Личности смутного времени Михаил Скопин-Шуйский. Пожарский. Минин. Сусанин
Всем известно, какие труднопреодолимые препятствия возникают в процессе обработки истории. Конечно, нет науки более грудной для изучения и для передачи другим. Но, кроме недостаточности письменных известий, кроме неверностей и неясностей в сохранившихся известиях, кроме, наконец, чрезвычайного разнообразия предметов, входящих в область исторического исследования и требующих подготовительного знакомства с другими ветвями человеческих знаний, мы часто встречаем препятствия в собственном воображении и сердце. Очень часто исторические события и лица являются нам только в общих очертаниях, без крупных характерных признаков, так что одно данное походит на другое. Утомляясь под тягостью однообразия, не находя ничего, что бы служило нам для заключений и выводов, не встречая ясных живых образов, мы иногда насильственно пытаемся оживить мертвое, бездушное и прибегаем к собственному воображению, а потом признаем за плод нашего уразумения фактов то, что собственно есть плод одной нашей субъективной деятельности. Часто там, где источники предоставляют в наше распоряжение одни только названия, мы воображали себе лица, общества, учреждения; там, где перед нами мелькали только неясные черты, мы видели характеры, угадывали побуждения, указывали причины и последствия. Многое из того, что мы привыкли считать достоянием науки, пришлось бы, скрепя сердце, выбросить вон, если бы достояние это подвергнуть надлежащим образом беспощадному ножу критического анализа. Много бы нашлось таких мест, где уверенность в нашем знании нужно было бы заменить добросовестным признанием в нашем неведении.
Наша русская история, особенно древняя, легко подвергается этому недостатку, потому что значительная часть ее источников отличается теми качествами общности, сухости, недосказанности, маложизненности и удобоподатливости различным толкованиям, которые вызывают деятельность воображения. Но там, где есть простор воображению, легко увлекает нас в заблуждение и сердце. Как только является воображению повод, за отсутствием ясных данных, создавать образы и делать выводы, сердце побуждает нас вымышлять именно так, как ему хочется. Отсюда происходят вредное для исторической правды возведение в апотеозу исторических деятелей, преувеличения, направление в одну известную сторону изображаемых событий, предпочтения одних сказаний другим на том только основании, что первые более согласуются с нашим чувством, чем другие, ревнивое прилипание к одному способу толкования и безусловное устранение всякого иного; наконец, обращение предположений в догматы, будто бы не требующие поверки, не допускающие опровержений.
Едва ли в мире есть страна, где бы историки, описывая свое прошедшее, были совершенно изъяты от этого недостатка. Замечательно, однако, что чем народ здоровее, чем более имеет права уповать на свое будущее, чем общество, которое он из себя образует, прочнее и благоустроеннее, тем историки его способнее стать выше предрассудков и смотреть беспристрастнее и трезвее на прошедшее своего отечества. Напротив, там, где нация переживает времена упадка, расслабления или глубокого застоя, ее историки, чувствуя, что у их народа нет того, чего бы им хотелось, чтоб он имел, не видя ничего или очень мало видя в будущем, как бы для утешения, уходят всем сердцем в свое прошедшее и обращаются с ним самым несдержанным и пристрастным способом. У нас, к чести читающего русского общества, критическое направление пользуется сочувствием и уважением, хотя и не применялось к отечественной истории в том размере, в каком было бы желательно. Правда, у нас раздавались голоса, которые высказывали боязнь пред свободными, беспристрастными суждениями о нашем прошедшем, стояли за утвердившиеся в истории произвольные взгляды, считая их необходимыми для патриотических видов, и отыскивали задние мысли и скрытые враждебные обществу или государству намерения в суждениях тех, которые имели смелость посягать на предрассудки. Но такие возгласы могут пленять только невежд и никак не разделяются истинно мыслящими людьми. В деле науки только убеждения последних могут служить мерилом для определения общественных настроений. Великое историческое всегда останется великим, и никакой критический анализ не может уничтожить или уронить его значения, так точно, как мелкие исследования естествоиспытателей не могут разрушить поэтического обаяния, производимого на нас целостностью явлений природы, а, напротив, еще возвышают это обаяние, одухотворяя его смыслом.
