КНИГА ПЕРВАЯ
I Гости
Начинался рассвет ноябрьского дня1. В доме священника Никольской церкви, в Китай-городе, горели огни. В просторной светлице с маленькими четвероугольными оконцами происходили приготовления к выезду знатного господина. Двое слуг вытащили большой сундук из угла, образуемого муравленою печью, и разделенного на два яруса для всякой поклажи, и доставали из сундука разные наряды. Господин обулся в сафьянные сапоги с серебряными узорами, отороченные бобром, надел зеленые суконные штаны, входившие в сапоги, белый зипун из турецкой габы, а сверху бархатный темно-красный казацкий кобеняк с отложным бобровым воротником и горностаевой обшивкой. Эта одежда была короче тогдашнего великорусского кафтана, с одною только грушевидною пуговицею и подпоясывалась поясом, до того унизанным золотыми бляхами, что нельзя было распознать материи, из которой он был сделан. За поясом заложен был кинжал с круглою ручкою, украшенною одним большим изумрудом; на левом боку у господина была турецкая кривая сабля, в серебряных ножнах и с бирюзою на рукоятке; а на груди висела золотая цепь с медальоном, на котором изображалось восходящее солнце. Одевшись, господин выслал слуг, достал из шкатулки отделанную перламутром пергаменную книжку и стал читать молитвы, обратившись к образу, перед которым горели три восковые свечи. Между тем рассвело.
В светлицу вошел священник с крестом и святою водою.
— Потеснили мы тебя, отче, — сказал господин. — Не сетуй на нас: не наше хотение, а царская воля. Но я перед тобою за гостьбу твою в вине не буду.
— Честнейший господине княже, — сказал священник, благословив крестом господина и окропивши святой водой, — коли б государь-царь жаловал нас такими стояльцами, то нам на том государю бить челом с похвалою, а не скорбеть о тесноте. Таких, как ты, на свете немного, зане кровь свою не раз проливал за все христианство и страшен стал агарянам, яко Гедеон и Сампсон. Боже тебя благослови! А я, грешный богомолец твой, буду молить Бога и Пречистую Его Матерь, чтоб царь-государь последовал благому совету твоему, еже на брань с нечестивыми измаилтяны.
— Все в руце божией, — сказал господин. — Человек хочет тако и инако, а как Бог скажет: стой, не движися! — то все человеческие затеи прахом пойдут. Молчи да дыши.
Вошел царский пристав, поклонился князю в пояс и сказал:
— Князь Димитрий Иванович! Государь-царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси пожаловал тебя, велел быть у себя и прислал за тобою свою царскую лошадь.
Князь всунул приставу в руку несколько червонцев.
Вошли слуги, доложили, что все готово, и накинули на господина соболью шубу, крытую зеленою камкою. Господин надел высокую черную баранью шапку с золотым пером и вышел, провожаемый благословениями и пожеланиями священника.
Этот господин был знаменитый богатырь XVI века — князь Димитрий Иванович Вишневецкий, староста черкасский и каневский, предводитель днепровских казаков и первый виновник их славы. Медальон на груди носил герб его княжеского рода. Князь был лет сорока пяти, среднего роста, с большим выпуклым лбом, носившим печать ума и благородства, и с окладистою русою бородкою. В его голубых глазах светилось простодушие и доброта вместе с чем-то могучим и грозным; несмотря на лета, его лицо сияло здоровьем и свежестью, во всех чертах и движениях его виднелись следы внутренней крепости, сильной воли и многолетнего опыта.
Выйдя на крыльцо, он увидел толпу своих казаков; атаманы были в красных, а простые казаки в черных киреях и широких шароварах, запущенных в высокие черные сапоги. Одни сидели уже на конях и один за другим выезжали за ворота, другие держали за поводья лошадей, готовясь вскочить на них.
