КОЛЛЕКЦИЯ ПЕРВАЯ
КРАСОТЫ, СОБРАННЫЕ ИЗ «РУССКОГО ВЕСТНИКА»
Гнев, богиня, воспой Ахиллеса. Илиада. Перевод Гнедича. Песня I, ст. 1 1
I
«Современник» распался на партии, не согласные между собою почти что ни в чем. Наши собратья по литературе давно намекали об этом, уличая одну статью нашего журнала в противоречии с другою. Недоставало только собственного признания. Явилось и оно. Безыменный автор1 статей, занявшийся с нынешнего года отделом «Внутреннего обозрения» в нашем журнале, публично объявил, что ему нет никакого дела до мнений других сотрудников «Современника», что они пусть противоречат ему, сколько хотят, в своих статьях, а он, не стесняясь, станет противоречить им в своих. Факт прискорбный, но должны мы сознаться, естественный в журнале, не стыдящемся являться в одной обертке с «Свистком». (Кстати, мы имеем надежду, что «Свисток» скоро возвратится к «Современнику» из заграничной отлучки: нигде не нашел он климата лучше петербургского, тишины и довольства отраднейших, чем в любезном отечестве, и спешит он снова наслаждаться сладким и приятным дымом его.)2 Да, говорим мы, как ни прискорбно это признание, но воротить его нельзя. Всем теперь известно, что между сотрудниками «Современника» нет никакого согласия в образе мыслей. Мы можем только негодовать на сотоварища нашего по журналу, столь неосторожно разоблачившего наши домашние слабости (это негодование и выразилось язвительным эпитетом «безыменный»). Но если уж признание сделано, то и будем поступать сообразно тому. Пусть каждый из нас пишет, нимало не справляясь с тем, одобрится ли его взгляд и тон другими сотрудниками и редакцией).
Эта решимость, овладевшая мною, одним из сотрудников «Современника», и открыла мне возможность заняться подбором полемических красот из многочисленных статей и статеек, глубокомысленных изобличений и милых выходок, печатающихся против «Современника». До сих пор никак нельзя мне было этим заняться по самой простой причине: я не читал, кроме «Современника» (да и то в корректурах), решительно никаких русских журналов вот уже более четырех лет. Почему не читал? Между прочим, зот почему: у меня чрезвычайно нетвердый ум (как и было доказано много раз в разных журналах в то время, когда еще я читал их; доказывается и теперь, как вижу по журналам нынешнего года; отсюда по аналогии заключаю, что доказывалось и в длинный промежуток, когда я не читал журналов). При такой шаткости ума, как только что я прочитаю, с тем и соглашаюсь. А сверх всех других недостатков ума и характера, одарен я еще болтливостью: решительно ни о чем не могу смолчать. Представьте же, какое было бы мое положение, если б я совершенно не бросил лет пять тому назад читать все журналы, кроме «Современника». Встречается мне в «Русском вестнике» или «Отечественных записках», «Московских ведомостях» или «С.-Петербургских ведомостях» какая-нибудь статья против «Современника». Прочел я ее и, по шаткости своего ума, соглашаюсь, что она вполне справедлива. Сажусь к рабочему столу — так и тянет меня написать: «в таком-то нумере такого-то журнала или газеты прочли мы статью, уличающую наш журнал за то-то и за то-то в невежественности или легкомыслии, в злонамеренности или безвкусии. Мы находим это обвинение совершенно справедливым, и „Современник“ кругом виноват». Но как я мог напечатать это? Ведь я считал нужным, чтобы журнал сохранял единство направления; а я противоречил бы ему на каждом шагу. Согласитесь, неприятно возбуждаться к мыслям, которые не можешь высказывать. Так я и бросил читать журналы.
Теперь дело другое. Даровитый писатель, взявший в нынешнем году на себя отдел «Внутреннего обозрения» в «Современнике», вывел меня из затруднения, погружавшего меня столь долго в такое прискорбное незнание о деяниях русской журналистики, ее успехах в сильном и прямом обсуждении важнейших вопросов общественной и [государственной жизни нашего отечества и в прочем всем остальном. (Замечаете шаткость моя уже и выказалась: я уязвил сотоварища эпитетом «безыменный», а вот и льщу ему эпитетом «даровитый».) Теперь я не связан никакими соображениями о соблюдении единства в направлении и тоне журнала. Когда мне покажется, что другие бранят «Современник» справедливо, умно, остроумно, мило (а мне решительно каждый раз будет это казаться), я могу в «Современнике» же и печатать, что вот как хорошо и дельно изобличен «Современник» таким-то журналом, такою-то газетою. Недели две тому назад я дошел до этого решения и, — о восторг наслаждения, которого лишал себя столь много лет! — я принялся читать русские журналы.
