерств в том виде, в каком мы знаем их. Это — чистая ошибка. Когда Сперанский сблизился с государем и достиг мнимого своего всемогущества, он думал в числе других учреждений преобразовать и министерства соответственно плану, одобренному императором. Но барон Корф объясняет нам, что план этот не осуществился; потому и перемена в положении министерств, задуманная Сперанским, осталась только в виде проекта, и единственным официальным следом этого его намерения оказываются некоторые выражения в его отчетах и докладах, — выражения, наделавшие в свое время большого шума, но не успевшие получить ни малейшего практического применения.

Сперанский начал, по свидетельству барона Корфа, сближаться с императором Александром Павловичем в 1806 году, то есть года через четыре по образовании министерств. Но, судя по всему, его действительное влияние, если не на государственные дела (такого влияния он никогда не имел в размере, о каком обыкновенно думают), то, по крайней мере, на проекты о будущем устройстве государственных дел (устройстве неосуществившемся) началось не раньше как еще через два или три года, — кажется, только по возвращении императора Александра I из Эрфурта, куда Сперанский сопровождал государя. Барон Корф положительно говорит, что внутренняя политика (или, точнее говоря, теория о будущем устройстве внутренней политики), существовавшая или, точнее сказать, предполагавшаяся во время силы Сперанского в 1809—1811 годах, совершенно отличалась от направления прежних лет, когда влиянием пользовались другие лица: Кочубей, Новосильцев и прочие. Разницу эту барон Корф, по обыкновенному способу, определяет тем, что прежние советники государя имели «пристрастие к английскому», а «воображение и все помыслы» Сперанского «были порабощены Наполеоном и политическою системою Франции». Вот подлинные слова барона Корфа:

Пора пристрастия ко всему английскому, господствовавшего при прежних любимцах, окончательно миновала. Если уже Тильзитский мир произвел совершенную перемену и в политике нашего кабинета, и в личных чувствах русского государя к императору французов, то Эрфурт довершил ее окончательно. Александр воротился в Петербург очарованный Наполеоном, а его статс-секретарь — и Наполеоном, и всем французским. После виденного и слышанного при блестящем французском дворе Сперанскому еще более прежнего показалось, что все у нас дурно, что все надобно переделать, что — по любимым тогдашним его выражениям — il faut trancher dans le vif, tailler en plein drap. Данное ему новое, самостоятельное положение освобождало его от посторонних стеснительных влияний, а милость государя вдохнула в него полную отвагу. Наполеон и политическая система Франции совершенно поработили воображение и все помыслы молодого преобразователя; он снова находился как бы в чаду, но уже с тою разницею, что, найдя себе готовый образец для подражания, совсем откинул прежнюю робость малоопытности. Вместо осмотрительных попыток и некоторой сдержанности, наступила эпоха самоуверенности и смелой ломки всего существовавшего. Еще в «Правилах высшего красноречия», написанных Сперанским в скромном звании семинарского учителя, мы читаем следующее как бы пророческое место: «Когда великая ось правления обращается в наших очах; когда нет в обществе ничего столь великого, что бы от нас было скрыто: на какую высоту ни восходят тогда наши понятия, чего ни объемлет наше воображение! Какое рвение, какая ревность не воодушевляет тогда оратора, и как можно не быть Демосфеном, говоря против Филиппа и защищая дело целой Греции?» То, что некогда рисовала ему молодая фантазия, теперь обратилось для него в действительность: готовый видеть в каждом, кто отваживался сопротивляться его нововведениям, своего Филиппа, он в самом себе почувствовал все силы Демосфена. "Il y a un principe dans l’homme qui le pousse à courir les chances, писал он около этого времени одному из своих друзей. Позже он говаривал, что великие люди разнятся от прочих тем только, что вышли из берегов и помешались на одной постоянной, хотя и не темной мысли, из берегов же выходят движением всякого сильного восторга, и тогда все в человеке покоряется этой мысли. Если вникнуть в эти слова, произносившиеся спокойным, разговорным тоном, то становится ясно, что Сперанский уже и без восторга парил душою в безбрежном пространстве.