У крыльца стоял серый с черными яблоками жеребец; на нем было красное сафьянное седло с позолоченною лукою, лежавшее на черном с красными узорами чепраке, из-под которого выглядывали концы желтой попоны с бахромой. Под мордою у лошади висела целая куча ремешков, расширявшихся книзу и усеянных золотыми бляшками, а на ногах выше копыт были бубенчики, издававшие звук при всяком движении лошади. Вишневецкий вскочил на жеребца и выехал из ворот; пристав ехал с ним рядом; впереди и сзади ехали казаки. Путь их лежал мимо гостиного ряда, по Красной площади, загроможденной в то время множеством лавочек, шалашей, скамей с разными съестными припасами. Народ, любивший глазеть на приезжих, с любопытством бежал за Вишневецким, и в толпе слышались голоса: «Вот молодец! Как такому бусурмана не побить! И народ-то у него какой рослый, богатырский!»
Вишневецкий въехал во Фроловские ворота Кремля, на которых в то самое время раздалось два удара боевых часов, означавших тогда два часа по тогдашнему счету ночных и дневных часов, и в ту же минуту повторилось два удара на других кремлевских башнях, на которых были устроены часы: на Никольской, Водяной (к Москве-реке) и Ризоположенской (выходившей на Неглинную). Тридцать пищаль-ников, стоявших на карауле, расступились и подняли свои пищали вверх. Вишневецкий проехал между боярскими домами, мимо Вознесенского монастыря и мимо церкви Николы Гостунского, прямо к собору и остановился у золоченой решетки царского двора. Пристав соскочил с лошади, за ним сошел князь и все казаки. По приказанию пристава князь отвязал свою саблю, отдал ее казаку, взял с собою четырех атаманов и одного казака, несшего ящик, и пошел пешком вслед за приставом по благовещенской лестнице. На крыльце, ради почета, была ему первая встреча, в сенях другая. Вишневецкий вошел в переднюю палату.
Царь Иван Васильевич сидел в углу под образом, одетый в голубой, расшитый серебряными и золотыми травами кафтан, в собольей шапочке с жемчужной опояскою, в руках держал посох. Это был сухощавый человек, с клинообразною бородкою, с узким лбом и с чрезвычайно живыми, бегающими глазами, в которых трудно было уловить что-нибудь, кроме постоянного беспокойства и нерешительности. Близ него стоял думный дьяк Иван Висковатый, высокий, тонкий, с длинною шеею и с задумчивым выражением глаз.
Вишневецкий, сделав от двери три шага вперед, поклонился царю, прикоснувшись пальцами до земли.
Пристав сказал:
— Князь Димитрий Иванович Вишневецкий приехал просить твоей царской милости, чтоб ты, великий государь, пожаловал, изволил бы принять его в холопство на верную свою государскую службу.
Дьяк Висковатый от имени царя дал ответ, что царь похва-ляет князя Димитрия Ивановича, велит спросить о здоровье и жалует к своей царской руке.
Вишневецкий, подошедши ближе, преклонил колено и поцеловал лежавшую на коленях царя царскую руку, а потом отошел, устремивши глаза на государя.
Пристав заявил, что князь Димитрий просит пожаловать его: велеть поднести царю в дар турецкую саблю редкой работы. Казак поставил ящик на столик и открыл его. Там лежала сабля с рукояткою, осыпанною рубинами, бирюзой и изумрудами.
— Бог тебе в помощь, князь Димитрий Иванович! — сказал царь Иван. — Коли пожелал своею охотою служить нам и прямить, то мы тебя будем жаловать и служба твоя от нас забвенна не будет. Ну а сдал ты Черкассы и Канев брату нашему, королю Жигимонту-Августу2, как мы тебе велели, для того, что мы теперь с братом нашим королем не в розратьи?
— Все учинил так, как от тебя, государя, приказано, — сказал Вишневецкий, — а ныне пожалуй нас, холопей твоих: вели слово вымолвить.
— Говори, — сказал царь. — Послушаем, коли хорошее скажешь.
Вишневецкий сказал:
— Казаки городов Черкасс и Канева и все тамошние тубольцы, прирожденные русские люди истинной восточной веры, тебе, великому государю, прямят и желают поступить под твою высокую державную руку навек неотступно. Вся земля Киевская с Украиною и с землею Волынскою и Галицкою — твоя, государева, извечная отчина от равноапостольного князя Владимира; но половиною ее уже давно завладели поляки, а другою думают теперь завладеть от Литвы. И нам бы не быть под латинским государем; а пригоже нам быть под своими прирожденными правоверными государями.