I
В нашей отечественной истории эпоха Смутного времени есть действительно великая эпоха. Держава наша разлагалась; народ был на краю чужеземного покорения, — и, однако, последовало спасение и избавление. Но лица, действовавшие в эту славную и бедственную эпоху, облеклись сиянием славы и воплотились для нас в такие образы, которые при строгом и трезвом исследовании окажутся более произведениями нашего воображения, чем исторического изучения былой действительности. Это сделалось тем легче, что о многих из них недостает таких подробностей, при помощи которых можно было бы уяснить себе их характер и определить действительное их значение в свое время.
К таким личностям принадлежит Михаил Васильевич Скопин-Шуйский.
По первому впечатлению, эта личность представляется в высшей степени поэтическою и привлекательною. Молодость князя Михаила Васильевича, его быстрое возвышение на общественном поприще, важные успехи и ранняя смерть с характером трагической таинственности — все это придает ему поэтический оттенок; прибавим к этому и то, что народ с любовью внес его имя в свои песни, а этой чести в великорусском народе достигали немногие. Но как только мы приблизимся к этой личности с холодным анализом, мимо всякого поэтического увлечения, предвзятых понятий и заранее составленного образа, то встретим лицо очень тусклое. Начнем задавать себе вопросы и не будем знать, что отвечать на них. Прежде всего является вопрос: что это была за натура? Пылкий ли юноша, увлекаемый жаждою подвигов и деятельности, у которого энергия поступков зависела от сердечных побуждений, или это холодный, рассудительный ум, чуждый увлечения, взвешивающий обстоятельства, осмотрительный, проницательный, всегда расчетливый? Некоторые признаки склоняют нас видеть в нем характер последнего рода: во-первых, нам не представляются нигде такие черты, которые бы указывали на господство сердечных побуждений; во-вторых, мы замечаем в его действиях хитрость, напр., он пред Делагарди скрывал важность бедствий, посетивших Русь; в своих грамотах, рассылаемых по Руси, преувеличивал свои успехи. Но таких черт слишком мало, чтоб мы были вправе сделать какое-нибудь точное определение о его характере, тем более что вместе с тем представляется нам важным другой вопрос, на который мы ответить никак не в состоянии: насколько этот человек действовал по собственной инициативе или уразумению и насколько исполнял волю и советы других? В повествованиях о его деяниях нет ни одного места, где бы он явился со свойственным ему одному, отлично от других, образом взглядов, чувств и приемов, нет ни одного случая, где бы высказалась его индивидуальность. Мы также находимся в неведении относительно его нравственных побуждений: руководствовался ли он бескорыстною любовью и преданностью делу родины или же он не был чужд честолюбивых видов? Как относился он в самом деле к намерению поставить его царем в Московском государстве, что могло совершиться только с низложением царя Василия? Нам это неизвестно. Когда Ляпунов заявил пред ним желание Рязанской земли избрать его царем, Скопин хотя не потакал открыто такому предложению, однако не преследовал Ляпунова и даже, как говорят, не доложил об его поступке царю. Быть может, он не принял предложения, потому что не хотел допускать к себе и мысли о низвержении царя, а царю не сказал, не желая подвергать опасности Ляпунова, которого считал человеком, полезным для отечества. А может быть, он радовался этому, но, как умный человек, понимал, что Рязанская земля не может делать того, что принадлежит целой Руси, и оставлял Ляпунова в покое до тех пор, когда при содействии последнего подобное предложение последует от более широкого круга. В Москве, куда он вступил победителем, слышалось желание иметь его царем, и кто знает, как бы он поступил, когда бы это желание высказалось решительным заявлением массы! Смерть его остается неразгаданною. Конечно, он мог умереть от внезапной болезни; но народная молва и уверенность многих современников, в том числе шведского полководца Делагарди, приписывали ее отравлению. Обвиняли, как известно, жену царского брата Димитрия. Если это обвинение справедливо, то мы все-таки не знаем, по какому поводу совершено злодеяние, участвовали ли в нем другие члены царской фамилии и сам царь. Не было ли это плодом какой-нибудь личной злобы или, быть может, это была вынужденная попытка крайнего самосохранения ввиду готовности народа провозгласить Михаила царем, ввиду того, что новый царь мог поступить с прежним царем и с его близкими родичами так, как поступил в Новгороде с Татищевым? Событие с Татищевым в жизни Скопина представляется чем-то странным, набрасывает как бы тень на безупречность его поступков, но по неясности своей и неполноте сообщаемых известий все-таки не может повести к заключениям о личности замечательного