ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ХОЛЕРА
Страшась какой-то силы тайной, Живут, склонившись под ярмом, И дело глупости случайной Чтут часто божиим судом…1
I
Медленно и задумчиво шел молодой чиновник Павел Гаврилович Изломов по одной из улиц города N. Вероятно, его занимали мысли слишком серьезные и мрачные, потому что он не примечал, казалось, ни яркого света теплого майского солнца, который падал прямо ему на лицо, ни даже того, что из окон некоторых домов посматривали на него хорошенькие глазки. В самом деле, в это время было над чем призадуматься каждому жителю N: в городе свирепствовала холера, и уже немало своих друзей и знакомых проводил Изломов на тот свет. Теперь он подумал о том — что, если вдруг его скрутит холерою!.. И при этой мысли он сделал весьма жалкую физиономию… Вдруг позади его раздался голос, который называл его по имени. Павел Гаврилович обернулся, несколько времени всматривался в наружность молодого человека, стоявшего перед ним, и наконец вскричал с удивлением:
— А-а-а!.. Иван Васильевич!.. Какими судьбами?..
И он готов уже был засыпать его сотнею вопросов, но вдруг вспомнил, что Иван Васильевич Тропов, стоявший перед ним, человек петербургский и, чего доброго, еще вздумает осмеять его провинциальное любопытство. Поэтому он удержал свои любознательные стремления, очень хладнокровно выслушал ответ Тропова, что он прямо из Петербурга, и употребил всю силу своей воли, чтоб не разразиться расспросами: почему, для чего, надолго ли и пр.
Они пошли вместе. Изломов ни о чем но спрашивал более и начал перекидываться с своим приятелем обыкновенными пустыми фразами, стараясь не высказывать ни к чему ни сочувствия, ни увлечения. В этом выражался, по его мнению, bon ton высшего сорта.
— Однако у вас здесь настоящее царство ужаса, — сказал наконец Тропов, наскучивши подобным разговором.
— Да, ужасное бедствие поражает бедных жителей, — отвечал Павел Гаврилович, теряя на минуту свое спокойствие.
— Бедствие само по себе: это беда не великая, а главное — во всех жителях здешних царствует ужас, самовластно и неограниченно, — повторил Иван Васильевич.
— О да, именно — ужас всех объял здесь, от мала до велика, — ответил Изломов и счел обязанностью приятно и скромно улыбнуться.
Холера была такой предмет, что увлекла бы в те времена и не Павла Гавриловича, и потому не нужно удивляться, что она оживила разговор двух приятелей. Притом Иван Васильевич начал рассказывать свои наблюдения — а он-таки любил поговорить.
— Вообразите, — говорит он, — я узнал в первый раз о здешней холере верст за пятнадцать отсюда, в деревне, где я спросил себе холодного молока в самый полдень… Мужик, у которого я остановился, никак не хотел дать мне молока, уверяя, что это вредно — в жаркий полдень пить холодное… Нынче, вишь, ваша милость, говорит, время-то негодное. Я сначала еще не догадывался и удивлялся, откуда пришло ему в голову так заботиться о моем здоровье… Наконец узнаю: старик объявляет, что им приказано наблюдать всякую осторожность против холеры, особенно же не пить в жаркий день холодного. «Да тебе что ж до меня-то за дело? — спрашиваю его. — Ведь не ты умрешь; я тебя пить не заставлю». — «Да оно, сударь, совершенно как вы изволите говорить, — рассуждает он очень хладнокровно, — да ведь неравно как схватит, так тут и нам не уйти, здесь же не город, средствия никакого нет…» Что станешь делать против такой логики?