Во время этой речи Иван Васильевич беспрестанно поворачивался, вертел свой посох, как человек, который не в силах сдержать своих ощущений, и показывал, что разом слышит что-то приятное и неприятное. По окончании речи он сказал что-то Висковатому, а Висковатый произнес громко:
— Князь Димитрий Иванович, ты поговоришь с царскими боярами, которых тебе вышлет государь на разговор.
— Слыхали мы, — сказал царь, — что ты, князь Димитрий, бился с неверными за благочестивую веру, и мы тебя за то похваляем, чаючи, что и вперед по нашему повелению будешь против наших недругов биться; а за твое радение, что пришел к нам, жалуем тебе в вотчину город Белев с нашими волостями и доходами и твоих атаманов и казаков, что пришли с тобой, велим испоместить поместьями.
Все поклонились.
Пристав дал знак, и Вишневецкий вышел со своими атаманами.
Князя провели через сени и крыльцо в так называемую Малую Избу, против дверей Благовещенского собора. Там, у входа, Вишневецкий увидел давно знакомого ему дьяка Ржевского3, бывшего его товарища в недавних битвах с татарами. Они поцеловались как давние приятели. В Избе посредине стоял стол, за которым сидело трое сановников. При входе князя они встали из-за стола и подошли к нему. То были: князь Андрей Михайлович Курбский, Алексей Адашев и брат его Данило4.
Алексей Адашев был человек лет тридцати пяти, с овальным длинным лицом, с белокурыми, плотно остриженными волосами и с небольшой клинообразной бородкой. Чрезвычайное благодушие светилось в кротких голубых глазах его. Он постоянно держал ресницы опущенными вниз, а когда взглядывал на того, с кем вел разговор, то, казалось, видел насквозь, что у другого на уме. В Москве говорили, что Адашев сам никогда не скажет неправды и перед Адашевым другому трудно было солгать: слова не скажет, только взглянет и пристыдит. Он был одет в черный суконный кафтан без всяких украшений, а на ожерелье его рубахи не видно было ни золота, ни жемчуга, как бывало тогда у знатных людей, только виднелись красного шелка узоры, вышитые его женою. Брат его, Данило, был одет пощеголеватее. В его круглом румяном лице светилось столько же добродушия, сколько живости и удальства. Наружность Андрея Михайловича Курбского показывала иного человека, чем оба Адашевы: его высокий рост, открытый большой лоб, гордый и вместе приветливый взор, величественная поступь обнаруживали в нем человека, хорошо помнившего свой род и своих предков, человека, для которого не было ничего тяжелее, как сгибать шею перед кем бы то ни было.
— Бог благословит приход твой! — сказал Алексей Адашев Вишневецкому.
— Радуемся, и радость наша не отнимется от нас, — сказал Курбский, — понеже узрехом посреди себя не яко гостя и чужеземца, а яко единоземца и товарища родоименитого, доблестного воителя, его же слава прошла не только по нашим российским пределам, но достигла отдаленных стран — германских, римских, гишпанских, на него же возлагают упование сыны христианские.
— Наш, наш князь Димитрий Иванович, — говорил Данило Адашев, — пришел к нам, не пожалеешь. Здесь у тебя будут други верные. Вот, как я приезжал к тебе от царя-государя, тогда мы вели беседу и говорили: как бы ты был наш! Теперь сталось так. Теперь праздник у нас на всю Русь!
Все обнимали и целовали Вишневецкого. Вишневецкий представил своих четырех атаманов, назвавши их по именам, потом сел с боярами за столом; атаманы сели поодаль на скамьях. Курбский начал:
— Государь-царь выслал нас на разговор. А нам прежде тебя бы послушать да из твоих уст узнать о славных подвигах твоих.
— Какие подвиги! — сказал Вишневецкий. — Коли б и вправду что было сделано, то надобно все Богу приписать. А мне про себя сказать хорошего нечего. Разве своей неудачей хвалиться.
— Что же, — сказал Данило, — апостол Павел хвалился немощами, а твои немощи и неудачи славнее иных побед.
— Кто не слыхал, — сказал Курбский, — как ты отбивался от многочисленных крымских орд на Хортице!