человека. Татищева, новгородского воеводу, обвинили в намерении передаться на сторону Тушинского вора и сдать Новгород. Скопин выдал его на растерзание, не подвергши, насколько известно, обвинение исследованию. Если в этом обстоятельстве оправдать совершенно Скопина, то надобно допустить, что Татищев был действительно изменник. Однако как-то странно допустить это в таком человеке, который отличался самою яростною ненавистью ко всему иноземному, доходившею до тупого фанатизма, который отважился перечить названому Димитрию тогда, когда все пред последним склонялось, и тем доказывал, что не принадлежал в то время к себялюбцам, готовым из своекорыстных видов продавать себя всякой стороне. Татищев давно служил государству верно и деятельно. Правда, мы все-таки не настолько знаем его, чтобы составить ясное понятие о том, что он мог и чего не мог делать при различных обстоятельствах; но, насколько он нам известен, — ничто не внушает подозрения в способности его изменить отечеству для второго названого Димитрия, когда он был одним из главных лиц, уничтоживших первого. Карамзин, описывая это происшествие, спешит извинять Скопина молодостью и пылкостью; но мы, как уже выше сказали, не знаем из источников ни одной черты, которая бы указывала на пылкость Скопина. Из описи имущества убитого мы видим, что многие вещи взяты были без денег шурином Скопина, Головиным, а отчасти и самим Скопиным — быть может, и не для своей корысти, а с целью обратить на общее дело. Как бы то ни было, это темное событие нельзя объяснить положительно ни в хорошую, ни в дурную сторону для Скопина.
II
К таким же тусклым личностям принадлежит и князь Дмитрий Михайлович Пожарский.
Его важное значение не подлежит сомнению, но возникает целый ряд вопросов, на которые источники не представляют ответа. Мы не знаем, отчего Минин и бывшие с ним нижегородцы пригласили в предводители собиравшегося против поляков ополчения его, Пожарского, а не кого-нибудь другого. Мы не видим, чтоб князь Пожарский прежде отличался какими-нибудь способностями и успехами. При Шуйском он действовал в Рязанской земле, но действовал зауряд с другими и не совершил ничего необыкновенного. Участвуя в нападении русских на поляков, овладевших Москвою в 1611 году, он был ранен близ церкви Введения на Лубянке и, по выражению летописи, плакал о погибели царствующего града. Все это были еще не такие подвиги, которые давали бы русским повод предпочесть его всем другим и поручить ему важнейшее дело — руководить спасением отечества. В этом случае мы находим себе удовлетворение в одном: мы полагаем, что этот человек заслужил уважение за безупречность поведения, за то, что не приставал, подобно многим, ни к полякам, ни к шведам, ни к русским ворам. Но если это обстоятельство, в минуты первого воодушевления (впоследствии русские не были строги к тем из своих знатных особ, которые запятнали себя такими поступками), и способствовало выбору Пожарского, то едва ли было единственною его причиною. Были лица, не менее его безупречные и более его заявившие о своих способностях: таков был хоть бы Федор Шереметев; он же, сверх того, был близок к Романовым, которых и тогда любили и многие уже хотели возвести на престол. Между Пожарским и нижегородцами было что-то связывающее, что-то такое, чего мы не знаем; видно, что Пожарский для Минина и нижегородцев был более свой, чем всякий другой. Когда приехали к нему печерский архимандрит и дворянин Ждан Болтин с просьбою принять начальство над ополчением, Пожарский согласился, но пожелал, чтоб выборным человеком от посадских был Козьма Минин-Сухорук. Минин хотел Пожарского; Пожарский хотел Минина. Мы не знаем, откуда возникла эта взаимность.
Князь Пожарский после своего избрания стал очень высоко. Он писался «у ратных и земских дел по избранию всех чинов людей Московского государства» и вмещал в своей особе всю верховную власть над Русскою землею. Великое, славное дело совершал русский народ под его начальством. Но в какой степени он сам лично содействовал этому делу и насколько, в качестве военачальника, давал ему ход? Это вопрос, на который едва ли кто даст удовлетворительный ответ при существующих данных. Во все время своей новой деятельности Пожарский, насколько известно нам по источникам, не показал ничего, обличающего ум правителя и способности военачальника. Его не все любили и не все слушали. Он сам сознавал за собою духовную скудость: «Был бы у нас такой столп, — говорил он, — как князь Василий Васильевич Голицын, — все бы его держались, а я к такому великому делу не предался мимо него; меня ныне к этому делу сильно приневолили бояре и вся земля». В продолжение всей его деятельности в звании главноначальствующего мы видим поступки, которые современники считали ошибками, но мы не можем решать, кого и насколько следует винить за них.
