Read here

Записки черкеса

Адиль-Гирей Кучукович Кешев · 1860 · Free in the US

29,260 words · about 2 h 3 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1860 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Записки_черкеса_(Кешев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Адиль-Гирей Кучукович Кешев
Language
Russian
Published
1860
Length
29,260 words · about 2 h 3 min
Sections
5 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (5)

Continue:

ЗАПИСКИ ЧЕРКЕСА

Я старался в заметках моих избегать всего, что выходит из повседневного быта черкесов, — боясь обвинения в умышленном эффекте. Я желал бы представить черкеса не на коне и не в драматических положениях (как его представляли прежде), а у домашнего очага, со всей его человеческой стороною… Современное состояние Кавказа породило значительный круг людей, которые отбились от родной почвы, а к чужой не пристали. Поверхностное полуобразование ставит их во враждебное отношение ко всему окружающему, разрушает веру в достоинство старых обычаев, но не дает им достаточно сил для успешной борьбы с действительным злом. Это живейшая струна нашей современности…

I. ДВА МЕСЯЦА В АУЛЕ

До восемнадцатилетнего возраста я воспитывался в одном из кадетских корпусов Петербурга. Не стану здесь описывать своих школьных воспоминаний: на бумаге они теряют свою детскую, свежую прелесть. Окажу только, что несколько лет, проведенных много в шумном кругу кадетов, останутся счастливейшею порою моей бесцветной жизни. Даже теперь, когда я превратился в делового человека и увидел свет в совершенно ином виде, чем изображал его прежде, и теперь еще не могу без любви вспомнить об этой счастливейшей эпохе. Лишь об одном не могу здесь умолчать: я окончил свое образование точно так, как сотни моих соотечественников, т. е. вступил в жизнь с весьма скудными, поверхностными сведениями. Если я вынес из корпуса стремление к добру и надежды на широкое поприще, то мое полуобразование не обошлось мне даром: оно легло нерушимой стеной между соотечественниками и мною, сделало меня чужим между своими. На меня смотрели не иначе, как на пришельца; даже в родной семье я был скорее гостем, чем необходимым членом. Стоит ли таких огромных жертв мое жалкое полуобразование? Зачем я не отверг его, как чуждый нашей почве плод, как источник постоянных огорчений? Какую пользу оно принесло мне? Какую пользу принес я своим соотечественникам? Не получа никакого образования, я жил бы как и все черкесы, т. е. наслаждался бы вполне счастливым неведением, не заботясь о том, что будет с моими соотечественниками, скоро ли они выйдут из мрака заблужденья, словом, не думал бы ни о чем больше, как о статном коне и красивой винтовке. Все это я сознавал очень хорошо, но отстать от своих привычек, своротить с прямого пути не мог. Да есть ли какая возможность переиначить себя, насильственно уничтожить то, что составляет единственное наше утешение в жизни, наше нравственное бытие? Разве один ханжа способен действовать наперекор своему внутреннему убеждению? А я, слава Богу, хотя и не беспорочен, но ханжою не был и не буду.

Прослужив без малого два года в Нском уланском полку, я поехал домой в отпуск. При одной мысли о близком свидании с родными, после долгой разлуки, сердце мое наполнялось неизъяснимым удовольствием. Не достанет сил моих и на изображение восторга первого свидания со своими. Много трогательного было в этом свидании: довольно и того, что матушка моя не могла удержаться от слез, вопреки строгим нашим этикетам. Но, увы! Все это было впечатлением одного мгновения. Прошло несколько дней; я свыкся с давно покинутой жизнью, присмотрелся и к людям и к окружающим предметам; то, что поразило меня в первые дни приезда, потеряло свою новизну, и я скоро решил, что все так и должно быть. Признаться, я уже начинал скучать, как в одно утро получаю неожиданно от дочерей князя Кантемира приглашение к общей прогулке. Прогулка имела целью собирание полевой клубники — занятие, не лишенное важности в жизни черкешенок. Приглашение незнакомых девушек удивило меня, но отказаться от него не было никакой возможности, не оскорбив приглашавших. Был и другой расчет: без этой прогулки мне никогда бы не удалось сблизиться с молодыми девушками, несмотря на то, что они жили в одном со мною ауле и притом очень близко от моей кунацкой. Сообразив все это, я охотно принял приглашение и отпустил присланного человека, расспросив, в какую сторону намерены ехать княжны. Потом приказал находившемуся при мне узденю оседлать лошадей, а сам между тем оделся в лучшую свою черкеску. Чрез полчаса мы выехали из аула. Не знаю, что чувствовал я на протяжении с лишком двух верст, которые проехал почти незаметно, но помню только, я был в необыкновенном расположении. Грудь стеснялась, а по всему телу, словно электрическая искра, пробегала дрожь. Было ли подобное состояние следствием близкой встречи с незнакомыми девушками или другого чувства — не берусь решить. Мне было и тяжело и чрезвычайно приятно. Не скоро бы я вышел из этого полузабытья, если б товарищ, ехавший позади, не крикнул меня по имени; я оглянулся, он указал концом своей нагайки на две арбы, с оглушительным окрипом тянувшихся в стороне. Мы стегнули коней и скоро очутились около них. Арбы были битком набиты прекрасным полом, и тощие волы очень серьезно вытягивали шеи, упираясь твердо ногами, точь-в-точь как бы тащили стопудовый груз. По обеим сторонам арб ехало десятка два отборных джигитов; все они ужасно занимались собою, украдкою посматривали на свое оружие и свой наряд. Такова уж слабость черкесской молодежи! Между ними выдавался особенно молодой человек, лет двадцати двух, с смуглым, привлекательным лицом и стройным станом.

