ПРАДЕДОВСКИЕ НРАВЫ
(Записки Гавриила Романовича Державина. 1743—1812. Издание «Русской беседы». Москва. 1860).
I
Понятие, какое уже издавна составилось о личных качествах Державина, совершенно подтверждается его «Записками». Он был человек прямодушный (по тогдашнему времени), даже отважный (по тогдашнему времени) в защите справедливости; по образованию он был и для тогдашнего времени человеком отсталых идей; ума он был не гениального, — быть может, даже и очень недалекого (а быть может, странные рассуждения, кажущиеся следствием ограниченности ума, происходили у него и просто только от совершенной неразвитости, разобрать трудно); горячность характера беспрестанно вовлекала его в ошибки, которые, однакоже, не мешали его карьере устроиться очень завидным образом; самодовольно считал он себя великим дельцом, чуть-чуть не ежегодно спасавшим государство от гибели, тонкие и практичные сослуживцы справедливо могли считать его человеком пустым; а ему самому казались очень вредными людьми государственные люди с просвещенным образом мыслей, например, Сперанский; но все-таки, при всех своих недостатках, он был сам по себе человек почтенный, честный, любивший правду, желавший родине добра, хотя не имевший решительно никакого понятия о том, в чем состоит оно. Все это известно было о Державине задолго до издания его «Записок» и доказывается каждою страницею их. Когда он писал их, ему хотелось выставить себя мудрым правителем, человеком, оказавшим великие услуги отечеству, — это ему не удалось. Зато прекрасно обрисовал он ими себя, каков был на самом деле, в противность своему намерению изобразить себя не таким, каков был, а таким, какое казался себе в самодовольных мечтах.
Но главнейший интерес «Записок» Державина, разумеется, не в том, что через них подробнее прежнего можно познакомиться с ним самим. Влияния на тогдашние дела он не имел; вероятно, читатель не почтет нас хулителями отечественной поэзии, если мы откровенно скажем, что и поэтические его произведения не имеют ровно никакой цены, кроме разве некоторого исторического интереса. Был ли у него талант, или нет, этого мы сами уже не могли бы различить, видя в его стихах одно только безвкусие, слишком часто напоминающее Тредьяковского1; мы скорее готовы были бы думать, что замечательного таланта он не имел. Но современникам казалось не так: они считали его великим поэтом; а если они находили, что он гораздо выше всех остальных тогдашних поэтов, значит, оно так и было; кто пользовался громкою славою в свое время, тот, надобно полагать, имел больше таланта, чем другие, подвизавшиеся на одном с ним поприще. Этим силлогизмом приходим ж заключению, что у Державина было поэтическое дарование, хотя мы и не можем сами заметить его…
Не только по своей государственной службе, но и по стихотворной деятельности Державин не такой человек, чтобы очень важно было разузнавать его как можно короче. К счастию, есть в его «Записках» другой интерес, какой всегда найдется в мемуарах самого незначительного человека, самого плохого писателя (надобно сказать правду: Державин писал прозою из рук вон плохо или, выражаясь прямее, писал довольно безграмотно), если только рассказывается в них довольно много каких бы то ни было «происшествий»: по этим происшествиям, как бы неудовлетворительно ни были рассказаны, как бы неискусно они ни были подобраны автором мемуаров, все-таки знакомишься с нравами того века, с тем, что и как делалось тогда на белом свете. Вот именно с этой только стороны мы и будем пересматривать здесь «Записки» Державина.