Я пропустил без чтения журналы эти за столько лет, что не мог и помыслить о прочтении или хотя бы легком пересмотре всей неведомой мне массы их за эти годы. Надобно было определить какую-нибудь достижимую человеческим силам границу возвращения моего назад к сокровищам прошлой нашей журналистики. Я поставил себе этою границею 1 января настоящего года. Только при крайней надобности, когда попадется в этом моем чтении разве уж очень интересная ссылка на какую-нибудь статью прежних годов, я доставлю себе роскошное наслаждение прочесть эту драгоценность.
Уже и за один нынешний год какую груду приходится мне пересматривать! Ведь мое решение было принято 7 июня (день приснопамятный для меня, — день моего возвращения в сладчайшую жизнь читателя русских журналов!) — я пропустил более пяти месяцев, и сколько прекраснейшего чтения приготовила для меня русская журналистика в эти пять месяцев!
Как голодный, прямо бросающийся на самое сытное блюдо, я начал свое чтение, разумеется, с «Русского вестника», лучшего из наших журналов. Общая молва о его достоинствах не обманула меня. Много, много замечательного нашел я в нем, — например в 1-м же нумере превосходную, утыканную шпильками статью г. Леонтьева «О судьбе земледельческих классов в древнем Риме» и восхитительную по своей невинной наивности статью г. Сухомлинова «Ломоносов — студент Марбургского университета», а в «Современной летописи» — несравненные статьи г. Ржевского, равно замечательного ученостью, скромностью и глубокомыслием. Но более всего заняли меня полемические статьи (по шаткости ума и слабости характера, при первом соприкосновении с полемикою пробудилась во мне страстишка к полемике, опавшая непробудным сном несколько лет). По естественной слабости к журналу, в котором участвуешь, разумеется, больше всего заинтересовался я полемикою против «Современника», и она так очаровала меня, что на этот раз не могу я говорить ни о чем, кроме нее. Как изменила она мой взгляд на многое в «Современнике», сколько недостатков его раскрыла, сколько промахов разоблачила! Они так грубы, неприличны, что прежде всего я должен назвать совершенно заслуженным со стороны «Современника» тон этой полемики. Вот Образцы его. Первым образцом может служить первая полемическая статья нынешнего года: "Несколько слов вместо «Современной летописи». Она так хороша, что мы представим довольно большие извлечения из нее. Статья начинается тем, что с нынешнего года открывается в «Русском вестнике» постоянный отдел «Литературное обозрение и заметки». В других журналах соответствующий тому отдел давно существует, но ведется совсем не так, как следует.
Читатели, вероятно, еще помнят, как лет пять или шесть тому назад, ежегодно перед открытием подписки возгоралась литературная брань между журналами: Современник доказывал, что Отечественные записки никуда не годятся; Отечественные записки с неменьшей убедительностью доказывали то же самое о Современнике. В первый год существования Русского вестника мы указывали на эту черту наших литературных нравов, на этот процветавший тогда в журналах обычай под видом литературных обозрений зазывать к себе публику. Обычай этот тогда же прекратился, но не надолго: натура взяла свое. Брань возвратилась, только уже не литературная: сброшенную маску литературных объяснений поднять было совестно, и раздались объяснения более откровенные, прямее идущие к делу, открылись балаганы с песнями и без песен, со свистом и даже с визгом, как выразился недавно один из этих свистунов.