На нем была черкеска черного цвета с широкими галунами, белый бешмет и черная шапка, с белым верхом, сшитая по последней черкесской моде. Одна осанка, независимо от наряда, резко отделяла молодого человека от оборванных товарищей, а выезженный в струну белый конь и отлично оправленное оружие довершали контраст. Разглядев получше, я нашел, что лицо молодого горца было мне знакомо, но когда и где я его видел — не мог припомнить. Я подъехал к передней арбе и приветствовал виновниц поездки: они учтиво приподнялись в знак благодарности. Потом я присоединился к пестрому конвою. Прибытие мое очень не понравилось молодым всадникам: они молчали и только переглядывались, как бы спрашивая: «зачем этот господин втесался в наше общество?». Долго ехали молча: никто не вымолвил слова, наконец я решился прекратить это тягостное состояние.

— Кажется, мы с тобой знакомы, — проговорил я, подъехав ближе к молодому горцу, — но, видит Аллах, не припомню, где встречались.

— Да, — отвечал он, улыбаясь, — не знаю, как ты, а я хорошо тебя помню.

— Так скажи, пожалуйста, где мы встречались, я никак не припомню.

— В крепости Н., когда я отправлялся в Россию, помню еще это было около лавок.

Я вспомнил встречу с молодым черкесом. В то время его отправляли во внутрь России за какое-то преступление.

— А давно ты воротился? — спросил я.

— Четвертый месяц дома. И как весело жил я в России. Валлахи, кто бы подумал, что русские были такие славные люди?

Тут разговор наш кончился, снова настало молчание, но ненадолго. Один из товарищей указал нам на подошву большого холма. Местность достойна была нашего путешествия: гладкое поле представляло большое удобство для прогулки. У самой подошвы холма, по дикому руслу, катилась, как нарочно, прозрачная речка. Зелень вокруг была очаровательна. Арбы остановились, пассажирки выпрыгнули одна за другою. Теперь я мог хорошенько рассмотреть дочерей Кантемира. Обе были красивы, обе носили одинаковое платье. Не знаю отчего, только с первого же взгляда глаза мои обратились к старшей. Средний рост, стройная, гибкая талия, смуглый цвет лица, черные волосы и такие же брови, черные выразительные глаза с милым и ласковым выражением вполне оправдывали мой вкус.

Приличие требовало познакомиться с царицами поездки — и я не замедлил еще раз поблагодарить их за приглашение и то удовольствие, которое они мне доставили.

Вероятно, ни один из джигитов, сопровождавших поезд, не догадался того же сделать: таких тонкостей у нас в горах не водится, потому моя вежливость очень понравилась княжнам.

— А давно ты приехал к нам в аул? — спросила старшая, покраснев немного.

— С неделю, — отвечал я.

— И весело провел это время?

— Очень, — отвечал я, — увиделся с родными. Кроме того, вы меня пригласили на прогулку; еще бы после этого не быть довольным.

— А разве в России прогулок не бывает? — спросила она с видимым любопытством.