С этой точки зрения для нас не будет слишком важно даже и то, совершенно ли верны его рассказы о тех или других происшествиях. Очень может быть, что иные факты он понимал неверно, другие представлял в несправедливом виде по влиянию самолюбия. То и другое очень вероятно: человек необразованный, человек самых отсталых, часто диких (даже для тогдашней эпохи) понятий, он был плохой ценитель всех тех дел, для суждения о которых требуется просвещенный ум. Непонятый, неоцененный (по его мнению) Екатериною II и Александром I, великий государственный муж, он писал с целью внушить потомству, что собственно ему следовало вручить управление судьбами отечества, если бы хотели оказать истинное благодеяние отечеству, а при таком намерении или, лучше сказать, при мнении о своих делах и достоинствах, внушавшем ему такое намерение, он не мог отличаться беспристрастием. Очень может быть, что многие отдельные случаи, рассказываемые им, происходили не совсем так, как он говорит; но для нас это почти все равно: если в данном случае было не совсем так, как он рассказывает, то вообще должно было постоянно бывать так, как он рассказывает: ведь ему нужно было, чтобы ему верили, а для этого должно было ему заботиться о правдоподобии, о сообразности его слов с мнениями о порядке, по которому делаются дела на свете. Впрочем, оно и само собою видно, таковы ли были те времена, какими оказываются по его запискам: каждый из нас довольно знает и по преданиям прошлого, и по наблюдению настоящего, чтобы самому быть компетентным судьею в том, верное ли впечатление о нравах тогдашней эпохи производится рассказами Державина. Итак, без дальнейших рассуждений, начинаем перебирать содержание его записок, не замедляя нашего извлечения историческою критикою подробностей, не нужною для нашей цели, и не останавливаясь много над подробностями, имеющими важность только для биографии самого Державина, а замечая только те страницы, которые годятся для характеристики эпохи.
Державин, родившийся, как известно читателю, в Казани в 1743 году, в семействе очень небогатых дворян, замечает о себе, что «во младенчестве был весьма мал, слаб и сух и по тогдашнему в том краю непросвещению и обычаю народному должно было его запекать в хлебе, дабы получил он сколько-нибудь живности» — не знаем, как теперь, а лет 20 тому назад попадались в том же кругу примеры такого способа укреплять силы слабых малюток. Прогресс в этом отношении не слишком велик, не то, что в других, в которых мы сделали гигантские шаги, по уверению наших публицистов. О том, как плохи были средства учиться, представлявшиеся Державину в детстве, читатель давно знает. Но вот любопытная черта. Привезенный по седьмому году в Оренбург, Державин был «отдан для научения немецкого языка сосланному за какую-то вину в каторжную работу некоторому Иосифу Розе, у которого дети лучших благородных людей в Оренбурге, при должностях находящихся, мужеска и женска полу, учились. Сей наставник… наказывал своих учеников самыми мучительными, даже и непристойными штрафами, о коих рассказывать здесь было бы отвратительно». Но каков ни был Роза, он все-таки выучил Державина тому, чему учил: немецкому языку. С тем и остался Державин на всю жизнь, что мог читать в подлиннике Геллерта и Гагедорна2. У других учителей не научился он ничему, хотя поступил в гимназию, открывшуюся в Казани, и считался в ней отличным учеником. Его успехи в черчении были причиною, что директор гимназии Веревкин, бывший также и членом губернской канцелярии (нечто подобное советнику губернского правления), взял его с собою «вместо инженера, подчиня ему нескольких других учеников», когда был послан в город Чебоксары освидетельствовать, какие дома там построены не по высочайше утвержденному плану города. Для этого следовало снять план с действительно существующего города. Тут вышла история следующего рода:
Поелику они все, как выше сказано, учились геометрии без правил и доказательств и притом никогда на практике не бывали, то, приехав в город, когда должно было снимать оный на план, и стали в тень, тем паче, что с ними и астрелябии не было. В таком затруднительном случае требовали наставления от главного командира; но как и он не весьма далек был в математических науках, то и дал наставление весьма странное или паче весьма смешное, приказав сделать рамы шириною в восемь сажен (что была мера по сенатскому указу широты улицы), а длиною в шестнадцать, и, оковав оные связьми железными и цепями, носить множеством народа вдоль улицы, и когда сквозь которую улицу рама, не проходя, задевала за какой-либо дом, из коих некоторые были каменные, то записывать в журнал, который дом сколько не в меру построен против сенатского положения; а на воротах мелом надписывать: ломать.
Впрочем, замечает Державин, быть может, Веревкин делал это «не по неискусству, а из хитрости», чтобы запугать домохозяев, которые действительно откупались у него взятками от разорения домов. Рамы приносили и другую выгоду: Веревкин останавливал суда, шедшие мимо Чебоксар, и сгонял с них бурлаков таскать рамы; судохозяева также откупались, чтобы он пустил их плыть. Были в Чебоксарах кожевенные заводы; Веревкин сказал, что от них портится вода в реке, велел остановить их действие и приставил к ним караулы; разумеется, и тут ему дали взятку. Эти заботы о чистоте реки не останавливали работ по главному предмету поездки: Державин принялся чертить план Чебоксар такой величины, что в комнате он не умещался, а «черчен был на подволоке одних купеческих палат»; но не успел он покончить этого циклопического плана, как Веревкин, уже удовольствовавшись полученными успехами, велел ему везти план в Казань: планом нагрузилась телега, и улегся он на ней не иначе, как «под гнетом».