Это я называю скромностью: до «Русского вестника», журналы держали себя неприлично; явился «Русский вестник», указал им, что это дурно, и неприличный «обычай тогда же прекратился». Со стороны других журналов похвально такое послушание справедливым внушениям «Русского вестника»: если сами они дурны, хорошо уже хоть то, что слушаются указаний от лучшего журнала. Но, — но очень они уже дурны: и желали исправиться, да не могут: «обычай прекратился, но не надолго, натура взяла свое: брань возвратилась». Какая дурная натура! Самая площадная натура! Нравится мне едкость выражения: «открылись балаганы с песнями и без песен, со свистом и даже с визгом, как выразился недавно один из этих свистунов». Чтобы не оставить читателя в недоразумении, сделана при этих словах и выноска, указывающая на № 1-й «Современника» за нынешний год. Острота — очень хорошая; ее приятности не мешает даже то, что она повторена из статейки «Московских ведомостей» и со слов почтенного нашего публициста г. Погодина, достойно завершившего свою громкую славу недавними статьями по крестьянскому вопросу 3. Так вот, критический отдел в других журналах неприличен; конечно, в «Русском вестнике» он будет несравненно приличнее. Но, к счастью, мы видим, что это не мешает ему употреблять, как и следует, сильные выражения против журналов и писателей дрянного сорта. Вот, например, выдержки со следующей страницы.
Мы не будем заниматься искусством для искусства, как занимаются им именно те из наших литературных критиков, которые со свирепым бессмыслием протестуют против искусства для искусства. Только праздные и больные умы занимаются сами собой; только хилое искусство превращается в эстетические курсы; только лишенная производительности, безжизненная и бессильная литература роется в собственных дрязгах, не видя перед собою божьего мира, и вместо живого дела занимается толчением воды или домашними счетами, мелкими интригами и сплетнями. Нам ставили в укор отсутствие литературных рассуждений в нашем издании именно те журналы, где с тупым доктринерством или с мальчишеским забиячеством проповедывалась теория, лишающая литературу всякой внутренней силы, забрасывались грязью все литературные авторитеты, у Пушкина отнималось право на название национального поэта, а Гоголю оказывалось снисхождение только за его сомнительное свойство обличителя; где современные писатели, отличающиеся каким-либо художественным достоинством, потому только осыпались льстивыми похвалами, что успех их в публике был выгоден для этих журналов, помещавших у себя их произведения, но где немедленно изменялся тон отзывов с прекращением расчета на сотрудничество.
Какая благопристойность тона, не лишенного, однакож, резкой силы: «балаганы», «свистуны», «свирепое бессмыслие», «и мальчишеское забиячество», упрек за «забрасывание -грязью всех литературных авторитетов», наконец, что лучше всего, указание на «льстивые похвалы» писателям, успех которых выгоден для журнала, пока эти писатели помещают в нем свои произведения, и прибавка, что «тон отзывов немедленно изменялся с прекращением расчета на сотрудничество». Чтобы читатель не оставался в недоразумении, к этим же словам сделана и выноска следующего содержания:
Так изменился тон Современника о некоторых писателях, в честь которых еще так недавно пламенели жертвенники в этом журнале. В последнем нумере его напечатано между прочим элегическое стихотворение, в котором изливаются скорбные сетования на дороговизну произведений г. Тургенева.
Я никак не нахожу, что этот оборот изложения имеет некоторое сходство с "домашними счетами, «мелкими интригами и сплетнями». Я прочел, что «Русский вестник» порицает их, и знаю, что он никогда до них не унизится. Выписанные мною слова я называю просто благородным изобличением низости «Современника». Как я благодарен «Русскому вестнику», что раскрылись у меня теперь глаза на эту низость. Прежде дело представлялось мне в ином виде. Послушайте, как грубо я ошибался.