— А все-таки покинул Хортицу, — прервал Вишневецкий, — оттого что великий государь не прислал помощи впору, а тут король пишет: сведи казаков с островов. Вот Днепр опять в руках у поганых. Но дело поправится, если на то воля царская будет. В Крыму уже два года хлеб не родился; во всей орде траву выжгло; лошади пали; на скот падежей на людей мор. Теперь бы и ударить на поганых. Достался бы его царскому величеству весь Крым со всею степью; освободились бы христианские люди в Крыму, а их еще немало: станем мотчать (медлить) — ино поганые детей их побасурманят, и души христианские пропадут. Государь-царь ко мне паче меры милостив: подарил мне Белев с волостями; но я не за своею корыстью приехал; у меня своих волостей довольно: все готов отдать за избавление братий своих, христиан, от поганых. Приехал я того ради, чтобы со своими казаками, вместе с вами, против неверных биться и царскому величеству крымский юрт покорить, а ему, великому государю, вся наша Украина готова челом ударить в вечное подданство.
— Князь Димитрий Иванович, — возразил Адашев, — для того чтобы нам Бог помог завоевать крымский юрт, невозможно учинять задор с королем, а надобно быть с ним в мире и союзе против бусурман.
— Довольно, — сказал Курбский, — дуровали деды наши, бились промеж собою да бусурман нанимали одни против других: Москва на Литву, Литва на Москву. Теперь надобно Москве с Литвою и Польшею в дружбе жить и на поганых вместе идти.
— Оно бы так, бояре, — сказал Вишневецкий, — только у нас король Жигимонт-Август — одно имя ему что король, и телом и умом слаб. Всем у него заправляют ляхи, а ляхи нашей Русской земле добра не мыслят, да в союзе с ними быть — одна беда. К войне не годятся: им бы только объедаться да опиваться да на мягких постелях валяться. Вот то их дело! К тому же они люди непостоянные и в слове не стоят: войдут с вами в союз, а потом и сами на войну не пойдут, и казаков не пустят.
— О турском царе надобно подумать, — сказал Адашев. — Крымский царь голдовник5 турского, и турский за него встанет. Дело-то нелегкое. Надобно заручиться крепким союзом с окрестными государствами.
— Турецкая сила, — сказал Вишневецкий, — страшна угорскому королю6 и польскому, а Московскому государству сделать большого зла она не может. Мы Крым завоюем, и нас турки из Крыма не выбьют, рать свою посылать в степь побоятся; а кабы на то дерзнули, так не достанут в степи корму ни себе, ни лошадям, и все пропадут от безлошадья и бесхлебья. Турский хвалится, что он непобедим, а отчего? Христиане никак не смолвятся между собою стать всем разом против неверных, Одно царство воюет и не совладает с турком, а все другие думают: силен турок, и каждый боится помогать тому, на кого бусурман пойдет.
— Об том, чтоб смолвиться всем на турка, речь идет многие лета; еще и до наших отцев и дедов про то говорили во всех царствах, да до сих пор Бог не благословляет, — сказал Алексей Адашев.
— И до тех пор то дело не станется, — сказал Вишневецкий, — пока одно какое-нибудь христианское царство без помощи иных турка не побьет. Вот, как мы Крым отнимем, все тогда скажут: бусурман не так могуч, как мы думали. Тотчас веницейская Речь Посполитая пошлет свои каторги на Беломорье, и цезарь пристанет, и мултане и волохи7 поднимутся, и перский царь пойдет на турка для того, что он ему старинный ворог; а вы знаете, как недругу в чем неудача станется, так все, что прежде его боялись, кинутся на него. Вот только с ливонскими немцами надобно нам замириться, оттого что через то творится рознь в христианстве, а бусурмане тешатся.
— Ливонские немцы согрубили нашему государю, — сказал Адашев, — и наш государь на них за то послал свои рати, и многие города нам покорились. Пусть бьют челом нашему государю, а то вот они мира с нами не хотят, мейстер идет на наши города.
— Слух есть, — сказал Вишневецкий, — быть может, недруги вымышляют, будто московские люди в Ливонской земле поступали не по-христиански, людей мирных убивали, жен бесчестили, младенцев живота лишали; а в немецком языке книжки такие надрукованы, где описывается, как московские люди немецких людей мучат, и приложены рисунки тому, и то Московскому государству не в честь.