Будучи вытребован из гимназии на службу в гвардию по тогдашнему правилу, Державин, как известно, долго оставался солдатом, потому что не имел протекций, и его обходили производством3. Когда гвардия ходила в Москву присутствовать при коронации Екатерины II, молодой человек нашел было себе протекцию: после чебоксарских подвигов он, бывши в гимназии, ездил также с Веревкиным описывать развалины Болгар; планы и бумаги эти были в свое время представлены Шувалову, куратору Московского университета4; теперь Державин вздумал просить его покровительства. Шувалов, прочитав поданное Державиным письмо, велел притти ему в другой раз.
Но как дошло сие до тетки его по матери двоюродной, Феклы Савишны Блудовой, жившей тогда в Москве в своем доме, бывшем на Арбатской улице, женщины по природе умной и благочестивой, но по тогдашнему веку непросвещенной, считающей появившихся тогда в Москве масонов отступниками от веры, еретиками, богохульниками, преданными антихристу, о которых разглашали невероятные басни, что они заочно за несколько тысяч верст неприятелей своих умерщвляют, и тому подобные бредни, а Шувалова признавали за их главного начальника, то она ему, как племяннику своему, порученному от матери, и дала страшную нагонку, запрети накрепко ходить к Шувалову, под угрозой написать к матери, буде ее не послушает. А как воспитан он был в страхе божием и родительском, то и было сие для него жестоким поражением, и он уже более не являлся к своему покровителю.
Тем дело и кончилось. Державин остался рядовым солдатом. Но в 1763 году, наконец, произвели его в капралы. С таким повышением ему захотелось показаться матери, он отпросился в отпуск. На дороге случилась история такого рода. Oih поехал вдвоем с другим гвардии капралом, Аристовым. «Прекрасная, молодая благородная девица, имевшая любовную связь с бывшим его гимназии директором, господином Веревкиным», и ехавшая из Москвы, где была по делам, назад в Казань " Веревкину, уговорилась ехать с ними. С Державиным она была любезнее, чем с Аристовым. Аристов начал ревновать, «но не мог воспретить соединению их пламени». Вот приехали они к перевозу через Клязьму; перевозчики на пароме запросили дорого; Державин «не хотел им требуемого количества денег дать, и они разбежались и скрылись в кусты», — отчего разбежались и скрылись в кусты, Державин не упоминает; как бы то ни было, прошло полчаса, а перевозчики не являлись. «Натурально, красавице скучилось; она стала роптать и плакать. Кого же слезы любимого предмета не тронут? Страстный капрал, обнажа тесак, бросился в кусты искать перевозчиков». Они нашлись, но стали просить вперед плату, больше прежней. «Тут молодой герой, будучи пылкого нрава, не вытерпел обману (какого же?), вышел из себя и, схватя палку, ударил несколько раз кормщика». Он схватил багор, крикнул товарищам: «ребята, не выдавай!», и все перевозчики бросились на Державина. Он схватил ружье, хотел выстрелить, но, к счастию, замечает он, не мог скоро спустить слишком тугого курка, а перевозчики, увидев ружье, разбежались (куда девался Аристов, Державин не говорит: вероятно, он отстал сам от счастливой четы). Державин сел в челнок, стоявший у берега, переправился на другой берег, где стояло село, и там бегал по улице и по дворам с обнаженным тесаком; жители попрятались от него. Наконец вышел осанистый мужик с большою бородою, опираясь на посох, и пристыдил его. Державин и прекрасная молодая девица приехали в Казань; тут кончилось его счастье: благородная девица «жила в одном доме с господином директором, с супругою его вместе» — какая милая простота нравов! — и Державин уже не мог «иметь свободного входа к ней в покой», — впрочем, только потому, что был «небольшого чина и не богат», а если бы чин и деньги, то, судя по этим словам, Веревкин не воспретил бы «входа в покой» не только к девице, но и к своей супруге.