Мне казалось, что было время, когда не замечали между собой разницы во взглядах люди, далеко разошедшиеся ныне. Было время, когда г. Катков писал в «Отечественных записках» вместе с автором «Писем об изучении природы». Некоторые статьи г. Каткова приписывались Белинскому (мы не полагаем, чтобы сказали этим что-нибудь оскорбительное для г. Каткова). Теперь на сколько партий разделились эти люди, составлявшие некогда одну партию, в которой рядом стояли г. Катков и покойный К. Аксаков? Отчего же разошлись эти люди? Отчего многие из них стали даже враждебны друг другу по образу мыслей? Нам казалось, что низкими расчетами не следует объяснять ни этого прежнего союза, ни этого последующего разрыва. Нам казалось, что как ни жалко состояние нашей литературы, "о все-таки управляли в ней симпатиями и антипатиями силы более широкие и более благородные, чем денежный расчет. Нам казалось, что развивалась национальная мысль, определеннее становились убеждения, и от этого оказывалась надобность разойтись людям, стоявшим рука об руку, поселялось несогласие в понятиях, а вслед за ним возникала и борьба между людьми, думавшими и действовавшими заодно, когда вопросов было не так много, вопросы были поставлены не так определенно, и ответы на них не могли быть так разнородны, как сделались при дальнейшем развитии общественной жизни. Эти разлуки бывали иногда тяжелы для сердца расстающихся, — по крайней мере, для некоторых из них. Сошлемся на опыт каждого, кто действовал в литературе благородно: кому из них не случалось несколько раз говорить себе то о том, то о другом, близком прежде, соучастнике трудов и стремлений: «Мы перестаем понимать друг друга; мы стали чужды друг другу по убеждению, мы должны покинуть друг друга во имя чувств еще белее чистых и дорогих нам, чем наши взаимные чувства». Тот, кто пишет эти строки, начал свою литературную деятельность позднее почтенного редактора «Русского вестника»; но и ему пришлось уже испытать не одну такую потерю. Он может сказать не шутя, что не совсем легко было ему убедиться несколько лет тому назад, что он и редакция «Русского вестника» по мнениям своим о некоторых слишком важных вопросах не могут сочувствовать друг другу4. Что мне был г. Катков? Я его тогда не знал в лицо, он меня также. Я никогда не рассчитывал быть его сотрудником; он, вероятно, еще меньше мог бы согласиться принять меня в свои сотрудники. Ничего подобного личным отношениям или интригам тут быть не могло. Но было время, когда мне приятно было думать: «а мы можем действовать заодно»; расчет ли денежного выигрыша был тут? И пришло потом время, когда мне тяжело было думать: «по вопросу, который теперь стоит впереди всего, мы не можем действовать заодно», — что же, в самом деле, денежную ли потерю я чувствовал так горько? И если я теперь думаю: «может прийти очередь других вопросов, в которых мы можем сойтись», — разве денежные выгоды или другие дрязги заставляют меня желать этого? Пусть судьей будет сам «Русский вестник».
Нет, я не умею писать. К чему этот искренний тон, этот порыв чувства, которое сильнее и выше всех журнальных дрязг? К чему этот неуместный пафос в статье, начатой с насмешливой мыслью и, правду сказать, с презрительной мыслью? И как теперь из этой сферы мыслей, хоть несколько достойных честного гражданина, перейти к журнальной полемике? Нет, лучше остановлюсь здесь; полемика пусть будет отложена до другого раза. А первый отрывок пусть и будет закончен надеждой на близость лучшего развития нашей литературной деятельности.
Но эта пора еще не наступила, и уже шевелится в моей голове мелкий вопрос о дрязгах: "что же по думает «Русский вестник», что же подумает публика? Вызов ли это на литературное примирение? не робость ли это? не подобострастие ли? Нет; в чем другом, а в литературной трусости едва ли самый «Русский вестник» заподозрит пишущего эти строки. В чем другом еще как случится, а в литературной полемике он не слишком боится за себя. И примирения по вопросам, о которых может она итти, он не ждет ни у «Русского вестника» с «Современником», ни у какого другого журнала с «Русским вестником» или «Современником». Да-с, после от нечего делать пошутим, посмеемся, изобличим, вознегодуем, «втопчем в грязь», «завизжим», а теперь — как-то случилось разговориться так, что не то на уме.
Думал я подписывать эти статьи каким-нибудь задорно-шуточным псевдонимом; но, судя по нынешнему, не одно шутовство в них будет, и потому стану подписывать под ними свою фамилию.
Н. Чернышевский.
II
А вот пришло и другое расположение духа.
Так как же, по низкому расчету льстил «Современник» г. Тургеневу, по низкому расчету теперь ругает его?
Мы полагаем, что сам г. Тургенев понимает дело иначе; очень может быть, что и «Русскому вестнику» можно иначе понять его.
Почему г. Чичерин с своими друзьями отделился от «Русского вестника»? В плате за статьи они не сошлись? Известно литературному кругу, что «разрыв между ними произошел совсем не по этой причине. Сначала им казалось, что они сходятся в убеждениях; потом они увидели, что расходятся, — и разошлись.
Наш образ мыслей прояснился для г. Тургенева настолько, что он перестал одобрять его. Нам стало казаться, что последние повести г. Тургенева не так близко соответствуют нашему взгляду на вещи, как прежде, когда и его направление не было так ясно для нас, да и наши взгляды не были так ясны для него. Мы разошлись. Так ли? Ссылаемся на самого г. Тургенева.