Мы позволим себе обратить внимание и на те черты этой характеристики, которые относятся не к одному определению мыслей Сперанского сочувствием к известному иностранному устройству, но и к существенному духу направления самого Сперанского. Сперанскому, как мы видим, казалось, по выражению барона Корфа, что «у нас все надобно переделать», и, по словам барона Корфа, «наступила эпоха смелой ломки всего существовавшего». По свидетельству барона Корфа, «любимым тогдашним его выражением» были слова, обозначавшие, что он замышляет коренные реформы, [и слова эти очень сходны с выражениями, какими изобилуют речи государственных людей Франции, предшествовавших Наполеону], Сперанский желал, как мы видим из этих слов, изменять не одни второстепенные подробности и не одни внешние формы прежнего государственного быта, а и некоторые существенные черты его, и считал нужным действовать как можно быстрей. С этой стороны, он действительно был отчасти приверженцем той политической системы, которая преобразовала Францию, которая провозглашала равноправность всех граждан и отменяла средневековое устройство. То же самое стремление одушевляло и Сперанского. Приверженцы политических людей при жизни их стараются обыкновенно выставлять за клевету мнение противной партии о целях и стремлениях деятелей, защищаемых ими. Сами эти люди часто принуждены бывают говорить в таком же смысле. Оно так и бывает нужно, чтобы успокоивать общество и выигрывать время. Но очень часто историк находит, что государственный человек действительно имел отчасти те стремления, какие приписывались ему врагами. Сперанского называли его враги революционером. Характеристика, взятая нами из книги барона Корфа, показывает, что этот отзыв врагов Сперанского не был совершенно безосновательною клеветою.

Правда, он (нисколько не соответствовал делу в том смысле, какой извлекли из него сами эти враги. Сперанский был искренно предан императору и преобразовать государство хотел не низвержением его, а именно его властью. Смешно называть Сперанского революционером по размеру средств, какими он думал пользоваться для исполнения своих проектов. Он был русский сановник, и, конечно, никогда не приходила ему в голову мысль прибегнуть к замыслам или мерам, несогласным с законными приемами и обязанностями его официального положения. [В этой двойственности заключалось непримиримое противоречие, не давшее Сперанскому сделать ничего и очень скоро низвергнувшее его.] В нашей статье были и будут страницы, которые иной назовет панегириком Сперанскому. Но [чтобы видно было, как] далеки мы от восхищения его реформаторскою деятельностью, [мы прямо скажем, что она жалка, а сам он странен или даже нелеп]. Мы будем иметь случай представить из книги барона Корфа пояснение такому взгляду. Сущность ошибки состояла в том, что Сперанский не понимал недостаточности средств своих для осуществления задуманных преобразований.

А преобразования были задуманы действительно громадные. Мы уже приводили из книги барона Корфа отрывок с неопределенными, но высокими выражениями, свидетельствующий о колоссальности замысла. В обнародованных документах находятся лишь бледные намеки на него. Сперанский думал провозгласить реформу в полном составе ее за один прием. Но принужден был согласиться, как мы видели, чтобы она производилась по частям и начата была с частей, не имевших самостоятельной важности, получавших значение только в связи с другими существеннейшими частями: эти существеннейшие части были отложены, и стали один за другим появляться только уставы учреждений, которые не изменяли прежнего порядка. При внимательном разборе можно найти, однакоже, и в этих уставах признаки тому, что Сперанский предназначал их действовать не при старом, а при задуманном новом быте. Вот, например, отрывок из книги барона Корфа о первом введенном Сперанским учреждении:

Началось с преобразования или, точнее сказать, с совершенно нового образования государственного совета, который при устройстве, данном ему в первые дни царствования императора Александра, не имел ни точно определенного круга действия, ни большого влияния на дела государственные и вообще составлял род учреждения домашнего, безгласного, затемненного притом не соглашенным с ним учреждением министерств. Причинами необходимости — «расширить совет и дать ему публичные формы» Сперанский, в одной из докладных своих записок, представлял два обстоятельства, не терпевшие, по его мнению, отлагательства: «а) Положение наших финансов, писал он, требует непременно новых и весьма нарочитых налогов, без чего никак и ни к чему приступить невозможно. Налоги тягостны бывают особенно потому, что кажутся произвольными. Нельзя каждому с очевидностию и подробностию доказать их необходимость. Следовательно, очевидность сию должно заменить убеждением в том, что не действием произвола, но только необходимостию, признанною и представленною от совета, налагаются налоги. Таким образом власть державная сохранит к себе всю целость народной любви, нужной ей для счастия самого народа; она охранит себя от всех неправых нареканий, заградит уста злонамеренности и злословию, и самые налоги не будут казаться столь тягостными с той минуты, как признаны будут необходимыми; б) смешение в сенате дел суда и управления дошло уже до такого беспорядка, что, независимо от общего преобразования, нельзя более отлагать нужные меры исправления, а меры сии во всех предположениях не могут быть иначе приняты, как отделением части управления и назначением ей особенного порядка».

Тут довольно ясно видно предположение о совершенно новом способе установления налогов, а еще виднее намерение совершенно отделить судебную власть от административной.

О торжественном открытии заседаний государственного совета барон Корф также выражается тоном, заставляющим думать, что по намерению Сперанского новое учреждение должно было приобрести круг деятельности, несходный с основаниями прежнего порядка. Вот слова барона Корфа:

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…