Возвратившись из деревни, Державин 4 года оставался капралом, но произведен в фурьеры и командирован с подпоручиком Лутовиновым на яжелбицкую станцию осенью 1766 года для надзора за лошадьми, собранными на московской дороге по случаю путешествия императрицы в Москву. На зимогорской станции был другой Лутовинов, брат яжелбицкого. Оба брата были «умные и весьма расторопные в своей должности люди», но «упражнялись в неблагопристойной жизни»,
то есть в пьянстве, карточной игре и в обхождении с непотребными ямскими девками в известном по распутству селе, что ныне город, Валдаях; ибо младшего брата станция была в Яжелобицах, а старшего в Зимогорье, в соседстве с Валдаями. Там проводили иногда целые ночи в кабаке, никого, однако, посторонних кроме девок не впущая.
С такими людьми Державин провел целую зиму, но не сделался пьяницею, — он вовсе не пил не только вина, даже пива и меду. Казенные деньги, выданные на расходы разгульному подпоручику, он взял в свои руки, берег их, расходовал правильно и тем спас его от суда, которому подвергся старший, зимогорский, Лутовинов, разжалованный за растрату сумм, а еще больше за следующий случай: когда сторожевые команды были сняты со станций, Лутовиновы поспешили в Москву;
приехав в село Подсолнечное, где стоял капитан Николай Алексеевич Булгаков, которого почитали не за весьма разумного человека, требовали от него, будучи в шумстве, наскоро лошадей, но как лошади были в разгоне, то они, ему не веря, приказали их сыскивать по дворам; а как и там оных не находили, то многие буяны из солдат, желая угодить командирам, перебили в избах окошки и разломали ворота, то и вышла от сего озорничества жалоба и шум. Булгаков вступился за свою команду. Он и Лутовиновы, наговор я друг другу обидных и бранных слов, называя Булгакова дураком, разгорячились или, лучше сказать, вышли хмельные из рассудка, закричали своим командам: к ружью! Булгаков также своей. У каждого было по 25 человек, которые построились во фрунт; им приказано было заряжать ружья; но Державин, бегая между ими, будто для исполнения офицерских приказаний, запрещал тихонько, чтобы они только вид показывали, а в самом деле ружей не заряжали; и как было тогда ночное время, то офицеры того не приметили, а между тем подоспели лошади и наехали другие команды, а именно из Крестец капитан Голохвастов, то и успокоилось сие вздорное междоусобие.
Скоро Державин был произведен в сержанты и опять отправился в деревню показаться матери в новом чине. Возвращаясь оттуда, молодой человек остановился в Москве у знакомых офицеров, проигрался и не мог уже выехать. Около полгода прожил он, ведя игру в надежде отыграться; попал в компанию шулеров «или, лучше, прикрытых благопристойными поступками и одеждою разбойников», научился у них «заговорам, как новичков заводить в игру, подборам карт, подделкам и всяким игрецким мошенничествам». Но играл только из нужды, сам слишком больших низостей не делал и, когда вырвался из дурной компании, скоро исправился: действительно, у «его была честная натура. Он жил в Москве с офицером Максимовым, в доме своего родственника Блудова. В эти месяцы кутежа „случилось с ним несколько замечательных происшествий“.
Первое. Хаживала к ним в дом в соседстве живущего приходского дьякона дочь, и в один вечер, когда она вышла из своего дома, отец или матерь, подозревая ее быть в гостях у соседей, упросили бутошников, чтобы ее подстерегли, когда от них выдет. Люди их и Блудова увидели, что бутошники позаугольно кого-то дожидаются; спросили их; они отвечали грубо, то вышла брань, а потом драка; а как с двора сбежалось людей более, нежели подзорщиков было, то первые последних и поколотили. С досады за таковую неудачу и чтоб отомстить, залезли они в крапиву на ограде церковной, чрез которую должна была проходить несчастная грация. Ее подхватили отец и мать, мучили плетью и, по научению полицейских, велели ей сказать, что была у сержанта Державина. Довольно сего было для крючков, чтобы прицепиться.
На следующий день, когда он в карете четверней возвращался домой, подле ворот будочники схватили лошадей под уздцы, „повезли чрез всю Москву в полицию“ и посадили в арестантскую, где провел он около суток.