Мы льстили ему! — Пусть укажут хотя одно слово лести, написанное хотя кем-нибудь из нынешних сотрудников „Современника“. Ни „Русский вестник“, ни кто не в состоянии указать этого. Или пусть укажут хотя одно такое слово, кем бы то ни было написанное в „Современнике“ с той поры, когда русские журналы стали сколько-нибудь похожи на журналы (после нескольких лет ничтожества). Этого также нельзя указать. Да и такой ли человек г. Тургенев, чтобы не различить лести от искреннего тона и не оскорбиться лестью? Он не такого дурного тона и не такой неразборчивый человек. Льстить ему было бы невыгодно, если б и была охота льстить.
С другой стороны — когда это были оскорбления ему в „Современнике“? Любопытно было бы, если бы кто указал, где и в чем они были5.
Что же такое было? Изменился наш взгляд на положение, принадлежащее повестям г. Тургенева в русской литературе. Это так. Но кто скажет, что это положение не изменилось? Разве не изменилась сама русская литература? Что же, нам следовало бы теперь повторять то, что думали прежде, при другом положении литературы, и чего уже не могли думать теперь?
А что за оборот — придавать дурной вид шутке, которая относилась вовсе не к г. Тургеневу, а к журналисту, да и не к какому-нибудь журналисту в отдельности, а ко всем журналистам, — шутке, имевшей тот смысл, что теперь автор хороших повестей или статей берет за свой труд хорошие деньги, и нельзя журналисту держать его на антониевской пище, как делалось когда-то? Тут было не одно имя г. Тургенева; тут говорилось о нескольких писателях, которыми наиболее дорожат журналы, — говорилось о г. Гончарове, г. Костомарове. Что тут обидного?
Или г. Тургенев разошелся с „Современником“ из-за того, что „Современник“ не согласился заплатить ему за какую-нибудь повесть столько, сколько он хотел, или потому, что другой журнал дал дороже? Ведь этот намек вы делаете? А вы бы подумали, лестен ли, приятен ли такой намек — не для „Современника“, а для самого г. Тургенева. И ведь вам, да и каждому журналисту, очень хорошо известно было, что намек этот совершенно лишен всякого основания. — Г. Тургенев помещает свои произведения там, где ему приятнее, а не там, где ему больше дают, — разве кто-нибудь торговался когда с г. Тургеневым? Сколько мы его знаем, мы не полагаем, чтобы это было кому-нибудь возможно, по характеру г. Тургенева. Он не из тех писателей, которые любят или с которыми нужно торговаться.
К чему ж была эта выходка? Разве к тому, чтобы замешать г, Тургенева в журнальные дрязги? „Русский вестник“ однажды уж делал это. Но полезно ли повторять неловкость, которая и в первый раз не была хороша?6
Вот что значит гневная неразборчивость: хотели пощипать „мальчишек-свистунов“, а по неловкости ущипнули г. Тургенева, человека, совершенно постороннего и ничем не заслужившего ваших, непреднамеренно задевших его шпилек.
III
В № 1 „Русский вестник“ так, лишь слегка пошалил (и как мило пошалил), а в февральской книжке он поместил капитальную статью против нас под названием „Старые боги и новые боги“. Это заглавие обозначает, что мы, по врожденному нам подобострастию, не можем не валяться на коленях перед какими-нибудь кумирами, и потому, низвергая прежних, мы становим новых, которые чуть ли не хуже прежних, и провозглашаем слепое поклонение им. Что ж, оборот придуман очень ловкий — мы всегда рады отдавать справедливость „Русскому вестнику“; он вздумал повести дело так, чтобы явиться защитником прав человеческого разума на свободу против нас, порабощающих разум новому суеверию взамен старых предрассудков. Только одно из условий остроумия не соблюдено: ведь нужно, чтобы выдумка имела вид правдоподобия, — без того она не будет остроумна, как бы ни была замысловата. А та часть публики, которая несогласна с нами, видя в нас множество недостатков, никак не думала находить, чтобы мы воздвигали кумиров. Оттого статья „Русского вестника“ и выходит не больше, как забавна для той части публики, которая сочувствует нам, — неудачно выбран пункт обвинений. Мы воздвигаем кумиров! — сделайте одолжение, вините нас в этом почаще и побольше. Это хорошо.
Но посмотрим на статью, истинно радующую нас искусным выбором темы для обвинений. Начинается она порицанием за то, что мы говорим иногда уклончиво, стороной о разных предметах, о которых можно говорить прямо.