Тогдашнее положение дел требовало, чтоб русское ополчение как можно скорее поспешало к Москве. Это было полезно для будущего успеха; медлить же было опасно. Ожидали прибытия короля с свежими силами, а вместе с ним должен был приехать и сын его Владислав, нареченный царь московский. Разом с материальным усилением поляков могло возникнуть опять разделение между русскими; появление Владислава в земле, избравшей его в цари, образовало бы тотчас партию, так как его неприбытие вовремя раздражило русских и соединило их против поляков. Надобно было предупредить эту опасность и поскорее отбить у врагов столицу, которой святыня служила знаменем для земли Русской. Освобождение Москвы подняло бы дух народа; успех Пожарского привлекал бы к нему массы, всегда ободряемые успехом и падающие духом от неудач. Узнавши, что Москва более не в руках неприятеля, русские отважнее и охотнее пошли бы на брань за отечество. Так смотрели на дело троицкие власти и беспрестанно торопили Пожарского. Увещатели за увещателями ездили в Ярославль, заклиная Пожарского поскорее выступать к Москве. Мало утешительного встречали они тогда в Ярославском ополчении: они видели около Пожарского и других воевод — «мятежников, ласкателей, трапезолюбцев, воздвизаюших гнев и свары между воеводами и во всем воинстве». Из дошедших до нас письменных известий видно, что в апреле воеводы жаловались на недостаточность средств на плату войску, доставляемых преимущественно с северо-востока. Видно по всему, Пожарский и воеводы считали свои силы еще малыми и, сверх того, боялись Козаков, с которыми им приходилось действовать заодно под Москвою. Но троицкие власти, конечно, лучше знавшие тогдашние обстоятельства, чем можем знать их мы через двести шестьдесят лет, считали возможным поход к Москве. Если у Пожарского, быть может, и не так много было войска, чтоб одолеть многочисленного неприятеля, то, кажется, его было достаточно, чтобы померяться с такими силами, какие он застал бы в Москве. По крайней мере, нам известно, что, стоя в Ярославле, он отправлял отряды под Москву. Так, напр., в половине июля пришел туда отряд под начальством Михаила Симеоновича Дмитриева. Если была возможность посылать под Москву войско частями, то едва ли было невозможным двинуться туда и самому Пожарскому со всеми остальными силами. Мы узнаем, что Пожарский рассылал отряды по сторонам — к Белоозеру, на Двину; следовательно, не боялся уменьшить своего войска. Поход его под Москву не помешал бы приставать к нему свежим ополчениям; они приходили бы туда так же удобно, как и в Ярославль, а некоторым это было даже подручнее. Мы встречаем известия, что в то время, как Пожарский стоял в Ярославле, иные ополчения прямо проходили к Москве и потом посылали в Ярославль к Пожарскому, умоляя его скорее идти к столице. Что касается до Козаков, стоявших под Москвою, то хотя они издавна смотрели недружелюбно на земских людей, однако тремя-двумя месяцами ранее прихода Пожарского к столице их отношения к земским людям не могли быть враждебнее и опаснее того, как были впоследствии. Главный враг Пожарского, Заруцкий, был не силен; Трубецкой давно уже готов был отстать от него, и если мирволил ему, то потому только, что не имел другой опоры, кроме Козаков; с появлением под Москвою ратных земских людей Заруцкий до того увидел свое положение ненадежным, что должен был бежать, а это случилось недель за пять до прибытия Пожарского под Москву. Относительно скудости средств, имея сведения о недостатке их в апреле, мы не знаем, насколько они увеличились в последующее время. Но не можем не привести следующих соображений: во-первых, жалобы на недостаток денег и припасов (вспоможение в стан Пожарского доставлялось не только деньгами, но и натурою) слышались в апреле — время года, крайне неудобное для сообщения, но положение дел этого рода должно было улучшиться уже в мае; во-вторых, вполне веря, что русские терпели недостаток, неизбежный при обнищании края, мы, однако, не видим, чтобы ополчение умалялось, напротив, увеличивалось до того, что была возможность посылать из него отряды по сторонам, отвлекая от главной цели: ясно, что оно не разошлось бы, если б военачальник перевел его из-под Ярославля под Москву. Доставка жизненных припасов и вообще сообщение войска с восточными областями было удобнее в Ярославле, чем в Москве, но, во всяком случае, цель похода была Москва, а не Ярославль. Из-под Москвы затруднительнее было сообщение, а тем самым и доставка средств прокормления; но ведь стояли под Москвою козаки и как-нибудь существовали; приходили туда ранее Пожарского земские ополчения и также не перемерли с голода. Для нас, не знакомых с подробностями тогдашних условий в этом отношении, все-таки важен авторитет троицких властей, которые не считали безусловно невозможным переход ополчения из Ярославля к Москве, когда так сильно торопили Пожарского.