На другой день поутру ввели в судейскую. Судьи зачали спрашивать и домогаться, чтоб он признался в задорном с девкою обхождении и на ней женился; но как никаких доказательств, ни письменных, ни свидетельских, не могли представить на взводимое на него преступление, то, проволочив однако с неделю, должны были с стыдом выпустить, сообща однако за известие в полковую канцелярию, где таковому безумству и наглости алгвазилов дивились и смеялись. Вот каковы в то время были полиции и судьи!
Второе. Познакомился с ним в трактирах по игре некто, хотя по роду благородный, знатной фамилии, но по поступкам самый подлый человек, который содержался в полиции за подделку векселей и закладных на весьма большую сумму и подставление по себе в поручительство подложной матери, который имел за собою в замужестве прекрасную иностранку, которая торговала своими прелестями. В нее влюбился некто приезжий пензенской молодой дворянин, слабой по уму, но довольно достаточный по имуществу. Она с ведома, как после открылось, мужа с ним коротко обращалась и его без милости обирала, так что он заложил свое и материнское имение и лишился самых необходимо нужных ему вещей. А как сей дворянин был с Державиным хороший приятель, то и сжалился он на его несчастие. Вследствие чего, будучи в один день в компании с мужем, слегка дал ему почувствовать поведение жены. Муж старался прикрыть ее и оправдать себя своим неведением; и хотя тогда прекратил разговор шутками, но запечатлел на сердце своем на него злобу за такое чистосердечное остережение. Он, спустя некоторое время, позвал его в гости к себе на квартиру жены и под вечер намерен был поколотить, а может быть и убить; ибо, когда Державин вошел в покои, то увидел за ширмами двух сидящих незнакомых, а третьего лежащего на постели офицера, которого раз видел в трактире игравшего несчастно на бильярде; ибо его на поддельные шары обыгрывали, что он шуткой и заметил офицеру. Хозяин, приняв гостя сначала ласково, зачал его помалу в разговорах горячить противоречиями, потом привязываться к словам, напоминая прежде слышанные им, относя их к обиде его и жены; но как гость опровергал сильными возражениями свое невинное чистосердечие, то умышленник и начал кивать головой сидящим за ширмами и лежащему на постеле, давая им знать, чтоб они начинали свое дело. Против всякого чаяния лежащий сказал: „Нет, брат, он прав, а ты виноват, и ежели кто из вас тронет его волосом, то я вступлюсь за него и переломаю вам руки и ноги“; ибо был он молодец, приземистый борец, всех проворнее и сильнее и имел подле себя арясину, то хозяин и $се прочие соумышленники удивились и опешили. Это был господин землемер, недавно приехавший из Саратова, поручик Петр Алексеевич Гасвицкой, который с того времени сделался Державину другом.
Третье „замечательное происшествие“ было таково. В Москве содержался тяжелый преступник Черняй5, вздумав высвободиться, он подослал своего приятеля сказать разным чиновникам и офицерам, находившимся в компании Державина, что знает места, где зарыты богатые клады. Державин в это дело не вмешался, но другие поверили и привлекли к участию в своих планах некоторых „довольно значущих“ людей. Им надобно было освободить Черняя.
Они это сделали таким образом: составили подложный вексель на Черняя, по которому произвели взыскание, и как находился такой закон, по коему должно было из всех правительств по требованиям посылать в магистрат колодников для уплаты их долгов их заимодавцам, а из магистрата дозволялось отпускать их в баню, в церковь и к родственникам под присмотром; — сего довольно крючкотворцам. Черняй отпущен в баню под надзиранием одного гарнизонного солдата: на Царицыной площади отбит незнаемыми людьми.
Разумеется, Черняй скрылся от обманутых своих покровителей. Кое-как выбравшись из Москвы, Державин в Петербурге продолжал жить игрою в карты, но играл только „по необходимости для прожитку“ и „благопристойно“. Исправление свое он приписывает влиянию женщины.
Жил он тогда в маленьких деревянных покойниках, на Литейной, в доме господина Удолова, хотя бедно, однакоже порядочно, устраняясь от всякого развратного сообщества; ибо имел любовную связь с одною хороших нравов и благородного поведения дамою. Как был очень к ней привязан, а она не отпускала его от себя уклоняться в дурное знакомство, то и исправил он помалу свое поведение.