Пока мы разговаривали, девушки и молодые люди рассыпались по полю, кто с корзинкой, кто просто. Те и другие жадно искали клубнику.

Младшая княжна с несколькими подругами тоже отправилась бродить. Я и Залиха (так звали старшую княжну) остались одни. Но к нам скоро присоединился Карабахин (тот самый горец, которого я описал довольно подробно). Он сказал княжне несколько обыкновенных любезностей, но княжна не обратила на них внимания.

— Пойдем и мы искать ягод, — проговорила она, обратясь ко мне, и потом быстро пошла в сторону, не взглянув даже на Карабахина. Я не знал, как оставить горца, и не трогался с места, но решительное требование Залихи вывело меня из недоуменья. Я последовал за нею, пригласив, впрочем, и Карабахина идти с нами. Он оказался настолько гордым, что не принял моего приглашения, посмотрел на меня косо, окинул укорительным взглядом удалявшуюся княжну и быстро зашагал в ту сторону, куда удалилась младшая княжна с прочими девушками. Я догнал свою спутницу, успевшую отойти на значительное расстояние.

— Отчего ты не попросила Карабахина пойти с нами? — -спросил я, поравнявшись с нею.

— Да он каждый день с нами, — отвечала она с улыбкой, — а ты гость.

— Помилуй, Залиха! Какой я гость! — проговорил я. — Да если на то пошло, так ведь и он живет чуть не за двести верст

-отсюда.

— Все равно, — возразила княжна серьезно, — у него здесь много знакомых девушек, а у тебя никого нет. Я тебя пригласила, мне же надо позаботиться, чтобы ты не соскучился.

Такая смелость сбила меня с толку. Я знал очень хорошо строгий этикет соотечественников, также, что откровенность не в их характере. Можно ли было ожидать от такого униженного существа, как черкесская девушка, такого открытого, смелого выражения мыслей? «Я желаю с тобой поговорить, — прибавила княжна с улыбкой. — Ты жил в России, видал много любопытного!»

Я начал рассказывать свое житье-бытье, не выпуская ничего, что, по моему мнению, могло интересовать мою слушательницу. Княжна оказалась такой любознательной, что не давала отдыха, засыпала вопросами.

Рассказ продолжался долго. Мы незаметно очутились за холмом, далеко от прочих спутников. Солнце стояло как раз над головой и жгло нас, лицо княжны покрылось краской загара, но, несмотря на это, она не накинула на лицо платка, не переставала говорить и выступала так смело, так скоро, что я употреблял усилие, чтоб от нее не отстать. Наконец я не выдержал — предложил ей пойти к речке. Она кивнула головой в знак согласия и бросила на меня не то нежный, не то насмешливый взгляд, от которого я почувствовал вдвое больше жару, чем от солнечных лучей. Подошли к реке. Княжна намочила платок в воде и приложила к лицу, а я сделал из листьев лопуха чашку и, черпнув воды, подал ей. От речки повернули к арбам. Залиха шла теперь тише и о чем-то думала. Я не прерывал молчания, только усердно ловил каждый нежный взгляд, каждую улыбку, которыми она окидывала меня украдкой, но частенько. Странно, после короткого разговора я узнал как нельзя лучше весь характер Залихи и от всей души полюбил ее. Я никогда не был поклонником прекрасного пола, в России за все время пребывания вне родины всего два раза говорил с дамой, и то больше по ее желанию, чем по своему. Одним словом, до этого дня я не имел никакого понятия о том чувстве, которое называется любовью.

Я шел рядом с Залихой и, подобно ей, молчал, но в душе моей происходило что-то новое, чего я прежде не испытывал, в ней зародилось и с неимоверной быстротою росло небывалое, новое чувство. Как ни ново было это чувство, но я сознавал уже необходимость его выразить. Это не трудно было сделать при откровенности княжны, да и сам я давно приучился прямо, без всякого стеснения, выражать свои мысли. Между тем, как я раздумывал план объяснения с Залихой, она сама окончила минутное размышление и собиралась возобновить прерванный разговор.

— Что с тобой? — спросила она, смотря прямо в глаза. — Не скучаешь ли?

— Нет, не скучаю.

— Ну, так думаешь о чем-нибудь?

— Думаю.

— О чем, нельзя ли сказать?

— Можно, коли ты сама скажешь, о чем сейчас думала.

— Свидетель бог — скажу!

— Я думал о тебе, — проговорил я без всякого смущения.

