ПИСЬМА В. А. МОРДВИНОВОЙ к В. В. РОЗАНОВУ С КОММЕНТАРИЯМИ РОЗАНОВА
В разное время своей литературной деятельности мне приходилось получать от студентов и от курсисток письма, — представляющие свой интерес, и иногда — большой интерес. «Письмо» есть, в сущности, древнейшая и прекраснейшая форма литературных произведений, — естественная, простая, искренняя; и которая может обнять всякое решительное содержание. Не невероятно, что самая «письменность», т. е. литература, возникла именно из «писем». Разумеется, письмо особенно хорошо такое, которое не предназначалось для печатания, которое есть просто частное письмо. Не придерживаясь никакой системы и порядка, я буду время от времени вынимать из своего архива такие письма учащейся молодежи, которые дадут кое-что для будущей истории нашего общества, — и шепнут что-нибудь ценное на ухо теперешнему студенту, теперешней курсистке. В. Розанов. 22 ноября 1914 г.
I
Глубокоуважаемый Василий Васильевич!
Я сознаю, что, пожалуй, стыдно говорить теперь о чем-нибудь другом, как не о войне. А вместе с тем свое так иногда подступает, что забываешь о самом великом и святом. Я задам вопрос, может быть, самый трафаретный, но ведь люди любят не одно тысячелетие, а между тем не устали любить и каждому хочется самому лично любить.
Вот живет-живет человек, да вдруг остановится и спросит — зачем я живу? Не подумайте, что это праздный вопрос праздного человека. Бывало, идешь полем вечером, издалека доносится вечерний звон колокола. На душе станет вдруг этак тихо и хорошо. И вдруг снова влезет в душу этот вопрос: куда несется этот звон — в пустоту!? И почувствуешь вдруг такое щемящее одиночество на земле, — и всю маленькую ее так, кажется, и сжал бы в кулак. А там всюду кругом пустота, пустота и пустота. «Работайте», — скажете вы. Хорошо, я работаю, — учусь, роюсь в пыльных фолиантах. Кончу — буду учительницей, как-нибудь проживу и умру, — и нет меня, как будто не было вовсе. Иногда идешь по земле и думаешь: — сколько миллионов людей по ней прошли, каждый думал, может, и плакал, идя; и ушел — из пустоты в пустоту.
Господи, может, все сон? Но зачем это острое сознание, отчего я чувствую всем своим существом, ощущаю свое бытие, и мало-мальски не могу разъяснить — откуда я? Хорошо, может быть, великим человеком быть? Он умрет, но будет жить его идея. Как-то на Кавказе (мой отец — офицер) присутствовала я, маленькой девочкой, при перекличке; вызывают геройски погибшего солдата: Архипов? Солдаты в один голос отвечают: — Есть!? Что-то великое это вечное — есть. Но ведь его уж — нет, и в пустоту говорят, и в пустоту поют вечернюю молитву солдаты. Да разве они одни? Я люблю вечером пойти в церковь — но мне стыдно, мучительно стыдно перекреститься. Мне кажется, что все это одна эстетика. Знаете, я думаю, что идолопоклонство имеет глубокое жизненное оправдание. Порой мне бы хотелось сделать самой себе бога, и молиться, и плакать перед ним, несмотря на то, что я его сделала своими руками.
Я уже знаю, что вы можете ответить на все мои разглагольствования: «Пора вам замуж, или вы истеричка».
Но как бы мне хотелось сказать вам, во I-х, что я никого не люблю, и, во II-х, — ведь это тоже человек выдумал. Зачем я выйду замуж? Я больной и издерганный человек по природе и нарожу таких же больных и неврастеников?! Неужели это будет высокое исполнение моего призвания? В чем высота, где святость? А жить так, как живет большинство, — это еще более бесцельно, но гадко. Что это за штука — радость жизни?! Посмотрите в природе, никто не смеется. Видали ли вы когда-нибудь хоть одну — собаку, которая бы смеялась? Нет, все и все сосредоточены. Я видела раз дома суку около своих щенят. Большие глаза были бессмысленны и усталы. Я отпрянула от нее в испуге.
И не одна она, исполняя свое назначение, бессмысленна и устала.
И нигде нет в природе смеха, чистого смеха. Щенок — и тот сосредоточенно и молча сосет молоко своей матери.