— Конечно, это для вас было очень досадно; но кто знает, может быть, он этим спас вашу жизнь…
— Да не беспокойтесь — ведь он все-таки исполнил мое требование… Только нужно было ему подороже заплатить, и притом дать вперед деньги… Тотчас побежал и принес мне молоко прямо со льду. И потом, представьте мое изумление, — но только что я выехал из этой избы и еще не успел подивиться точности, с какой исполняются в этой деревне врачебные предписания, как в нескольких шагах оттуда встретил несколько пьяных мужиков, у которых уже начинались, кажется, первые симптомы холеры. Их скоро окружила большая толпа. Спрашиваю, как же это у вас позволяют пить в такое опасное время? «Э, барин, — отвечают мужики, — уж воля господня!.. Все едино умирать-то!.. А с горя как не выпить…»
Изломов засмеялся, стараясь примирить неприятное чувство, возбужденное в нем по случаю неудачной догадки о спасении жизни Ивана Васильевича.
А он между тем продолжал все с возрастающим одушевлением, хотя голос и руки его оставались по-прежнему в границах, предписанных приличием:
— Еду дальше: встречается целая сотня баб с котомками, такие все унылые, и из конца в конец этой толпы разносится слово умереть в различных его грамматических видоизменениях. «Что такое?» — спрашиваю. «Ах, барин, на беду ты едешь», — кричит одна. «Не ездить бы тебе», — советует другая. «Мы вот и то бежим из городу-то», — объясняет третья… «Э, черт вас побери, чтоб вам передохнуть всем», — посылаю я им вдогонку, раздосадованный зловещими толками… И ровно ничего от них не добился. Не успел проехать версты, смотрю, толпа извозчиков едет. «Куда?» — спрашиваю. «Из города, — отвечает тотчас, уразумевши цель вопроса, один из них, — больно там валит, так за доброе дело (?) убраться лучше…» — «Ну, думаю себе, весело, должно быть, в самом городе». Подъезжаю к заставе, смотрю — на столбе объявление: «По случаю появления эпидемической холеры…» дальше я не успел рассмотреть. Еду городом — попадается на дороге старый знакомец доктор, также, к удивлению моему, с кислой физиономией, вероятно приспособляясь к обстоятельствам. Наконец — приезжаю к гостинице, у входа ее прибито то же объявление, а в общей зале прежде всего бросается мне в глаза листок губернских ведомостей, в которых напечатан какой-то рецепт против холеры. Ну, скажите же, пожалуйста, возможно ли от нее избавиться, когда она преследует вас всюду и везде, является вам в виде различных объявлений, рецептов, печальных лиц, нелепых разговоров… Чем бы отдалять и прогонять эту болезнь, а вы всячески стараетесь приближать ее к себе…
— Но, как хотите, это время общественных бедствий всегда отражается на физиономии самого города. Для всякого необходимо принять некоторые предосторожности, всякий опасается — если не за себя, то за своих родных и друзей, наконец всякий принимает участие в общем ходе болезни, хочет узнать… Естественно, теперь все заняты одним разговором. Вот и мы с вами…
— Что же прикажете делать? Здесь не блеснешь оригинальностью… Однако всмотритесь, как хороши ваши средства… Вы идете мимо аптеки и видите около нее беспрестанный прилив и отлив народу с ужасающими лицами и толками о холере. Вы и сами начинаете сильно трусить и думаете, что в городе умирает несколько сот человек в день. А между тем эти люди хлопочут только еще о предохранении себя от болезни… умирающих всего двадцать — тридцать человек… Вы встречаете доктора, который, подъехав к бирже,2 берет без торгу на неопределенное время первого попавшегося на глаза извозчика и отпускает своих лошадей потому, что те уже больше не бегут… Вы делаете печальные заключения о силе болезни, но вы не знаете, что этот доктор имел благоразумие в здоровое время прикомандироваться к четырем присутственным местам, обязавшись лечить всех чиновников с их чадами и домочадцами. В обыкновенное время он ездит в каждую палату раз в месяц для получения жалованья, но теперь должен показать всю свою деятельность, потому что всякий, напуганный холерой, платит все, что только может…
— Зайдите ко мне, — перебил Ивана Васильевича его приятель, остановившись у ворот одного довольно красивенького и новенького домика. — Там мы можем поговорить свободнее.