Он был около этого времени, наконец, произведен в офицеры (1 января 1772 г.). Через несколько времени пришлось ему быть свидетелем следующего „замечательного“ (по его выражению) происшествия:
Помнится, в июле месяце отдан приказ, чтоб выводить роты на большое парадное место в три часа поутру. Прапорщик Державин приехал на ротный плац в назначенное время. К удивлению, не нашел там не токмо капитана, но никого из офицеров, кроме рядовых и унтер-офицеров; фельдфебель отрепортовал ему, что все больны. Итак, когда пришла пора, он должен вести один людей на полковое парадное место. Там нашел майора Маслова, и прочие роты начали собираться. Когда построились, сказано было: „к ноге положи“, и ученья никакого не было. Таким образом прождали с 3-х часов до 9 часа в великом безмолвии, недоумевая, что бы это значило. Наконец от стороны слобод, что на Песках, услышали звук цепей. Потом показались взводы солдат в синих мундирах. Это была Семеновская рота. Приказано было полку сделать карре, в которой, к ужасу всех, введен в изнуренном виде и бледный унтер-офицер Оловянишников и с ним 12 человек лучших гренадер. Прочтен указ императрицы и приговор преступников. Они умышляли на ее жизнь. Им учинена торговая казнь; одели в рогожное рубище и тут же, досажав в подвезенные кибитки, отвезли в ссылку в Сибирь. Жалко было и ужасно видеть терзание их катом, но ужаснее того мысль, как мог благородный человек навлечь на себя такое бедствие. Однакоже таковых умышлений на императрицу было не одно сие (окроме возмущения злодея Пугачева, которое будет ниже несколько обстоятельнее описано, потому что в усмирении оного участвовал и Державин), и именно гласные, не говоря о невышедших наружу: скоро по коронации в Москве Хрущевы и Жилинский; по возвращении в Петербург Озеровский и Жилинский: первые ошельмованы на эшафоте переломлением шпаг и разосланы на житье по их деревням, вторые в каторжную работу в Сибирь, а Пугачевской [бунт] успокоен с большим кровопролитием в междоусобной брани.
Вскоре после этого Державин по собственной просьбе взят был Бибиковым, отправлявшимся для усмирения Пугачевского бунта. Он очень подробно рассказывает о своих подвигах против мятежников: он чуть ли не считал себя спасителем всей страны; по крайней мере, только его распорядительность, по его словам, не допустила мятежу распространиться в то время, как Пугачев, преследуемый войсками императрицы, бежал через Саратов. Но все мы видим, что это только приятные фантазии человека очень усердного, быть может и очень мужественного, а все-таки не бывшего в таком положении, чтобы сделать что-нибудь значительное. Из действий Державина во время Пугачевского бунта важнее всего остального ссора его с саратовским комендантом Бошняком, в которой все находили неправым Державина, а сам Державин считает себя совершенно правым. Но это дело давно известно публике по рассказу Пушкина в „Истории Пугачевского бунта“ и вновь касаться его здесь нет надобности. За исключением эпизода ссоры с Бошняком, весь длинный рассказ Державина о действиях против Пугачева очень скучен, мелочен и вообще таков, что трудно по нем составить себе ясное понятие о происшествиях. Если Державин и был, как сам полагал, отличным военным правителем и командиром, то военным историком он не был. Потому, пропуская всю эту часть его записок, переходим прямо к возвращению его в Москву с Поволжья. Первый дебют его по возобновлении службы в гвардии был неудачен. Пока он воевал с мятежниками, порядок команды при отводе караула несколько изменился: прежде, останавливая взвод, приведенный на караул, говорили: „левый, стой! правый, заходи!“, а теперь велено было командовать просто: „вправо заходи!“ Не зная об этой перемене, Державин скомандовал по-старому, „и встала беда“: он наряжен был „на палочный караул“.
Сие наипаче поразило честолюбивую его душу, когда представлял он себе, что давно ли вверено ему было толь важное поручение, в котором мог он двигать чрез свои сообщения корпусами генералов, брать деньги в городах, сколько хотел, посылать лазутчиков, казнить смертию, воспрепятствовал злодеям пробраться по Иргизу во внутренние, не огражденные никем провинции, и защитил, так сказать, своим одним лицом от расхищения Киргизцами все иностранные колонии, на луговой стороне Волги лежащие, чем совокупно спас паки и империю, и славу государыни императрицы, которая, выписав их из чужих земель, приняла под свое покровительство я обещала устроить их блаженство прочнее, нежели в их отечестве. Но за все сие вместо награды получил уничижение пред своими собратиями гвардии офицерами, которые награждены были деревнями, а он не только оставлен без всякого уважения, но, как негодяй, наряжен был на палочной караул.