Теперь нам говорят, что нынешняя война есть война за мирную цивилизацию, покой; — Боже, разве страдание может быть мирно?
Ведь если прислушаться к звукам жизни — то услышишь один вопль. Иногда он интенсивнее, иногда он превращается в тихие утомленные вздохи, а где же пресловутое ликование? В решении этого вопроса человечество идет черепашьими шагами. Оно как-то боится подойти к честному его решению и то забавляет себя каким-то Übermensch’ом, то еще чем-нибудь этаким высоким и прочее такое. А если вдуматься в психологию этих мыслителей — то увидим, что, в сущности, это была их лазейка, в которую они прятались, когда их честное сознание спрашивало — зачем ты живешь?
А вместе с тем никто не хочет уйти из жизни. И, думается, что и сегодня человек готов для своего закрепления в пустом сооружать пирамиды и сфинксов.
Эх, кабы мы все, весь наш маленький мир дорос и сказал — Довольно! Устроен был бы мировой костер, и все человечество сожгло себя! Осталась бы груда дымящихся костей, промеж которых выросли, может быть, цветы; вот и был бы мировой памятник всем людям. А так как мы живем, постоянно измышляя новые предлоги для жизни, — это уж как-то чересчур скучно.
Господи, где же смысл? или это — вечное бессмыслие?!
Простите, что так долго и широковещательно изложила вам то, что просилось вон.
В. М-ова
Москва, 27 сентября 1914 г.
II*
Все, кроме первого, следующие письма — без пометки чисел и без личного обращения, — как бы брошенные в почтовый ящик почти без адреса. В. Р-в.
Бьюсь об заклад, что, отвечая на мое письмо, вы представляли себе тощую и сухую зрелую деву, которая тяготится своей девственностью. Вы вон даже решили, что меня зовут Варварой. Но мне 19 л. и зовут меня Верой (отчество отгадали). С утра встала я уж очень чего-то радостной. Сегодня была хорошая погода (а я от нее всецело завишу). Ах, я так всему радовалась — и ребятам на дворе, и собаке — всему, всему, и кстати и некстати смеялась. А ваше письмо решило участь моего сегодняшнего настроения. Уж очень теплом от него повеяло.
А тут еще ночью удалось решить одну логическую задачу. Словом, счастие со всех концов сразу привалило.
Итак, надо a tout prix выходить замуж хоть за лавочника, продавать с ним подсолнухи и стараться всучить фальшивый гривенник покупателю! Из-за чего??!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Скажите, чем же я лично гарантирована от того же?
Во II-х, я страшно ленива, — и если мне надо встать и пройти в другую комнату поесть, то я лучше пролежу до вечера, уткнувши нос в подушку, чем решусь встать. «Полюби меня черненькой, беленькой меня всяк полюбит». А искание (мужа и потом в муже? В. Р.) связано с неестественностью, — это значит: ходи на цыпочках, вытянув шею, и молись на него! Из-за чего? Так ломать себя я не могу, понимаете — не могу и — не хочу. Потому что какая я ни на есть, но я уж сложилась. Что ж еще?
Сказать вам самое главное — что я любила уже, что израсходовала массу чувства, забыла свое самолюбие, но не могла сломить себя — это скучно для другого.
Выгорело нутро не метафизически, а реально. Жаловаться на свою бедную девичью участь — это скучно и, по меньшей мере, глупо.
Эх, Василий Васильевич, не пишите-ка вы лучше таким, как я.
Ведь я маленький никудыш человек. Мы ведь ни на что большее не способны. Иной большой человек озлится и смажет кого надо по физиономии, а мы будем в бессилии плевать на пол.
И никакой тоски у нас быть не может. Есть у нас мерихлюндишка, да и только. И плакать мы по большому не умеем — все больше всхлипываем да сморкаемся. И любить не умеем. Оттолкнул меня человек, которого я любила, — ну и надо было отойти с оскорбленным достоинством. А я вот прилипла (не в реальности), да и молчу, а то ною, да этак нудно, нудно, про себя.
Нет силы порвать сразу: все — нет, да — и есть маленькие ниточки воспоминания. А ведь любви-то — нет.
А просто — канитель. Идешь по улице, все свои маленькие приметы — «полные ведра» — а ведь расфилософствуешься иной раз, лежа на койке, так вон до каких вершин дойдешь: Бога нет, мира нет, меня нет, — [вместо этого всего, есть только? В. Р.] мир логики, идей, сущностей. Глаза горят, щеки раскраснеются.