— Что же ты думал обо мне?

— То, что тебя нельзя не любить.

— Кому нельзя? Разве ты знаешь меня как следует?

— Знаю лучше многих.

— Значит и любишь?

— И люблю, как, верно, никто.

— Не может быть!

— Уверяю тебя честью и прахом десяти предков.

— Верю, верю! Я сама очень полюбила тебя.

— Ты любишь меня!

— Люблю, что ж тут удивительного? Я никого не могу ненавидеть.

— Однако не всех же одинаково любишь?

— Ну, положим, тебя больше, нежели других; за то ведь и ты любишь меня больше других — не так ли?

— Люблю сильнее, чем себя.

— Если так, будем друзьями.

Она подала мне правую руку, я с чувством пожал ее. Мы были около арб, как один из отделившихся товарищей прокричал во все горло, что за версту от нас много клубники. Все без исключения согласились идти на поляну, где, по словам очевидца, от клубники не было места куда ноги ставить. Но нелегко было исполнить общее желание: крутой подъем на гору не позволял втащить туда тяжело нагруженные арбы на паре ленивых волов, потому решились взобраться пешком, но Залиха предложила женской половине компании сесть на лошадей с молодыми людьми. К моему удивлению, это смелое предложение приняли единодушно. Девушки начали по сердцу и вкусу выбирать кавалеров. Карабахин и тут не преминул предложить свои услуги, но княжна наотрез ему отказала, оправдываясь тем, что обещала сесть на мою лошадь. Получив вторично отказ девушки, несчастный юноша вспыхнул и, вскочив на коня, без оглядки пустился на гору.

Кавалеры не зевали; каждый из них с удовольствием спешил исполнить лестное предложение Залихи. Но при этом произошли неприятные столкновения. Молодые люди толкали друг друга, ругались без церемонии за какую-нибудь чернобровую красотку, пока сама она не выбирала одного из них и тем не прекращала спор. Один я странно торчал посреди веселой, шумной толпы! Один я затруднялся тем, как посадить на свои колени незнакомую девушку! Застыдясь, я последовал общему примеру, сел на лошадь и с смущением взял Залиху на колени. Но едва пришпорил коня, как он начал бешено биться и кружиться на одном месте. На лице княжны я тотчас заметил испуг, потому начал упрашивать не опасаться, хотя сам трусил во сто раз больше. Лошадь подымалась на дыбы, рвалась из рук, словом, употребляла все усилия, чтобы сбросить нас. Поддерживая одной рукой княжну, а другой повода, я не мог прибегнуть к помощи нагайки, а страх княжны возрастал с каждым скачком лошади и наконец дошел до того, что она, не довольствуясь моей слабой помощью, обеими руками сильно обвила мою шею… Как ни велика была моя боязнь, но я почувствовал весь жар страстного, но вынужденного пожатия. Кровь закипела и бросилась в лицо, дыхание сперлось, руки едва не выпустили повода. Не передать всего, что происходило во мне в то время, но было что-то неизъяснимо приятное в моем положении, чего не променял бы я ни за какие удовольствия. Лошадь, наконец, истощила все силы, горячий пот выступил по всему телу, пена показалась изо рта. Я вздохнул свободно…

Товарищи наши гуськом взбирались на гору, смех и говор доносился до нас. Никто не заметил того, что с нами было, и я был рад этому. Когда поехали вслед за другими, я спросил Залиху, испугалась ли она.

— Да, — отвечала она совершенно спокойно, — я испугалась только больше за тебя, чем за себя.

— За меня нечего опасаться. С этого дня, клянусь, я готов каждый час падать с лошади.

— Избави тебя бог от такого наказания, — возразила княжна, улыбаясь. — Ты вовсе не отвечаешь за то, что лошадь твоя не привычна к женскому платью. На ней, я думаю, еще никогда не увозили девушек.

— Пожалуй, ты бы извинила меня из сострадания, но что б сказали товарищи наши? Какими глазами посмотрели бы на меня?

— Наши молодые люди не так глупы, — сказала княжна. — Ведь и они не раз падали с лошади…

Как ни утешительны были такие речи, но я еще раз поблагодарил бога за счастливое избавление от стыда и неприятного случая.

Незаметно очутились мы на широкой, ровной поляне, по которой рассыпались наши товарищи. Товарищ нас не обманул: клубники было очень много, корзины быстро наполнялись, а в руках каждого джигита торчал огромный букет, приготовленный им для своей избранной.