„Таковыми чувствами возмятенный“, Державин вздумал было искать защиты у известного историка Щербатова6, который выражал перед тем желание познакомиться с ним. Но князь Щербатов сказал, что пособить ему не в силах. Вернувшись на квартиру „и размысля неприязнь к себе сильных людей и не имея ни единой подпоры“, Державин „пролил горькие слезы“, тем больше, что денежные дела его находились в расстройстве: он поручился за приятеля, оказавшегося несостоятельным, и его собственное поместье собирались продать с аукциона. Однакоже, „возвергнув печаль свою на бога“, решился он действовать отважнее и поехал к Потемкину просить себе награды за действия против Пугачева. Потемкин ничего не сделал для него; но, принявшись снова играть в карты, Державин выпутался из затруднения: на 50 рублей он выиграл до 40 000 рублей, заплатил долг и мог жить порядочно. Еще несколько раз обращался он с просьбами к Потемкину7, к другим сильным людям, к самой императрице, доказывая свои права на награду. Много раз ему отказывали; наконец в ноябре 1776 года попал он с своею просьбою к Потемкину в счастливую минуту. — „Чего же вы желаете за свою службу?“ — спросил князь. — „Я ничего не желаю, коль скоро служба моя благоугодною ее величеству показалась“, отвечал Державин. — Вы должны непременно сказать», — продолжал Потемкин.
— Когда так, — с глубоким благоговением отозвался проситель: за производство дел по секретной комиссии желаю быть награжденным деревнями равно с сверстниками моими, гвардии офицерами; а за спасение колоний по собственному моему подвигу, как за военное действие, чином полковника". — «Хорошо», князь отозвался, «вы получите».
Но опять прошло несколько месяцев, награды не было, и Державин, по собственному выражению, «принужден был еще толкаться у князя в передней». Наконец, проходя однажды через приемную залу, где был Державин, Потемкин «сквозь зубы» сказал своему правителю канцелярии: «напиши о нем докладную записку». Правитель канцелярии не знал, что писать в докладной записке, и попросил самого Державина написать ее. «Сей изготовил по самой справедливости», в том смысле, что следует ему дать чин полковника. Потемкину показалось (по наговорам недоброжелателей, как полагает Державин), что чин полковника давать ему не за что, и Державин был вместо того перечислен в статскую службу с пожалованием в коллежские советники и с награждением тремя стами душ. Надобно было искать должности: должность нашлась таким путем: Державин успел войти в дом к тогдашнему генерал-прокурору князю Вяземскому8, «и, проводя с ним дни, забывая время в карточной, тогда бывшей в моде, игре в вист… платил всегда проигранные деньги исправно и с веселым духом»: веселость духа сохранять было тем легче, что Вяземский с небогатыми людьми играл по маленькой. «Таковым поступком, всегда благородным и смелым, понравился ему, приобрел его благоволение». Открылось место экзекутора в 1-м департаменте сената, Державин попросил и получил эту должность, довольно видную. Сенаторы уважали его, потому что он ежедневно бывал у Вяземского, «с князем по вечерам, для забавы, иногда играл в карты, а иногда читал книги, большею частию романы, за которыми нередко и чтец и слушатель дремали. Для княгини писал стихи похвальные в честь ее супруга, хотя насчет ее страсти и привязанности к нему не всегда справедливые, ибо они знали модное искусство давать друг другу свободу».
Что делать, такие тогда были нравы. Но любопытно, что Державин, очень длинно рассказывая о своих просьбах, искательствах и похвальных стихотворениях, очень часто твердит, что никогда никого ни о чем не просил, что имел характер очень независимый, чуждый всякого искательства. При всей своей простоте он, вероятно, сообразил бы, что противоречит этими уверениями своим собственным рассказам, если бы полагал, что его рассказы о том, как он терся в передней у Потемкина и втирался в милость к Вяземскому, должны производить такое впечатление, какое производят на нас. Но по всему видно, что он и не предполагал возможности такого впечатления; видно, он сам и все его окружающие находили, что он кланяется и напрашивается, льстит и втирается гораздо меньше, чем было тогда в обыкновении.