— Мало чего не пишут, — возразил Алексей Адашев.
— И мало чего на войне не приключается, — добавил Данило Адашев. — Коли делалось такое, так от татар, а не от наших.
— Прошлого года, — сказал Курбский, — я сам побил их многажды, и начальных людей их пленил, и не токмо не велел никого мучить, а приказал кормить и одевать и начальных людей к столу звал. А которые там простые люди, чухна и лотыгола, те немцев не любят сами и у нашего государя в подданстве быть хотят, и мы, воеводы, нашему государю даем совет, чтоб тамошних обывателей ласкать и льготы им давать, а не то чтобы жестокостью отгонять их от себя. Ныне же, ради общего христианского дела, войны с неверными, мы будем царю подавать совет замириться с ливонскими немцами, лишь бы только они побили челом о мире. А ты, князь Димитрий Иванович, как думаешь, нам идти на Крым и в кое время?
— Прежде всего, — сказал Вишневецкий, — надобно поставить городок на Псле и поделать суда и струги, а с весны послать судовую рать по Днепру на море, до Козлова, а иная судовая рать пошла бы по Дону, на другой крымский берег, к Кафе. А разом послать на Крым черкесских князей, что царскому величеству послушны. А затем надобно однолично, чтоб царь-государь изволил сам выступить с главною ратью так, как он ходил под Казань, а то для того, что как сам царь пойдет; то за ним все смело пойдут; и наши казаки, услыша про царское шествие, все пойдут своими головами.
— А как много у вас казаков будет и какова их сила? — спросил Алексей Адашев.
— И каково их дородство? — спросил Курбский.
— У нас, — сказал Вишневецкий, — пословица есть: где крак, т. е. по-вашему куст, там казак, а где байрак, там сто казаков. А какова у них сила бывает, я вам тотчас покажу.
Он обернулся к четырем атаманам и сказал одному из них что-то шепотом.
Вышел атаман, широкоплечий, высокий, смуглый, с черною бородою, с густыми нависшими бровями, с выдавшимися скулами и мрачным, невыносимо унылым выражением глаз. Он схватил одною рукою тяжелое кресло, на котором сидел Алексей Адашев, вместе с ним, высоко приподнял его и бережно поставил на пол.
— Это, — сказал Вишневецкий, — он из почести вознес боярина; а вот, коли крымского хана с его трона так поднимет, так уж не поставит на землю, а кинет, чтоб расшибся вдребезги. А хотите видеть их дородство воинское, так выведите их в поле и велите стрелять в цель: коли один промахнется, так велите меня самого застрелить… А как пойдет государь с ратною силою на Крым, то велеть посошным людям8 ваши возить запасы за государем и городки ставить, и в тех городках оставлять ратных людей с запасами, чтобы от города до города путь был чист; а государю идти на Перекоп. Вот мы с трех сторон ударим на крымский юрт, и христиане, что в Крыму живут, подымутся на бусурман.
— Ладно, право, ладно говоришь ты, князь Димитрий Иванович, — сказал Данило Адашев, — от радости дух замирает; слушаючи тебя, так и хочется в поле на бусурман.
— Твоими бы устами да нам мед пить, — сказал Курбский. — Вот только кабы все так думали, как мы, а то около государя есть сопротивники нашим замышлениям.
— Мы передадим твое слово великому государю, — сказал Алексей Адашев, — а как ему Господь Бог на душу положит, так и будет.
— А что это за Самсон такой, — спросил Курбский по окончании переговоров о деле, — откуда ты его достал?
— Кто он такой, — ответил Вишневецкий, — про то ни он, ни я не ведаем. Чаем только, что по отцу, по матери он ваш прирожденный московский человек.
— Как не ведаете? — спросили бояре.
Вишневецкий сказал:
— Будет назад тому годов более двадцати, ходили наши казаки на татар и разорили татарский аул, взяли одного раненого татарина в плен, а на его дворе был этот молодец, еще мал, лет, так сказать, десяти либо одиннадцати. Татарин показал на него и говорил: этот хлопец вашей веры был, мы взяли его ребенком в Московской земле и обрезали, а он был ваш, у нас есть крест, с него снят. Больше мы ничего не могли допроситься от татарина: он стал кончаться и умер, мы от его татарки взяли золотой крест.