Русские всего удобнее могли явиться под столицею в июне. В мае Гонсевского сменил Струсь, а литовский гетман Ходкевич, появившись под столицею в последних числах мая, нуждаясь в продовольствии, тотчас же стал под Крайцаревом и распустил свое войско на фуражировку. Так как окрестности были опустошены, то жолнеры уходили отрядами далеко в Новгородскую область. У гарнизона, запертого в Кремле, в июне средств было бы еще меньше, чем в сентябре и октябре, когда русские держали его в осаде: тогда литовское войско, несмотря на потерю своего обоза, все-таки успело пропустить в Кремль несколько десятков возов с запасами, а это продлило упорство гарнизона. Летом его принудить к сдаче было легче. Но предположим, что Пожарскому не удалось бы этого сделать, прежде чем Ходкевич успел бы собрать свое распущенное войско и поспешить на выручку осажденным. И в таком случае русские остались бы с выгодою, пришедши под Москву ранее: литовское войско должно было собраться наскоро, не успев набрать с собою того, что впоследствии привозило; оно бы лишено было продовольствия, не могло бы снабдить им осажденных в Кремле; и притом оно было слишком деморализовано: Ходкевич не мог бы выдерживать долгое время битв с русскими; если впоследствии он появился с огромным количеством запасов и, потеряв их, должен был бежать, то, явившись без этих запасов, убежал бы так же скоро. Пожарский не мог не знать положения враждебных сил под Москвою, потому что и троицкие власти, и вестовщики из-под Москвы ему об этом сообщали. Напротив, как мы уже показали, медлить под Ярославлем целое лето, как сделал Пожарский, значило подвергать и себя, и все русское дело возможности больших затруднений и опасностей. Правда, на счастье Руси не случилось того, чего так боялись троицкие власти и чего так желали засевшие в московском Кремле враги; но этого не случилось никак не по усмотрению русского военачальника: последний не мог предвидеть и рассчитать наперед, что король с свежим войском не придет к Москве ранее конца года; Пожарский не мог знать о несостоятельности короля Сигизмунда, когда и поляки, сидевшие в Кремле, и Ходкевич с своими литвинами надеялись, что король приедет и поправить свое дело в Московском государстве. Ближайшая цель Ходкевича состояла в том, чтоб как можно более привезти гарнизону запасов, чтоб гарнизон мог продержаться в Москве до прибытия короля; ближайшая цель Пожарского должна была состоять в том, чтоб не допустить Ходкевича исполнить свое намерение, а гарнизон принудить как можно скорее к сдаче и, до ожидаемого появления короля, удержать столицу в своих руках.
Несмотря на неоднократное увещание троицких властей, Пожарский, даже решившись выступить из Ярославля, шел к Москве чрезвычайно медленно, сворачивал с дороги, ездил в Суздаль кланяться гробам своих отцов, а между тем не только троицкие власти, но и ратные земские люди, которые прежде него пришли к Москве, умоляли его идти скорее. Ходкевич в это время успел окончить свое дело, набрать запасов в достаточном количестве, собрать свое распущенное на фуражировку войско и благополучно приблизиться к столице. Пожарский прибыл к ней в одно время с Ходкевичем.