Два молодца помогли княжне сойти с лошади и наперерыв старались поднести ей свои букеты; она приняла оба и, грациозна подпрыгивая, присоединилась к партии своей сестры, а я, не имея ни малейшего желания собирать ягоды, направился к опушке леса.

Когда я воротился на поляну, компания наша весело спускалась с горы; на этот раз девушки предпочли идти пешком, но джигиты все-таки не отставали от них; ведя коней под уздцы, они громко разговаривали и смеялись.

Наступал вечер, в воздухе запахло свежестью. Компания собралась домой; арбы заскрипели жалобнее прежнего. Юноши от скуки, а еще более из желания показаться, затеяли стрельбу в шапки. Карабахин показал удивительное знание горского искусства; он грациозно правил своим конем, а винтовка превратилась в его руках в перышко. С первого взгляда на джигитовку я убедился в невозможности соперничать с товарищами. Убеждение тем более грустное, что из арбы выглядывали черные глазки Залихи!

Долгое пребывание в России отняло у меня много в стрельбе и вообще в верховой езде. Правда, я был кавалерист, но это нисколько не облегчало дела. Кавалерийское искусство просвещенной Европы не выдержит сравнения с бешеной, кипучей отвагой горского наездника. Там искусство парадное, для глаз, а здесь оно ради самого искусства, необходимость, потребность, можно сказать, вдохновение. Положение мое было затруднительно. Но судьба, раз избавившая меня от постыдного случая, не допустила меня сделать посмешищем веселой молодежи. Три раза приходилось мне стрелять, и три раза пуля моя попадала в мохнатую шапку. Стрельба кончилась, поезд приближался к аулу; джигиты, бог весть почему, затянули свадебную песню, сопровождая ее залпами из всех винтовок. Компания въехала в аул; дымящиеся винтовки вложены были в чехлы. Я проводил Залиху до дому. На прощание она просила бывать у нее почаще, я обещал и отправился: домой, полный приятных надежд и сладких ощущений.

На другой и третий день я безвыходно просидел дома, надеясь отдохнуть и привести в порядок свои мысли. Надежда, однако, не оправдалась; я не только не привел, но еще более расстроил свою мыслительную способность. Толпы знакомых и незнакомых людей, различного одеяния и такого же образа мыслей, то и дело наполняли тесную мою кунацкую. Гости еще не беда, но эти далеко не походили на тех посетителей, которых я привык видеть в своей уютной квартире в городе Н. Их красноречивые, восточные поздравления, их нескончаемые, утомительно-однообразные пожелания многолетнего здравия и прочих благополучии могли наскучить всякому.

Все посетители, в числе многих других приветствий, изъявляли желание, чтоб я попал в благословенные покои джаннета. А я, проживший большую часть жизни в России, обрусевший до того, что забыл обычаи своей страны, подлежащий недоверию соотечественников и гневу блюстителей корана, мог ли я иметь право на такое приветствие!