Ох, мы, пустоцветики.
Жалкие мы людишки, только жалеть нас тоже не след.
Мы ведь любим ласку и жмуримся, как коты на солнце.
Таких людей в древности со скалы бросали.
Ох, правильно делали.
А если добро мы делаем кому, то вовсе не из-за идеи добра, — так, просто без всякой цели. И добро, конечно, тоже маленькое, незаметное. И в Бога мы и верим, и не верим.
Гром не грянет, мужик не перекрестится.
Так и я — папа ушел на войну, и молюсь — кому не знаю, так, молюсь, да и только.
И в молитве тоже бедность чувства, те же выражения и тоже одна молитва: Господи, Владыко живота моего, дух праздности… и пр.
Небось, продернуло вас (простите за фамильярность) от нудного письма.
Но ведь пишу, рассчитывая больше не получать писем.
А ведь, Господи, как любишь людей, а в особенности ребят.
«Барышня, дай тетрадочку», — вопит мальчик, и с такой радостью отдаешь тетрадку, что несешь в руках.
Но не умею говорить с интеллигентными, все больше с рабочими, дворниками, — и не надо делать усилий, чтобы говорить с ними. На курсах дружу не с курсистками, а швейцарами. И они меня немножко любят, распоясываются — всякие там есть. Я с детства всегда с солдатами, прислугой беседовала. А думала одна. Ну, вот и все; спасибо за хорошее слово, хотелось бы сказать вам, как говоришь с простыми: — дорогой мой, хороший, — а не смею.
В. М—ва
III
Итак, почему я вам написала?
Да, еще предупреждаю: я не ваша поклонница. Но прежде, чем ответить, скажите: верите вы в слово? Знаете, в это человеческое слово! Памятники ставят иногда дуракам. А вот слову никто не ставит. «Язык мой — враг мой», так народ формулировал свое отношение к слову — грубо, но верно. В человеческой речи столько синонимов, выбор и употребление которых фатально связано с настроением… Словом — нельзя обмануть, ибо от каждого слова — пар его, — только данному слову присущий пар — идет, и вместе — мелодия настроения. Вступление как будто длинновато… Курсистка… Скажи им: «Розанов». — «Ах, Розанов, да помилуйте, да это безобразие, ведь у него женщина-самка», — и поедет, и поедет.
А я когда начинаю читать кого-нибудь нового, то прежде ударяет меня эта мелодия — независимо от формы. Признаюсь, любопытно стало мне, что за человек радостный, сознает свою радость, и радость от того не уменьшается («Эй вы, зелененькие»), который подчас нарочно облекает мысль в грубую форму, — не от бедности, а от какой-то (только русским присущей) стыдливости говорить красиво. Русский человек, любя, скорей выругается, чем погладит.
Единственным гурманом слова был Тургенев, которого инстинктивно не люблю, пусть же убирается он к французам — старый барин, со всеми своими женскими статуэтками и прочим литературным скарбом.
А главное — живой вы человек, а кто же не почует живого человека и не полюбит его?!
Да, вы говорите — прочесть «Дети лунного света». Представьте, еще раньше справлялась в курсовой библиотеке, но, к позору Курсов, — вас там нет в заводе. Талантлива ли моя мать, вы спрашиваете. Она очень чутка к литературе, делает подчас очень продуманные замечания, но это глупое немецкое воспитание (она немка) сбило ее с пути. Любит до страсти музыку (дедушка мой композитор, но не для публики, а для себя). Сама играет, сколько себя помню, но творить не может. Я очень скверная — до страсти люблю наблюдать людей, по целым месяцам одного и того же человека, и когда с ним заговариваю, то уже знаю всего его. Зачем я так делаю? Коплю когда-то, чувствую, что никогда не забываю то, что сдала к себе в архив.
Но вообще жить я долго не буду. Знаете, я часто вижу сны, что умираю — без боли, без страдания; около меня все, кого я люблю, примиренные, — на дворе лето. И вдруг мучительно сверлит в голове — да ты ведь ничем себя не закрепила! Просыпаюсь и спешу работать — нервно, скоро. Два раза я при смерти была (воспаление легких и плевриты). А на вид никто не скажет, что я чем-нибудь болела. Если умру при жизни папы и мамы, то это будет скверно, очень каждый из них любит меня. Папа у меня сын мужика, 11-ти лет остался круглым сиротой и вышел сам на дорогу, никому не кланяясь. Ваши объяснения относительно рассказанных историй брака, может быть, и верны, но знаете, — «что в имени тебе моем?». Факт остается фактом, а я, не гоняясь за научными терминами, одной любовью доискалась истины.