— А парень по-русски умеет? — спросил Данило Адашев.
— Выучился меж нами, — сказал Вишневецкий, — а как взяли, так ничего не знал.
— Атаман, — сказал Курбский, — покажи нам свой крест.
Атаман снял с шеи золотой крест и подал его.
— О, здесь и надпись есть, — сказал Курбский, — и начал разбирать: благое … род … верно родителей… слово… а другой буквы не разберу, не то люди, не то мыслете: сыну первенцу… глаголь… рцы… еще что-то… Посмотри ты, Алексей Иванович.
— Не разберу, — сказал Алексей Адашев, посмотрев на надпись.
— Палки какие-то, — сказал Данило Адашев. — Ты, дьяк, не прочтешь ли? — продолжал он, обратившись к Ржевскому.
Ржевский стал пристально рассматривать крест, поглядывая также на атамана, который стоял с видимым равнодушием, вперивши глаза в пустое пространство.
— Над глаголем что-то есть, — сказал Ржевский, — а что такое, Бог его знает… Край стерся, а за глаголем еще слово какое-то было, да от него осталась только палка.
— Да, — сказал Вишневецкий, — и у нас не прочли — казаки не знали, как ему имя дать: не то Григорий, не то Георгий, не то Гаврила; не знали, крестить ли его в другой раз или нет, и отослали его к киевскому митрополиту. И митрополит разбирал на кресте надпись и не разобрал, а крестить его в другой раз не велел, для того что он хоть и был обрезан, да поневоле. Митрополит прочитал над ним молитву и дал ему имя Георгий. Тогда взял его к себе казак Тишенко, и он по нем стал зваться Тишенко ж, а другое прозвище дали ему Кудеяр, по тому аулу, где его нашли казаки; и стал он казак из казаков, силен, видите сами, каково, а на неверных лют зело и к церкви Божией прилежен.
— А ты, — спросил Курбский Кудеяра, — живучи у татар, знал, что ты русский человек?
— Мало знал, — ответил Кудеяр. — Они со мной много не говорили, держали черно, как невольника.
Вишневецкий сказал:
— Казак Тишенко женил его на своей дочери, и пожили они в большой любви между собой, только недолго, года четыре: набежали татары, а Кудеяр был в походе; татары у него молодую жену увели. Все казаки собирались выкупить жену его из плена, да узнали, что ее кто-то купил в Кафе на рынке, и теперь неизвестно, где она.
— Вот несчастие! Вот горе! — говорили бояре.
Вишневецкий продолжал:
— Долго он томился, и поклялся отомстить бусурманам. Уж не раз он давал себя знать им. На войне совсем себя не жалеет, и один Бог его спасает; никогда не приведет в полон татарина, а кого поймает, сейчас бьет без милости. Иногда уж и я его журю за большую лютость: мало того, что бьет, еще мучит, кого поймает.
— Как мне не бить их, собачьих сынов, — сказал Кудеяр, — когда они, быть может, у меня отца и мать убили, меня самого побусурманили и с женой разлучили!
— Бедный! Бедный! — сказал Курбский. — Ну а силищей тебя наделил Бог. Быть может, как мы государю скажем, он пожелает призвать тебя перед свои очи.
— Воля государская будет, — ответил Кудеяр.
— А давно у тебя жену полонили? — спросил Данило Адашев.
— Шестой год, бояре, — сказал Кудеяр.
— Божьи судьбы неисповедимы, — может, и обрящешь, — сказал Данило.
— Где сыскать ее, — ответил Кудеяр, — белый свет велик. Об этом я не думаю, одна у меня мысль: бусурманов бить.
— И христианству служить, — добавил Алексей Адашев, — всякими путями, как Бог укажет…
Бояре разошлись. Курбский пригласил Вишневецкого на пир и пожелал, чтобы с ним приехал Кудеяр.