Столкновение с Ходкевичем, однако, окончилось благоприятно для русских. У Ходкевича отняли возы с продовольствием. Этим были погублены все плоды его летних операций. Не доставил он гарнизону запасов, кроме небольшого количества, не было у него ничего для прокормления своего войска. Ходкевич должен был поневоле удалиться, тем более что его буйное и голодное жолнерство угрожало бунтом. Отбой возов с запасами был самое крупное и важнейшее дело русских. Но его совершили главным образом козаки, находившиеся под начальством князя Трубецкого, а не Пожарский. После ухода Ходкевича русские осаждали поляков в Кремле в течение двух месяцев. Ужасный голод, доходивший до того, что жолнеры пожирали друг друга, принудил их к сдаче. Надобно беспристрастно сказать, что в этом случае ошибки поляков и, главное, неприсылка помощи в свое время порешили дело в пользу русских. Да и вообще поляки, с которыми тогда боролась Русь, вели себя до такой степени бессмысленно, так мало у них было согласия, искусства, сознания цели, и, напротив, все у них происходило так некстати, не вовремя, что они были страшны для Руси только потому, что ее политический состав был в совершенном расстройстве и внутренние общественные связи порвались от долгих беспорядков. При малейшем водворении порядка и согласия поляков нетрудно было прогнать. Мы не думаем, однако, считать вообще Польшу неопасною для московской Руси. Стоило только сосредоточить наличные силы Польши, дававшие ей перевес пред Московским государством уже по превосходству образованности, стоило явиться в Польше уму, который бы сумел воспользоваться этими силами кстати, — Русь была бы подавлена. Называя поляков слабыми врагами, мы имеем в виду только те условия, в которых находилась Польша в 1612 году. Сигизмунду не давали денег на войну; в Польше хоть и хвастали тем, что побили москвитян, но вовсе неохотно смотрели на успехи Сигизмунда, считая усиление могущества короля опасным для шляхетской свободы. Война с Московским государством была вовсе не популярна в тогдашнем шляхетском обществе, уже терявшем прежний дух предприимчивости, удальства, отваги и создавшем себе другой идеал — веселого, ленивого довольства рабовладельческой республики. Воевавшие у нас польские войска состояли из наемников, без чувства долга по отношению к отечеству, руководимых только страстью к грабежу и веселому военному буйству, которое в тот век пленяло молодежь, особенно ту, которая приходила в бедность и крайность от развратной жизни. Кварцяное войско состояло не из одних поляков; напротив, в том польском войске, которое находилось тогда в Москве, было более немцев, чем поляков. Всегда несогласные между собою, алчные, корыстолюбивые, эти наемные воины подчас были храбры и стойки, но не терпели дисциплины и, при малейшем неудовлетворении своих желаний, бунтовали, а как польское правительство очень часто отличалось неисправностью в уплате жалованья, то такие бунты были делом обычным; и, как известно, по окончании московской войны эти наемники стали разорять Польшу почти так же, как прежде разоряли Московское государство. Вдобавок военачальники, польские паны, постоянно были не в ладах друг с другом. Ходкевич был соперник Якуба Потоцкого, а чрез него ненавидел и племянника его Струся, начальствовавшего кремлевским гарнизоном; говорили, что Ходкевич без сожаления, даже с тайным удовольствием оставил Струся на произвол судьбы. Такого рода военные силы не могли выдержать борьбы с единодушным восстанием народа.
В деле победы, одержанной под Москвою, Пожарский почти не показал своей личности, по крайней мере, насколько сообщают нам источники. Но, может быть, они укажут нам, как много он сделал для другой спасительной цели — для устроения Руси, для соединения русских сил воедино? Быть может, не будучи особенно великим полководцем, он был великим гражданином и государственным человеком? К сожалению, тогдашние источники и в этом отношении не сообщают нам ничего. Мы знаем только, что под его предводительством происходили ссоры, несогласия и он долго не мог с ними сладить. Прямо возводить на него вину мы не имеем права, потому что ничего об этом не дошло до нас, кроме общих мест, возбуждающих вопросы, на которые мы не в состоянии дать ответы. Быть может, в этот период Пожарский оказал какие-нибудь важные услуги отечеству, но мы о них не знаем, а чего мы не знаем, о том не в силах рассуждать и делать какие-либо заключения.