К чему лукаво подмигивать, коварно намекать, завертываться в аллегорию, расточать иронию, сыпать побасенками, когда дело просто, и нет ни малейшей надобности прибегать ко всем этим военным хитростям?
Хорошо. А зачем вся статья, начинающаяся этим порицанием, написана именно тою самою манерою, которую порицает за ее ненужность? зачем вся она до того „завертывается“ в разные уловки, что многие даже вообразили, будто ее надобно понимать в прямом, а не в ироническом смысле, будто „Русский вестник“ в самом деле защищает против нас материализм? К чему же порицать других за то, что приходится делать и вам самим?
Далее следует очень милая „побасенка“ об Иване Яковлевиче, сильно, впрочем, отзывающаяся подражанием статье „Современника“ о книжке г. Прыжова. Зачем подражать тому, над кем смеешься? Или, может быть, это не подражание, а только ирония? 7
Дело сводится к тому, что мы за наше бессмыслие сравниваемся с Иваном Яковлевичем, — очень мило и грациозно; только зачем же заимствовать свое остроумие у таких бессмысленных людей, как мы? А что мы бессмысленны, вот вам доказательство:
Женится ли X.? — спрашивал кто-то у Ивана Яковлевича. „Без працы не бендзе кололацы“, таков был ответ. Кололацы мудреное слово, но вопрошавший был, вероятно, удовлетворен им, не добираясь до смысла. Кололацы — слово без смысла! А прислушайтесь: эти кололацы встретятся вам так часто, что вы не поставите их в упрек бедному обитателю сумасшедшего дома.
Кололацы! Кололацы! А разве многое из того, что преподается и печатается, — не колопацы? Разве философские статьи, которые помещаются иногда в наших журналах, — не кололацы?
Дело не в том, что вы говорите или пишете, во что вы веруете или не веруете, что полагаете или что отрицаете; дело не в том, какие истины хотите вы проповедывать, суровые или нежные; а в том, понимаете ли вы сами, что говорите, способны ли вы мыслить или способны только вязать слова, которые для людей немыслящих могут показаться очень эффектными, но которые в сущности не что иное как кололацы Ивана Яковлевича.
Мило, очень мило „Кололацы бедного обитателя сумасшедшего дома“ — какая деликатная полемика! Далее следуют, все в применении к нам же: „желтый дом“, „бессмысленный“, „раболепство“, „фанатическое поклонение идолам, которые созданы нашим невежеством“, „осквернение мысли в ее источниках“, „возмутительно“, — это на одной 894 странице; — разочтите же, сколько таких красот на 12 страницах статьи. Это значит, что другие журналы не умеют держать себя прилично, а „Русский вестник“ умеет.
После этого начинается разбор статьи т. Антоновича о „Философском словаре“8, — г. Антонович нимало не нуждается в том, чтобы его защищали другие, и, оставляя эту часть статьи на доброе сердце г. Антоновича, приведу отрывки из конца ее, обращенного ко мне.
Прочитав длинное назидание г. Антоновичу, „Русский вестник“ рекомендует ему прочесть „одну статью, напечатанную в трудах Киевской Духовной Академии“.
Статья эта под заглавием: Из науки о человеческом духе составляет довольно обширное сочинение. Автор ее — профессор Киевской академии, г. Юркевич. Сочинение это вызвано некоторыми статьями о философских предметах, появившимися в Современнике. Г. Юркевич разоблачает наглое шарлатанство, выдаваемое за высшую современную философию, и разоблачает так, что даже взыскательный г. Антонович может остаться доволен. Нет худа без добра; спасибо шарлатанству, по крайней мере, за то, что оно послужило поводом к появлению этого превосходного философского труда. Статья г. Юркевича — не простое отрицание или обличение, но исполнена положительного интереса, и редко случалось нам читать по-русски о философских предметах что-нибудь в такой степени зрелое. Впрочем, о статье г. Юркевича мы не хотим говорить мимоходом. В следующем нумере Русского вестника мы представим обширные выдержки из этого трактата, который отличается всеми признаками зрелого, самостоятельного, вполне владеющего собою мышления.