За приветствиями и пожеланиями следовали расспросы о том, как и чему учили меня русские, что я видел, что слышал, словом, приходилось давать каждому посетителю полный отчет в своих действиях, от поступления в корпус до дня приезда в аул. Я, по возможности, старался удовлетворить их любопытство. У меня даже хватило терпения и смелости растолковывать слушателям некоторые физические явления, думая тем уверить их, что не даром провел я столько лет в России. Попытка не удалась. Одни слушатели заглушали рассказ громким хохотом, другие, считая смех неуместным, только смотрели на меня весьма подозрительно: все же вместе держались крепко одного мнения, что все, чему учили меня русские, — чистейшая ложь. «Иначе и быть не может, — восклицали все хором, — ну можно ли поверить тому, что ум человеческий в состоянии постигнуть премудрые дела Аллаха… Ха! Ха! И ты поверил гяурам, что дождь и снег не Аллах посылает с неба, а что они образуются из испарений! Да не осквернятся уста мусульман таким богохульством! Да разразится молния небесная на головы тех, кто выдумал такие мерзости!» После таких энергических восклицаний, каждый посетитель бормотал про себя какие помнил молитвы и сильно отплевывался, желая очистить свою внутренность от страшной заразы. В заключение всего изъявлялось непритворное сожаление, что дети мусульман по какому-то непонятному ослеплению кидаются добровольно в вечный огонь ада. Тут порядком досталось и тем из родителей, которые отдавали своих детей русским — «часть божьего гнева, — говорили они, — неминуемо падет на их преступные головы в день страшного суда». Досталось и покойному моему батюшке! Горько, обидно мне было слышать такие речи от любезных собратов, еще горше казалась недоверчивость их к моим словам, даже клятвам. Среди таких-то людей судьба мне предназначала жить и действовать! Что ж делать? Каждый человек несет на себе своего рода тяжесть до тех пор, пока не истощит сил и не падет, подавленный ею. Имей я больше хладнокровия, отзывы моих посетителей не произвели бы во мне того потрясающего впечатления, какое я испытывал при каждой глупой выходке какого-нибудь невежды. Мало того: действуя благоразумно и расчетливо, я успел бы убедить в истине моих слов если не всех, то по крайней мере двух-трех, и тем оказал бы собратьям истинно человеческую услугу. Но, к несчастью, я был в том возрасте, когда малейшее противоречие приводит человека в раздражение, когда чувство берет верх над рассудком. Потому неудивительно, если я, несмотря на горячую, бескорыстную любовь к родине, в скором времени возненавидел своих соотечественников, стал смотреть на них враждебно. Если бы прения происходили не в моей кунацкой и чрез то посетители не делались гостями, лицами неприкосновенными по вековому обычаю, — то я едва ли бы удержался в границах благоразумия. До такой степени волновалось во мне негодование. Зато, оставшись один в кунацкой, я горячо молил бога, чтобы он прояснил глаза, отуманенные пеленой векового мрака. И в эти торжественные минуты я оживал, душа очищалась: в ней оставалось одно только чувство, — чувство безграничной братской любви ко всем и к каждому. Но это не могло так долго продолжаться. Я с каждым днем яснее вникал в слова и обращение окружающих, начинал понимать, что они недовольны мною, а если посещали меня на первых порах, то больше из любопытства и страсти к новизне, чем из участия. Скоро они пригляделись ко мне, разузнали что нужно, почесали языки и пошли распространяться по аулу, что я отступился от веры отцов, не уважаю ни обычаев, ни заветных преданий старины, что приехал домой не для свидания с родными, а для развращения и искушения правоверных. Они не посовестились даже назвать меня шпионом правительства; более человеколюбивые проникли и в мой собственный дом, шепнули матери, что я опасен для нее и для всего семейства, что благоразумнее держаться от меня как можно дальше. Такие сплетни раздражали меня еще более, и я запер двери кунацкой для посетителей.