Дела Державина стали поправляться. Тяжба о поручительстве его за несостоятельного товарища по его «просьбе и старанию в сенате, а паче по покровительству генерал-прокурора» решена так, что Державин приобрел поместье, в залоге которого ручался. В этом поместье было триста душ; еще триста душ были пожалованы Державину в награду; всего с родовым поместьем было у него теперь (около 1778 года) до тысячи душ, и он «взял намерение порядочным жить домом, а потому и решился твердо в мыслях своих жениться». Решившись жениться, он тотчас же влюбился и скоро сыграл свадьбу с своею Пленирою, как называл ее в стихах. В течение трех с лишком лет, пока он занимал должность экзекутора, случились, по его словам, два замечательные происшествия: первое состояло в том, что он отлично убрал залу общего собрания сената; второе пусть расскажет он сам:
В 1780 году, будучи в Петербурге, австрийский император Иосиф под чужим именем посещал сенат и, вступя в залу общего собрания, расспрося о производимых в ней государственных делах, сказал сопровождавшему его экзекутору: "Подлинно в пространной толь империи может совет сей служить великим пособием императрице.
Но вот факт, который уже действительно замечателен. В конце 1780 года учреждена была «экспедиция о государственных доходах», делившаяся на четыре части: приходную, расходную, счетную и недоимочную. В каждой части было по особенному председателю с тремя советниками. Державина назначили советником во второй отдел экспедиции: и как бы вы думали?.. Оказалось, что он, имевший о финансах ровно такое же понятие, как о французском языке (о котором еще будет анекдот), — самый знающий человек не только в своей части, но и в целой экспедиции, то есть в целом управлении финансами русской империи. Каким образом успели набрать пятнадцать человек, еще менее Державина знакомых с финансами, это непостижимо; но не нашлось в экспедиции никого, кроме Державина, кому было бы поручить «написать должность экспедиции о государственных доходах», то есть устав финансового управления целой империи. Способным к этому сочли его потому, что еще когда он был экзекутором, то «уже поручил ему генерал-прокурор следствие над сенатскими секретарями, что они ленились ходить на дежурство свое». Итак, Вяземский приказал написать, и Державин написал устав. Об этой процедуре он очень любопытно рассказывает с обычным своим простодушием. Генерал-прокурор Вяземский, управлявший всеми отраслями внутренних дел, в том числе и финансами,
не надеялся, чтоб несведущий законов мог написать правила казенного управления, требующие великого предусмотрения, осторожности и точности, но, однако, приказал. Что делать? должно исполнить волю начальника; а как не хотел пред ними (перед своими соперниками, Васильевым и Храповицким) уклоняться и испрашивать у них мыслей и наставления, то, собрав все указы, на коих основаны были камер- и ревизион-коллегии, статс-конторы и самые вновь учрежденные экспедиции, приступил к работе, а чтоб не разбивали его плана и мыслей, заперся и не велел себя сказывать никому дома. Поелику ему была дика и непонятна почти материя, то марал, переменял и, наконец, чрез две недели составил кое-как целую книгу без всякой посторонней помощи, представил начальнику, а сей, собрав все экспедиции, велел пред ними прочесть; но как никто не говорил ни хорошего, ни худого, то князь, желая слышать справедливое суждение, морщился, сердился, привязывался и, наконец, принялся поправлять сам единственно вступление или изложение причин названного им начертания должности экспедиции о государственных доходах, полагая, что без оного никаким образом не можно будет управлять казною государственною, давая разуметь, что наказ или полную инструкцию сама императрица издать изволит. Товарищи думали, что без них не обойдется, что не удостоится конфирмации сие начертание и что их будут переделать оное упрашивать; однако, к великому их удивлению, чрез графа Безбородку получил князь высочайшую конфирмацию, что по оному велено было поступать. Хотя должно было по листам скрепить и исправить или контр-асигнировать сию книгу Державину, яко писавшему оную, но присвоил сию честь Храповицкий, в каком виде должна она и поныне существовать в экспедиции о государственных доходах и есть оной правилом, ибо не слышно, чтоб дана ей была какая новая инструкция.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Прадедовские нравы.