Будем надеяться, что философские понятия господ, пишущих в Современнике, мало-помалу прояснятся, и что они найдут, наконец, возможность обходиться без шарлатанства. И теперь уж по некоторым частям заметен значительный прогресс. Г. Чернышевский, повидимому, главный вождь этой дружины, начинает уже говорить человеческим языком по предметам политической экономии. Il s’humanise, ce monsieur. В последних нумерах этого журнала мы с удовольствием прочли статьи за его подписью; в них уже нет тех бессмыслиц, которые выдавал он прежде за глубокую мудрость, почерпаемую со дна таинственного кладезя. Он судит здраво и согласно с началами политической экономии, так что ему нет теперь надобности отделять себя от тех экономистов, которых он, бывало, называл узколобыми бедняками. Таким является он теперь и сам в статьях, подписанных его именем9. Надобно отдать ему справедливость; он хорошо пользуется уроками и недаром проводит время в предварительной школе.
Но если прежняя дичь остерегается заглядывать в те статьи г. Чернышевского, которые подписаны его именем, то она еще отзывается в других, им не подписанных. Там еще тоном шарлатанской иронии говорится о великих русских экономах, гг. Вернадском, Бунге, Ржевском, Безобразове, к которым причисляется г. де-Молинари, а наконец Каре (или, как у нас пишут, Кери) и Бастиа. Статейка, о которой мы сейчас упоминали, очень курьезная статейка; это рецензия недавно вышедшей книги Каре Письма к президенту Соединенных Штатов. В ней есть одно замечательное место. (Пересказывается из этой статьи отрывок о драме „Юдифь“, заключающийся словами: „Исторический путь не тротуар Невского проспекта, он идет целиком через поля, то пыльные, то грязные, то через болота, то через дебри. Кто боится быть покрыт пылью и выпачкать сапоги, тот не принимайся за общественную деятельность“.)
После этого очаровательного эпизода, в котором так и слышится скорбный вздох „Юдифи“, осквернившей себя для спасения родины, рецензент снова обращается к тарифу и свободной торговле. Не могла бы эта прелестная поэзия ворваться сама собой в такой сухой и прозаический предмет, если б ее не призвало само сердце писавшего. Она могла сказаться только из глубины души, она могла прорваться только неудержимой силой невольного откровения. Столько слез и нежности в этом рассказе, который явился неожиданным оазисом среди пустыни протекционных пошлин, где веет совсем иной дух, сухой и суровый!
Действительно, не есть ли и шарлатанство некоторого рода осквернение? Не великую ли жертву приносят те доблестные общественные деятели, которых неразумная чернь зовет шарлатанами? Но, о, новые „Юдифи“! поведайте нам, ради каких великих благ пятнаете вы свою непорочную чистоту, „какой другой не видывали люди“?
О, господа, не пятнайте себя понапрасну! Не приносите ненужных жертв! Не оправдывайте себя подвигом: никакого подвига не имеется. Вы и себя обольщаете, и обманываете других. Вы сами не знаете, вы сами не чувствуете, какая вы вредная задержка посреди этого общества с неустановившимися силами, с неокрепшею жизнью. Тем хуже, если вы люди способные. Со временем, может быть, вы откажетесь от шарлатанства; ваши понятия станут яснее (начинают же разъясняться мало-помалу экономические понятия г. Чернышевского, а это добрый задаток); после вы хватитесь, но будет поздно. С презрением оглянетесь вы на свое прошедшее и, может быть, глубоко пожалеете о шутовской роли, которую вы играете теперь.