— Да у вас тоже сткляночки да баночки, и все комнаты, я думаю, надушены мятой, а на окнах предохранительные средства.
— Вы видите, на окнах у меня цветы, правда, не душистые…
— А это даже хорошо; я вообще не цветовод, а душистых цветов терпеть не могу… Так, пожалуй, пойдемте…
И они пошли.
Если предполагаемого читателя утомил этот разговор, то ему предоставляется возможность отдохнуть, занявшись некоторыми частными сведениями об этих приятелях, так пространно рассуждающих об одном из неприятнейших предметов на свете.
Один из них, Тропов, молодой человек лет двадцати пяти или двадцати шести, живет в Петербурге и, разумеется, кем-то служит там, а потому и считает себя петербуржцем, хотя по рождению и даже частию по воспитанию он тоже провинциал и именно из этого самого города N.
Происходил он от высокоблагородных и не бедных родителей, учился в губернской гимназии и потом в университете, а затем поступил было на службу в N. Но Петербург, заманчивый предмет сладких мечтаний для всех провинциальных юношей с каким-нибудь образованием, увлек и нашего Ивана Васильевича. Он уехал и через три года воротился оттуда таким денди, таким образцом светскости, таким знатоком итальянского языка и с таким злым или, лучше, — вострым языком, что в него не замедлила влюбиться одна слабонервная, сентиментальная барышня, имевшая хорошенькое добродушное личико, двести незаложенных (?) душ приданого и образование, достаточное для того, чтобы не удивляться никакому ученому вопросу. Тропов скоро заметил это и, как он сам, несмотря на видимую свою холодность и насмешливость, имел доброе и чувствительное сердце и притом порядочный запас легкомыслия, то скоро на него подействовала эта пылкая любовь, и он, не думая много, справился у верных людей о приданом и предложил свою руку и сердце плененной им особе, называвшейся — скажем кстати — Надеждой Семеновной. Родители Наденьки были не прочь от такого союза, потому что, как бы то ни было, жених служил в Петербурге и они знали за ним в былое время порядочное состояние. Ивану же Васильевичу это было очень кстати: от родительского наследия осталась у него деревня в десять дворов, да и ту бы он продал, если бы мог обойтись без того, чтобы не говорить своим приятелям, что ему прислали или не прислали денег из деревни. Таким образом все уладилось, но родители непременно хотели сыграть свадьбу почему-то не раньше, как через полгода, и Иван Васильевич с новыми надеждами и мечтами снова отправился в Петербург с тем, чтобы через полгода возвратиться в N. Насладившись на досталях3 холостой жизнью и наделавши новых долгов, он приехал теперь сюда жениться и — встретил холеру, которая препятствовала, конечно, всем свадебным веселостям. И вот причина его ужасной филиппики на уныние жителей и на внимательность их к такой ничтожной вещи, как эта негодная болезнь.
Что касается до Павла Гавриловича Изломова, другого приятеля, то это был, собственно, не приятель, а только старый знакомый Тропова, потому что они сидели некогда за одним столом в N-ской гражданской палате. Неученый, но жаждущий просвещения и не имеющий средств удовлетворить своему стремлению, он жадно слушал всех, кого считал выше себя по образованию, и потому был находкой для людей, которые ищут себе слушателей и (увы) часто не находят. Не имея своего убеждения, он жил убеждениями других и, покорно выслушав ныне какое-нибудь новое мнение, на другой же день сообщал его всем своим знакомым как свое собственное; иногда при этом давал он заметить, что с его мыслями согласен и такой-то, известный ученостью или основательностью суждений. Если же его кто-нибудь оспаривал, то он, пожалуй, опять приходил к вам, которые высказали это мнение или поддерживали его, и начинал перед вами излагать свои возражения. Если вы опровергали возражения, он передавал от своего лица и опровержения по принадлежности и т. д. Случалось, что через посредство Павла Гавриловича долгое время производились очень интересные споры между лицами, совершенно незнакомыми друг с другом. И, надобно ему отдать честь, он не ослаблял никогда силы доводов и вообще уж если принимался говорить, то говорил как по-писаному. Бог его знает, где он приобрел себе такой высокий слог… Впрочем, в жизни и в обращении он был очень приличный молодой человек, хотя иногда это и дорого ему стоило.