С взятием Москвы оканчивается первостепенная роль Пожарского. С этого времени до самого избрания в цари Михаила Федоровича он уже не стоит на челе безгосударной Руси. В грамотах пишется вначале не его имя, как делалось прежде, а имя князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого; имя Пожарского стоит вторым в товарищах. Оттого ли так сталось, что Трубецкой был боярин, хотя пожалованный в этот сан Тушинским вором, а все-таки — боярин; оттого ли, что род Трубецкого был знатнее рода Пожарского, красуясь целым рядом государственных людей; оттого ли, что сам князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой стоял непоколебимо под Москвою с марта 1611 года и воевал против поляков, а князь Дмитрий Михайлович Пожарский прибыл незадолго пред тем; оттого ли, наконец, что победу над Ходкевичем Трубецкой, начальствовавший козаками, приписывал себе? Быть может, все эти условия вместе поставили имя князя Трубецкого выше имени князя Пожарского. Мы подлинно не знаем, как относился к делу избрания в цари Михаила Федоровича человек, которого судьба выдвинула вперед, поставила на короткое время во главе Русской земли. Он не был в числе послов, ездивших к царю Михаилу Федоровичу с просьбой от Земского собора принять царский венец. Ни во время прибытия царя в столицу, ни во время его венчания Пожарский не выказал себя ничем.
Новый царь возвел его из стольников в бояре, но замечательно, что существеннейшие награды, состоявшие в вотчинах, Пожарский получил главным образом уже после, по возвращении Филарета, тогда как Трубецкой был награжден гораздо раньше и гораздо щедрее Пожарского.
Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой получил богатейшую область Вагу, которая некогда составляла источник богатств и материальной силы Бориса Годунова. Грамота на владение этою областью дана была ему еще до царского избрания Земским собором, и Пожарский был в числе подписавших ее. В ней, между прочим, выставляется важнейшею заслугою князя Дмитрия Тимофеевича отбитие возов с запасами у Ходкевича, и при воспоминании об этом событии не упоминается о князе Дмитрии Михайловиче Пожарском, тогда как при исчислении других дел Трубецкого, совершенных после прибытия под Москву Пожарского, говорится и о последнем, но всегда как о втором лице, ниже Трубецкого. Во все царствование Михаила Федоровича мы не видим Пожарского ни особенно близким к царю советником, ни с особенно важными государственными поручениями, ни главным военачальником: он исправляет более второстепенные поручения. В 1614 году он воюет с Лисовским и скоро оставляет службу по болезни. В 1618 году мы встречаем его в Боровске против Владислава; он здесь не главное лицо; он пропускает врагов, не делает ничего выходящего из ряда, хотя и не совершает ничего такого, что бы ему следовало поставить особенно в вину. В 1621-м году мы видим его управляющим Разбойным приказом. В 1628-м году он назначен был воеводою в Новгород, но в 1631-м сменил его там князь Сулешев; в 1635 году заведовал Судным приказом, в 1638 году был воеводою в Переяславле-Рязанском и в следующем году был сменен князем Репниным. В остальное время мы встречаем его большею частью в Москве. Он был приглашаем к царскому столу в числе других бояр, но нельзя сказать, чтоб очень часто: проходили месяцы, когда имя его не упоминается в числе приглашенных, хотя он находился в Москве. В ответах с послами он был редко — не более трех или четырех раз, и всегда только в товарищах. Мы видим в нем знатного человека, но не из первых, не из влиятельных между знатными. Уже в 1614 году, по поводу местничества с Борисом Салтыковым, царь, «говоря с бояры, велел боярина князя Дмитрея Пожарского вывесть в город и велел его князь Дмитрея за бесчестье боярина Бориса Салтыкова выдать Борису головою». Как ни сильны были обычаи местничества, но все-таки из этого видно, что царь не считал за Пожарским особых великих заслуг отечеству, которые бы выводили его из ряда других. В свое время не считали его, подобно тому как считают в наше время, главным героем, освободителем и спасителем Руси. В глазах современников это был человек «честный» в том смысле, какой это прилагательное имело в то время, но один из многих честных. Никто не заметил и не передал года его кончины; только потому, что с осени 1641-го имя Пожарского перестало являться в дворцовых разрядах, можно заключить, что около этого времени его не стало на свете. Таким образом, держась строго источников, мы должны представить себе Пожарского совсем не таким лицом, каким мы привыкли представлять его себе; мы и не замечали, что образ его создан нашим воображением по скудости источников… Это не более как неясная тень, подобная множеству других теней, в виде которых наши источники передали потомству исторических деятелей прошлого времени*.