На четвертый день утром Ибрагим, один из старейших узденей покойного отца, просил меня убедительно представиться князю Бей-мурзе, жившему в том же ауле. Преданный старик в пространных словах рассказал мне о давнишних связях Бей-мурзы с отцом, о подарках того и другого. Желая придать рассказу больше достоверности, он припоминал масти подаренных лошадей и названия винтовок, шашек, пистолетов. «Стыдно не поддержать старого знакомства», — заключил старик и вышел, обещав прислать человека, который мог бы прилично отрекомендовать меня Бей-мурзе. Я оделся и ждал проводника. По словам Ибрагима Бей-мурза должен был принять меня очень радушно, как сына старого своего приятеля, потому-то я весьма охотно принял предложение. Проводник не долго заставил себя ждать. То был мужчина высокого роста лет тридцати восьми. Свежее продолговатое-лицо, окаймленное рыжей бородой, придавало физиономии его нечто важное, а большие, светло-голубые глаза иокрились природным умом и неподдельной веселостью. Новый знакомец с первого же взгляда расположил меня в свою пользу, тем более, что я не видел его в числе прежних моих болтливых посетителей. Недаром Ибрагим прожил восемьдесят лет: он изучил людей не хуже лошадей и винтовок… Мы вышли из кунацкой, перешли по двум узеньким доскам речку, отделявшую наш аул от Бей-мурзы. Первый раз познакомился я с внутренностью этого аула. Подъезжая к нему со стороны, еще за несколько верст видишь пред собой прекрасную картину. Направо и налево параллельно тянутся гребни гор не высоких, но очень живописных; на них растет отличный строевой лес, которым черкесы не умеют пользоваться. Аул правой стороной упирается в крутой обрыв, который составляет прочную защиту от случайного нападения неприятельских шаек. Прочие стороны по старанию русского пристава обнесены двойным плетнем из колючника. Ворота на ночь запираются и охраняются караулами. Аул безопасен даже от мелких,, так называемых домашних воров. Беленькие опрятные сакли, разбросанные в беспорядке на значительном пространстве, поражают приятно взор, особенно летом, когда нередко увидишь в промежутке дворов зеленую траву, на которой пасутся курчавые барашки и молодые телята. Но внутренность аула со всеми патриархальными принадлежностями далеко не соответствует приятному впечатлению, производимому его наружным видом. Возле саклей и на улицах навалены большие кучи золы и всякой дряни: все это неблагоприятно действует на нервы непривычного зрителя. При каждой сакле неизбежны также — хлев, небольшое огороженное пространство, называемое бахчой, стоянка для скота и баранов, арбы с колесами и без колес, зимние сани, треснувшие от продолжительного стояния под лучами солнца, бочка без дна, давно выброшенная из сакли, как ненужная вещь, огромное корыто, в котором в свое время содержалось молоко и масло, которое теперь, облизывается голодными собаками; одним словом, на дворе все хозяйство черкеса. Люди, собаки, лошади, рогатый скот и домашние птицы, все это перемешано и кишит в тесных улицах, словно рыбы в стоячей воде. Проводник мой говорил, что в зимнее и дождливое время нет никакой возможности пробраться по аулу даже верхом. Но такие неудобства не пугают жителей: ни один из них без крайней нужды не покинет своего двора. Он свыкся, сжился и с грязью, и с непогодой, душой привязан к дымной своей сакле, к закопченному очагу и не променяет их ни на какие палаты. Ошибаются мудрецы, считающие черкесов кочевым народом, которому перебраться с одного места на другое не составляет ничего ровно. Пожалуй, построить саклю не велика беда, но черкес неохотно принимается за работу, не по лености однако, а по привычке к старому месту. «Будет ли новое место так же счастливо, как старое, одному аллаху известно», — говорит он с недоверчивостью.

Любовь к оседлости можно только объяснить зажиточностью мирных горцев, сравнительно с теми из них, которые ежедневно подвергаются случайностям войны. В целом ауле не найдется двух-трех семейств, ничем не занимающихся, ничего не имеющих. У последнего бедняка есть две-три коровы и пара волов. Много также значит для мирного аула соседство казачьих станиц, куда жители сбывают за хорошую цену свои домашние продукты.

Раз мне пришлось побывать на станичной ярмарке. Что за картина! Вокруг станицы, на протяжении двух почти верст, стоят жирные питомцы горских табунов, гордо помахивая головами. Тут и рогатый скот, и овцы с курдюками, пригнанные бог весть из каких ущелий. В самой станице около лавок, на базарной площади толпятся, шумят, бранятся, каждый на своем языке, черкесы, абазинцы, ногаи и казаки. Один несет на плечах десяток бараньих шкур, другой ревет во все горло, размахивая черкеской и курчавой буркой, третий постукивает седлами отличной работы. Короче, все тут, что может производить горец. Душа радовалась при виде этой смешанной толпы и недаром: торговля — лучшее средство к сближению народов: в ней исчезает все, что разъединяет их друг от друга. Торговля приучит черкеса к честному труду и тем обеспечит его существование: вызовет в нем дух предприимчивости, сметливости и все то, что до сих пор сокрыто в его богато одаренной натуре. Торговля изгонит из его головы те беспокойные, отжившие понятия, которые ставят его в прямое противоречение с настоящим положением дел. Торговля, наконец, введет в семейный быт черкеса неизвестные доселе удобства, изменит к лучшему семейные и общественные отношения, отодвинет на задний план винтовку… Много мыслей шевельнулось в голове при виде этой ярмарки! Я перенесся в патриархальные времена, в рыцарский период наших предков, так заманчиво воспетый народными певцами, вспомнил далее эпоху водворения русских на Кавказе и длинный ряд кровавых и бесполезных столкновений, и пришел к тому заключению, что путем торговли и мирных сношений гораздо легче достигается цель, чем оружием. Армянский купец безопасно проникает уже в самую глубь враждебного населения Кавказа и встречает радушное гостеприимство, тогда как вооруженный отряд каждый клочок земли покупает ценой крови и тяжких лишений. Почему? Потому, что купец доставляет вещи, необходимые для домашнего обихода; а потребности черкеса, с водворения русского владычества, быстро возрастают. Состоятельный черкес обзавелся самоваром и, к великой досаде стариков, враждебно-встречающих каждое нововведение, преспокойно попивает китайское зелье и угощает им своих гостей…