В гостях у Курбского были сподвижники казанского взятия, все, как хозяин, желавшие войны с Крымом. Кудеяр показывал перед гостями свою необычайную силу, но отвечал на расспросы гостей короткими словами и поражал всех своею молчаливостью и угрюмостью.
— Молодец он! Молодец! — говорили развеселившиеся у Курбского бояре. — Но что он так в землю смотрит?
— Горе у него великое, — говорили другие.
Курбский, подвыпивши, с обычным своим красноречием, рисовал перед слушателями грядущее торжество покорения Крыма. Данило Адашев с живостью представлял перед гостями, как он будет вязать татарских мурз, как государь въедет на белом коне в Бакчисарай, подобно тому, как въехал в Казань; как русские станут обращать мечети в божьи храмы… Алексея Адашева не было. Он никогда не являлся на пиры, и приятели его, зная это, не сердились на него. Все привыкли с Адашевым говорить только о деле. Обязанный принимать каждый день просьбы, подаваемые на имя царя, он говорил, что каждая минута, проведенная им праздно, есть грех, потому что через то могут терпеть невинно обиженные и нуждающиеся. Никто не видал этого человека смеющимся, и зато никто, имевший повод плакать, не уходил от него без утешения: ему было не до пиров.
II Юродивый
Война с Крымом составляла тогда живейший вопрос московской политики. После счастливого покорения Казани, после легкого, затем, покорения Астрахани на очереди стоял Крым; Москва разорила уже два хищнических гнезда, свитых из обломков Батыевой державы; оставалось разорить третье, самое опасное. Дело было трудное, зато от успеха можно было ожидать больше пользы, чем от прежних побед. Много скоплялось препятствий для исполнения великого предприятия, но главное препятствие было то, что в совете около царя не стало уже прежнего единоумия, прежней решимости, прежнего воодушевления.
Десяти лет не прошло с той поры, как вся Русь со своим царем шла на Казань; тогда всех мужей думы и рати соединял священник Сильвестр. Теперь многое стало изменяться.
Хотя отец Сильвестр все еще не переставал действовать на царя Ивана Васильевича спасительным страхом, хотя все еще казался царю человеком, облеченным силою свыше, но чувство зависимости уже давно тяготило царское сердце. С молоком кормилицы всосал Иван Васильевич мысль, что он рожден поступать так, как ему захочется, а не так, как другие присоветуют; на деле же выходило, что он делал все так, как другие ему подсказывали и, главное, как захочет поп Сильвестр9. Не вдруг, а мало-помалу, как капля за каплей пробивает камень, сознание своего самодержавия освобождало Ивана Васильевича от гнета, давившего его, словно домовой сонного человека. В описываемую нами пору царь Иван боялся Сильвестра, но не терпел его. Сильвестр не ладил со многим таким, что было сначала с ним заодно. Царица Анастасия, горячо и нежно любившая своего супруга, невзлюбила Сильвестра: она видела и понимала, как Сильвестр, словно дурачка, держал царя в руках страхом посылаемых ему свыше откровений; притом же Сильвестр раздражил нервную и болезненную царицу тем, что в качестве духовника государя хотел подчинить его супружескую жизнь правилам своего «Домостроя». Братья царицы, Захарьины, возненавидели Сильвестра после того, как во время опасной болезни, постигшей царя Ивана, Сильвестр, вместе с некоторыми боярами, помышлял на случай царской смерти о таком порядке правления, который бы оградил Русь от власти Захарьиных при малолетстве наследника престола. Из двух братьев царицы Никита хотя и не любил Сильвестра, но, сам по себе будучи человеком честным, воздерживался от всяких козней против него; зато другой, Григорий, злой и коварный, не останавливался ни перед какими мерами, готов был на всякую черную клевету, на всякие козни. Он нашептал царю, что Сильвестр мирволил честолюбивым затеям царского двоюродного брата, Владимира Андреевича, будто бы добивавшегося престола в ущерб правам Ивановых детей. Пользуясь набожностью сестры, Григорий Захарьин беспрестанно подбивал ее таскать с собой царя по монастырям, чего не хотел Сильвестр, вообще не любивший тогдашних монахов-тунеядцев; Григорий свел царя Ивана с иноком Григорием Топорковым, бывшим ростовским епископом, который в тайной беседе с царем пристыдил его и дал ему приятный для него совет: никого не слушаться и делать так, как ему вздумается.