В. М-ва
Бога ради, не считайте меня декаденткою, чем заслужила я вашу немилость? Терпеть я их не могу.
А ведь какое это красивое слово «друг»! И какое все-таки счастье жить! И какая от земли теплота идет!
IV
Сегодня шла по улице и думала, как это странно люди ходят, как странно чередуются ноги. Мысленно представила себе весь земной шар, — другие земные шары, и как это было бы хорошо, если бы во вселенной (если она существует), нашлась бы точка, из которой одновременно можно было бы наблюдать за несколькими планетами сразу. Я думаю, что когда-нибудь, когда все человечество усумнится в себе, то изобретен будет такой (способ? В. Р.) или сильный свет или какая-нибудь притягательная сила, при помощи которой нарушена будет гармония во вселенной, и какая-нибудь планета приблизится на доступное расстояние. Нет, вы представьте себе эту картину; люди с Марса и наши толкуют меж собой. Да, но на каком языке? Я полагаю, что язык не особенно будет разниться — ибо во вселенной много разновидностей — но при них одна сущность. Это обстоятельство находит отзвук и в нашей манере мышления — именно стремление подвести подо что-нибудь одно — наши выводы. Если этого времени не будет (? В. Р.), то вселенная нечто иное, как бессмыслица, которую нельзя мыслить.
Бог? Но куда Его поместить во вселенной? — нигде нет столько путаного, как в христианской религии; пока дело идет о морали — я молчу: но как только я приступаю к основным положениям катехизиса, я попадаю в область туманов. Бог один, но в 3-х лицах, как это понимать? Что есть Бог? Творческий дух? Но тогда какое отношение Он имеет ко Христу? Ибо, если верить Евангелиям, то Христос, указывая на всю нашу беспомощность на земле («Да и кто из вас, заботясь, может прибавить себе росту хоть на один локоть»?) проповедовал личное совершенствование. Как все это фантастично сплелось с идеей о Боге — понять не могу. Я чувствую, что здесь механическое соединение, видимое простым глазом.
Христос — великий человеколюбец, и знаете, если бы Он остался на этой почве, то Его бы не распяли; но, прикрепив себя к Богу, к религии, всегда туманной, Он этим самым сделался непонятным человечеству.
Знаете, за что поцеловал Христос Великого Инквизитора? За любовь к людям. Пусть исковеркали они религию, но уменьшив ее в объеме, устранив те нежные, неуловимые перспективы, отцы церкви «приладили» ее к земле — исковеркали, любя людей {Здесь драгоценные слова — «приладили», и тон всей заметки, далекий от осуждения и проклинания отцов хотя бы Западной Церкви. Дело идет о главе «Великий Инквизитор» в «Братьях Карамазовых». По Достоевскому, Западная Церковь, папы, кардиналы и инквизиторы, извратили сознательно учение И. Христа, — подменили его своим церковным, своим католическим учением, основав его «на чуде, тайне и авторитете»; тогда как Христос, в ответ на Диаволово искушение, отверг и чудо, и тайну, и авторитет, жаждая «сделать людей свободными». Достоевский, в великом пафосе написания этой знаменитой главы, торопливо и сгоряча опустил из виду, что ведь и Православная Церковь, им столь безмерно любимая и для него вполне истинная, признает и х о ч е т и «т а и н с т в» (семь церковных таинств), и «ч у д е с» (чудеса И. Христа, чудеса святых Церкви), и авторитета. Как будто митрополит Филарет не имел авторитета и, главное, не хотел его! Как будто «старцы» в монастырях не суть великий авторитет для мирян. Вполне удивительно, что все это забыл Достоевский. От главы «Великий Инквизитор» прямая дорожка идет к «Разрушение ада и восстановление ада» гр. Л. Н. Толстого, — по учению коего тоже «И. Христос разрушил ад, упразднил его, а церковная иерархия, или вернее — история церкви, восстановила ад». Великолепное и дивное изложение Достоевского по мысли и особенно п о задаче, по теме — не разнится от написанного хладеющею рукою Толстого совершенно ничтожного освещения церковной работы. И оба эти изложения просто ведут к