Мы подошли к кунацкой Бей-мурзы. Это было что-то среднее между опрятной крестьянской избой и черкесской саклей, — хозяин, видно, знал цену удобства. На дворе толпилось несколько человек; при виде нас они прекратили громкий разговор и с большим любопытством окинули меня с ног до головы. Вероятно, им сильно хотелось узнать, кто я и откуда. Некоторые обнаружили эта желание тем, что довольно нескромно перешептывались, а другие с улыбкой моргали и кивали на меня головой. Вошли в кунацкую: Бей-мурза сидел полуразвалившись на своей кровати и перебирал крупные четки. В сакле не было никого больше. Бей-мурза, как только мы вошли, быстро вскочил на ноги, посмотрел на меня с недоумением, а потом обратился к моему ментору. Ментор с подобающим красноречием отрекомендовал меня и прибавил несколько фраз в виде примечания от своей особы. Бей-мурза сделал два шага вперед и ласково, но с важностью, протянул правую руку. Потом мы оба сели, хотя по черкесскому обычаю мне не следовало сидеть в присутствии Бей-мурзы. Это была моя ошибка. Князь распространялся о дружбе своей с покойным отцом и, вероятно, в подтверждение своего к нему уважения, привел два-три примера его необыкновенной щедрости, важных доблестей и прочих достохвальных качеств. Но особенное внимание обратил он на меня, на мою будущность, побуждаемый сознанием, что молодому человеку всегда нужно покровительство сильных. На его вопрос: что намерен делать я и какие имею надежды в будущем, я отвечал, что служба — единственная цель моей жизни; а насчет будущих надежд весьма кстати сослался на милость аллаха. Однако, сколько можно было заметить по выражению лица князя, ответ мой не произвел никакого сочувствия. «Значит, ты хочешь совсем сделаться русским?» — спрашивал он, опустив глаза в землю. Я отвечал утвердительно, хотя не понял смысла этих слов. Ясно, что князь под ними разумел совершенно не то, что я. В них выражалось то же презрение ко всему русскому, то же недоверие ко мне, какое высказывали все, с кем я ни говорил. Только в словах Бей-мурзы было по крайней мере утешительно то, что это всеобщее презрение облеклось в приличную форму, я мог толковать их по своему желанию. Подобный проблеск вежливости был отрадным явлением посреди грубого и вдобавок открытого изъявления грязных предрассудков. Если бы со дня своего приезда в аул, я встретил хоть одного человека, который, отрешась от ложного взгляда на русских, явился бы беспристрастным судьей своих и чужих заблуждений, тогда, без сомнения, я возненавидел бы от всей души Бей-мурзу, несмотря на его старинные отношения к моему дому. Но я не встречал такого человека, потому мысленно примирился с Бей-мурзой и готов был сойтись с ним еще ближе.

Князь молчал долго, наконец взял с окна нож и начал чистить ногти; это значило, что он не в духе, как объяснил мой ментор. Я понял, что больше нечего делать в сакле и спешил проститься с хозяином. Бей-мурза из вежливости просил не забывать его, — «как это делают молодые люди со стариками». Но в голосе его выражалось совершенно не то. Мы вышли из сакли, быстро минули двор, сопровождаемые любопытными взорами тех же людей, которые при нашем приходе стояли, а теперь преспокойно сидели, и вышли из ворот, как вдруг подбежал мальчик и едва слышно произнес имя княжны. «Здесь, — отвечал он, указывая на саклю Бей-мурзы, — она ждет у ворот». Нечего делать, я последовал за мальчиком не совсем охотно. Хотя я не прочь был увидеть княжну, но не имел никакого желания, чтоб свидание происходило в чужом доме. Это могло возбудить неблагоприятные толки. Проводник мой остался около ворот. К счастью, опасение мое скоро рассеялось. Залиха стояла одна, прислонясь к плетню. В тонком кисейном платье, с таким же платком на голове, она была чудно хороша. Сквозь прозрачное покрывало я мог рассмотреть смолисто-черные волосы, волнистыми прядями рассыпавшиеся по ее розовым плечам. Кажется и теперь еще я вижу перед собой этот стройный и милый образ!.. Сердце сильно застучало в груди, когда я с жаром пожимал пухленькую ручку княжны.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…