Козни Григория и наговоры любимой жены хотя настроили царя Ивана враждебно к Сильвестру, но все еще не могли побудить царя к решительному разрыву с своим духовником. Иван любил жену, насколько бывают способны к любви такие эгоистические натуры. Иван колебался то туда, то сюда. Вот под влиянием жены и ее братьев он возгорался злобою против Сильвестра, а Сильвестр — напомнит царю, что муж есть глава жены, и даже еще заметит, как бы так вообще, не относя свое замечание к царю, что плохо поступает тот муж, который во всем слушается своенравной жены, тогда Иван проникнется своим достоинством супруга, начнет сердиться на жену; но жена разольется в слезах, и царь помирится с нею, а потом, ей в угоду, опять покажет злобу к Сильвестру; вслед за тем, по привычке верить в чудодейственную силу Сильвестра, сам испугается своей смелости и старается примириться с Сильвестром. Сильвестр укажет царю на что-нибудь такое, что удобно объяснить знаком божьей воли; Сильвестр что-нибудь кстати предскажет, и предсказание сбудется; Сильвестр озадачит царя каким-нибудь текстом, каким-нибудь примером из священной и византийской истории, так что царь не может против того ничего отвечать и склоняется пред мудростию духовника. Можно сказать, что все козни против Сильвестра долго бы не могли подорвать его могущества, если бы Сильвестр, как прежде, находил себе опору в боярах. Но уже некоторые бояре, прежде во всем слушавшие Сильвестра, стали, подобно царю, тяготиться нравственною зависимостью от попа, самолюбие их уязвлялось, и вот, вместо того чтобы, как прежде, принимать беспрекословно его советы, замечали они Сильвестру, что люди мирские более его, попа, смыслят в государственных и военных делах. Роковым событием для Сильвестра была представившаяся тогда необходимость выбора между Крымом и Ливонией. Отец Сильвестр советовал царю не трогать ливонских немцев, жить вообще в мире с христианскими странами и, напротив, стараться подвигнуть их вместе с Россией на бусурман, а между тем самому идти на Крым и собственноручно водрузить крест на том месте, где св. Владимир принял крещение. В царской думе не все разделяли такое мнение: одни были за войну с Крымом, другие соблазнялись легким, как им казалось, завоеванием Ливонии и приобретением моря. Сам Алексей Адашев поколебался было и не стал отклонять царя от войны с немцами; царь прельщался надеждою овладеть сильными германскими градами, о которых имел смутное представление, смешивая Колывань (Ревель) с Нюренбергом, Ригу с Регенсбургом. Духовные сановники охотно благословляли царя на брань с еретиками латинами и люто рами главным образом оттого, что знали, как это неприятно Сильвестру, а они не любили Сильвестра за то, что он, будучи не более как поп, был сильнее архиереев не только в светских, но и в духовных делах. Царица Анастасия не удерживала царя от войны с Ливонией оттого, что никто не требовал, чтобы царь сам шел в поход на немцев; а крымской войны царица очень боялась, она знала, что царя Ивана повлекут в Крым, как повлекли под Казань10. Ливонская война открылась11. Священник-временщик с самого своего приближения к царю не привык еще, чтобы делалось что-нибудь противное его желанию; он сильно досадовал, он выходил из себя, особенно когда злодеяния, совершенные татарами Шиг-Алея в Ливонии, давали ему благовидный повод вопиять против напущения бусурман на христианское жительство; он называл Ливонию бедной вдовицей, угрожал за нее России гневом Божиим, предсказывал неудачи… Но что же? Как бы ему в обличение, вместо неудач успех следовал за успехом! Сильвестр опускался.
Крымское дело, за которое он стоял, ограничившись неважным по своим последствиям походом дьяка Ржевского и Данила Адашева, почти совсем оставлялось. Теперь приезд князя Вишневецкого поднимал его снова. Смелый и речистый князь Димитрий Иванович обладал большим даром внушать к себе любовь и увлекать других за собою; на пире, данном Курбским, многие из бояр воодушевились уже мыслью о войне.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Кудеяр.