протестантизму, лютеранству, к рационализму и голым образом — к штунде; т. е. ведут очень недалеко. Через 35 лет по написании знаменитой «Легенды» (о Вел. Инкв.) от нее ничего не остается. Вдруг выходит девушка, в сущности девочка (я извиняюсь перед автором письма), и говорит просто в приватном письме: «Они приладили», они — «любя людей сделали», — и только от мысли Достоевского и Толстого остается нехорошего отрыжка — «извратили». Я решительно отвращаю и это «извратили». Г-жа В. М-ва. очень хорошо их называет уже «отцами Церкви», а не «инквизиторами». Обратимся к истории. От бл. Августина до Папы Льва Великого, да и вообще вплоть до самого возникновения иезуитского ордена, т. е. во весь классический период католической церкви, ни у одного из «святых» этой церкви, ни у одного из строителей ее не было мысли, что он «извращает учение И. Христа» и творит что-то скверное, дурное, дьявольское! Нет, нет и нет, — этого самоощущения не было!!! Зиждители Церкви, и Западной, не говоря уже о Восточной, — именуются и сами себя самоощущали Отцами Церкви, т. е. «старцами добрыми, заботливыми, хлопотунами около людей», — насадителями Вертограда Господня! Да они бы все удавились от горя, если бы в их голову или сердце закралась хотя малейшая мысль о том, что они «извращают и подменяют учение И. Христа и Евангелие». А если не было сознания об этом, то не было этого и на деле, хотя ошибки и уклонения и могли быть (споры в истории церкви, ереси, сектантство). Но «ошибка» и «злостное извращение» — большая разница. Нет, они были воистину «отцами», заботниками. и Николай Чудотворец Мирликийский и святые Василий и Григорий Богослов и Иоанн Златоуст, и наши русские Отцы, и наконец — западные, — до несчастного прихода Лютера, когда все смутилосьв Западной церкви, и в смуте появилось отчаяние о спасении людей, и в отчаянии зародился иезуитский орден, поведший дело «va banque» <рискованно (фр.)>. «Хоть обману, да спасу». Но это относится к истории Церкви после Лютера, тогда как и Достоевский и Толстой говорят оба о долютеровом Христианстве, о классическом периоде церкви, о всей истории Христианства на земле. Смотрите же, как мягко легло это у девушки: «Они приладили все к людям», — «любя их», — и нисколько и не обманывая (главная мысль Д-го и Толстого). О, тогда они — «отцы». Устранено жесткое; устранен гнев и ярость, и, подразумеваемо во всяком гневе содержащаяся, — казнь. А ведь и Достоевский в «Вел. Инквизиторе», и Толстой в «Восстановлении ада» — оба дышать казнью на церковь, на историю!!! Какие ужасы. К ним подходит, к двум старцам, девочка 19 л. и останавливает за плечо: «Что вы, — они добрые! Они — отцы! У них не было, ни у одного, злоумышления, а они все прилаживали к людям и нуждам их». В самом деле: вот обряд погребения. Возник ли он из слов И. Христа: «Оставьте мертвым погребать мертвых». Явно — нет: это — новое, тех «отцов» соделанное руками; и всякий из нас, у кого умирает отец или сын, целует за эту работу руку тех отцов. «Сии суть отцы Церкви, ибо нас утешили». А литургия? Она утешает народы полторы тысячи лет, — хотя ее нет в Евангелии. Кто же смеет сказать, что это «извращение»??!! Да ведь и Христос Сам изрек об учении своем, что оно «подобно закваске, которую женщина кладет в муку», — и тогда «тесто всходи т». Так — «всходит», а не — «прокисает». «Восхождение теста» и есть «Церковная история», из чистейшего сердца выросшая: восхождение, в основу коего положено Евангелие и Господь наш Иисус Христос и Апостолы и мученики. Эх, господа литераторы, пусть и великие: надо бы осторожнее ходить около того, на что молятся мужики, бабы, дьячки, мещане, купцы, наши сородичи, наши соседушки, коих — большие миллионы, и еще больше этих миллионов легло в землю, и все умерли, а теперь все живут с верою, что
ЦЕРКОВЬ-свята
и воистину как
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Письма В. А. Мордвиновой к В. В. Розанову (Розанов) — ДО.