Эпизод о „Юдифи“ действительно годился для того, чтобы посмеяться над ним; и применение его к моему „шарлатанству“ сделано мило, — этот отрывок статейки, не шутя, очень игрив и ловок. От души смеюсь вместе с „Русским вестником“ над тем, как я уподобляюсь Юдифи величием жертвы, приносимой мною для спасения родины. Это очень забавно вышло; тут насмешка вполне удалась „Русскому вестнику“. Да и патетический тон эпизода о Юдифи действительно очень забавен своим не совсем удобным помещением в статейке о сухом предмете, тарифе и Кери. Это отличная насмешка. Да, ведь разумеется само собою, что эту статейку писал я, — „Русский вестник“ на то и намекает. Он не ошибся. Но я боюсь, что ошибся „Русский вестник“ в предположении, будто мои экономические мнения исправляются. Это я считаю за знак доброты ко мне, не больше; -благодарю, но принять не могу. Дело объясняется иначе. До прошлого года я писал политико-экономические статьи об отдельных вопросах, наиболее интересовавших меня, — разумеется, это были вопросы, которые мне казались особенно плохо излагаемыми у писателей господствующей экономической школы. Потому в этих статьях не было почти ничего, кроме споров против господствующей теории, кроме изложения мыслей, не успевших попасть в нее по своей новости или отвергаемых ею за их направление. В начале прошлого года показалось мне полезно дать русской публике систематический трактат о экономической науке во всем ее объеме. Я стал переводить Милля и делать к нему дополнения. У самого Милля излагаются большею частью вопросы бесспорные; мои дополнения часто должны были относиться также к таким вопросам. Вот от чего разница впечатления, производимого моими прежним» статьями и моим изданием Милля. Тогда я говорил: буду излагать лишь то, в чем я с вами не согласен; в переводе Милля имею целью изложить все, что надобно думать о предмете, — и то, в чем я не согласен, и то, в чем согласен с вами. Не делает чести проницательности «Русского вестника», что он не догадался об этой главной причине разницы в своем впечатлении. Сказать ли другие причины? Упоминать о них мне самому довольно щекотливо, но я не поцеремонюсь, потому что ие очень-то боюсь ничьих насмешек, когда знаю, что говорю правду. Вот еще объяснение тому, что «Русский вестник» стал находить статьи, подписанные моим именем, менее «дикими». Моя репутация увеличивается — говорю это, ие прикидываясь скромным, потому что не слишком-то горжусь своей литературной деятельностью. — Почему же так? Сам «Русский вестник» говорит:
«Жалкая литература! Мы находимся в школьном положении. Мысль наша не имеет к себе уважения, и ей трудно уважать себя. Она прячется, роет норки; в ней развиваются все рабские свойства». («Русский вестник», март. Литерат. обозр., стр. 210.)
После этого объяснения нечего мне церемониться ни с собою, ни с другими. У многих это чувство смягчается некоторым самодовольством, не лишенным справедливости. Каково бы ни было их положение, но они в нем все-таки остаются честными людьми. Это их несколько утешает. Я, как литератор, так же честен; но меня это нисколько не утешает, и мое чувство к литературе, в том числе и к моей доле в ней, имеет жесткость, ничем не смягченную. Кому угодно, тот может сделать это объяснение предметом насмешки: я сам знаю, что оно очень удобно может быть обращено в насмешку надо мной. Но смейтесь и бранитесь как хотите; а вы сами знаете, что я тут прав, и я знаю, что вы согласны со мной в очень значительной степени.
Так вот я мертв поэтому к похвале и к порицанию тому, что я пишу. Я сам судья, произнесший и себе в числе других приговор, Который не поправишь и не испортишь ничем. И на то, как думает обо мне публика, я смотрю точно так же, как на толки о какой-нибудь m-lle Ригольбош10. Умна ли она, глупа ли она, хороша ли она, дурна ли она — все равно, она ведет такой образ жизни, что никакими комплиментами не исправишь мнения о ней.
Есть люди другого рода: они чувствуют робость перед известностью. Таков «Русский вестник». Прежде он осмеливался находить, что в моих статьях нет ничего, кроме дичи; теперь он робеет высказывать это. Только и всего. Удовлетворены ли вы этим объяснением, «Русский вестник»? Если нет, я пожалуй, объяснюсь пообстоятельней: себя я не слишком-то жалею, а других, — например, хоть вас, — разумеется, не больше, чем себя. Следовательно, объяснений со мной вам не выдержать, — не потому, чтоб я был умнее вас или владел пером искуснее вас, а потому, что у меня язык развязан хоть в этом отношении, а у вас и в нем он связан.
Но я не все сказал, сказав, что к своей литературной репутации я мертв. К себе, как к человеку, я не могу быть мертв. Я знаю, что будут лучшие времена литературной деятельности, когда будет она приносить обществу действительную пользу и будет действительно заслуживать доброе имя тот, у кого есть силы. И вот я думаю: сохранится ли во мне к тому времени способность служить обществу как следует? Для этого нужна свежесть сил, свежесть убеждений. А я вижу, что уже начинаю входить в число «уважаемых» писателей, то есть писателей истаскавшихся, отстающих от движения общественных потребностей. Это горько. Но что делать? Лета берут свое. Дважды молод не будешь. Я могу только чувствовать зависть к людям, которые моложе и свежей меня. Например, к г. Антоновичу. Что ж? разве я стану скрывать, что действительно завидую им, завидую с оттенком оскорбляемого их свежестью самолюбия, с досадою опережаемого?
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Полемические красоты.