______________________
При такой неясности образа человека, бесспорно, некоторое время поставленного на челе народа, конечно, было бы драгоценно всякое новое свидетельство современников, касающееся его биографии. И вот в прошлом? 1870 году в I книге «Чтений Императорского московского общества истории и древностей», мы с жадностью бросились на статью под названием: «Следственное дело о князе Дмитрии Михайловиче Пожарском во время бытности его воеводою во Пскове». В предисловии к этому делу, написанном действительным членом общества П. Ивановым, сказано: «Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, посланный в 7136-м (1628) воеводою во Псков, был обвинен, вместе с товарищем своим князем Даниилом Гагариным, во время своего управления в разных злоупотреблениях власти. Почему в 7139-м наряжено было над ним особое следствие. Следователями назначены были новые воеводы: князь Никита Михайлович Мезецкий и Пимен Матвеевич Юшков; при них для делопроизводства находился дьяк Евстафий Кувшинников. Следствие продолжалось целые восемь месяцев (с декабря по июль включительно). В продолжение этого времени городские и пригородные жители всех сословий, духовенство, служилые люди, посадские и крестьяне собираемы были для показаний в съезжую избу».
Из напечатанного дела оказывается, что князя Дмитрия Пожарского обвиняли в разных злоупотреблениях, совершенных во время его двухлетнего воеводствования во Пскове, которые сводятся главным образом к трем видам преступлений: к обращению в свою пользу казенного интереса, к составлению лживых актов (записывание лиц, обращенных в своих холопей, на имя других) и к притеснениям посадских и волостных людей, находившихся под его управлением. Относительно первых двух видов преступлений спрошенные лица не показали ничего обвинительного. Не то оказалось по поводу третьего вида — притеснения подчиненных. Правда, духовные и служилые люди не показали и здесь ничего, но городские сотни (исключая одной, отозвавшейся неведением) показали, что оба воеводы, Пожарский и Гагарин, наносили им большие притеснения и оскорбления, как-то: заставляли извозчиков возить свои поклажи без денег, брали у рыбных ловцов даром для себя рыбу, брали у купцов даром товары из лавок, брали взятки с тех, которых отпускали изо Пскова для торговли, заставляли работать на себя разных ремесленников, зазывали к себе на обед посадских и брали с них за то по полтине или по рублю, а с иных и более. Тех посадских, которые не хотели исполнять таких несправедливых приказаний, воеводские люди били и сажали в тюрьму. Кроме того, воеводы притесняли и подгородных крестьян. Написавший предисловие к этому «следственному делу» г. действительный член П. Иванов силится доказать, что Пожарского следует извинить тем, что ведь тогда допускалось кормление и пр. Притом же, замечает г. Иванов, «следствие над Пожарским и его товарищем осталось без последствий, и Пожарский сохранил до смерти расположение государя и, переведенный из Пскова, немедленно получил в управление Поместный приказ». Хлопоты г. Иванова по защите «освободителя нашего отечества от поляков» пропали даром. Дмитрий Михайлович Пожарский не был тогда воеводою во Пскове и не получал в управление поместного приказа. Прежде чем составлять предисловие и заглавие к делу с именем князя Дмитрия Михайловича Пожарского, надобно было заглянуть в первый и второй тома дворцовых разрядов; там на стр. 10301 тома, стоит следующее: «того ж года (7136) августа в 21 день указал государь быть в Великом Новеграде боярину и воеводам князь Дмитрию Михайловичу Пожарскому да Моисею Федорову сыну Глебову»; а на стр. 87-й 2-го тома, напечатано следующее: «Того ж года (7137) годовали бояре в Новегороде боярин и воеводы князь Дмитрей Михайлович Пожарский, да Моисей Федоров сын Глебов, да дьяки: Григорей Волков да Рохманин Болдырев. Во Пскове князь Дмитрий Петрович Лопата-Пожарский, да князь Данило княж Григорьев», и т. д. Итак, несомненно, что князь Дмитрий Пожарский, над которым производилось следствие, был не князь Дмитрий Михайлович Пожарский, а князь Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата, также участвовавший некогда в ополчении против поляков вместе с Дмитрием Михайловичем Пожарским и ранее последнего прибывший под Москву с своим отрядом. Самое следственное дело, изданное в «Чтениях», очень любопытно как по многим чертам нравов и быта, так и потому, что оно доставляет материал для описания города Пскова и его состояния в XVII веке.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Личности смутного времени.