Вот хоть бы теперь: как разгорелось его провинциальное любопытство, как ему хотелось засыпать Ивана Васильевича вопросами: и что, и как, и почему и т. д. Но bon ton, по его понятию, не позволял этого, и он молчал. Да и Ивану Васильевичу была не совсем приятна такая скромность: ему непременно хотелось высказаться. Если бы его спросили: зачем он приехал, он сказал бы очень небрежно, будто нехотя: да так, старые дела нужно кончить, и после долгих расспросов проговорил бы с комической напыщенностью: сорвать одну звезду с вашего небосклона… Но Изломов упорно молчал об этом предмете и, поболтавши с четверть часа о том, о сем, Тропов решился сам заговорить… Для этого он возобновил сначала забытый было разговор о холере, что было, конечно, очень не трудно.
— Нет, я серьезно думаю, — заговорил он, — что все эти предосторожности ваши не только ни к чему не поведут, а напротив — еще повредят… Согласитесь, что все эти печальные физиономии, эти мрачные предосторожности, это постоянное опасение — очень неблагоприятно действуют на расположение вашего духа, и, следовательно, на самое здоровье. Докторами давно уже признано, что бодрость духа — это лучшее средство против холеры.
— Однако же вы не можете отвергать и того, — возразил Изломов, — что нельзя пренебрегать болезнью, которая производит повсюду такие опустошительные действия.
— Зачем же пренебрегать? Кто вам говорит об этом? Только я не понимаю, что же вы выигрываете, когда все ваши предосторожности приносят больше вреда, чем пользы… Положим, что даже вы таким образом избегнете холеры, но скажите мне, можно ли целое лето, прекрасное провинциальное лето, прожить так, как вы собираетесь жить? Посмотрите, ведь весь ваш город превратился в лазарет, и всякий порядочный человек, проживши в нем два-три месяца, — непременно умрет не от холеры, так от диеты и лекарств или, что еще ужаснее, просто от скуки.
— Вы судите по себе, — отвечал Изломов, стараясь придать своему голосу ироническое выражение. — Конечно, я вас понимаю: человеку, который живет постоянно в столице, пользуется всеми удовольствиями петербургской жизни, трудно помириться с нашей провинциальной простотою и бедностью в увеселениях; ему, разумеется, скучно… Но мы, бедные провинциалы, так уже привыкли к этому, что нам кажется довольно сносным наш утомительно-однообразный, даже, может быть, на ваш взгляд пошлый быт....
— Полноте, пожалуйста, — отвечал Тропов, которому, видимо, не понравился иронический тон Павла Гаврилыча. — Везде можно веселиться и наслаждаться жизнью, где только есть люди и где эти люди умеют здраво судить и сильно чувствовать…
— Да, но таких людей редко можно найти. И я сомневаюсь, чтобы здесь вы встретили кого-нибудь с суждениями и чувствами, которые бы соответствовали вашим.
— А я в этом не сомневаюсь, по крайней мере в отношении к чувствам, — восторженно воскликнул Иван Васильевич и с торжествующим видом посмотрел на своего приятеля.
Этот был неприятно поражен его словами, которые он принял за хвастовство, и потому отвечал довольно важно, хотя с некоторою робостью:
— Я понимаю под чувством не вечное, большое увлечение, но сильную, глубокую, искреннюю привязанность, основанную на взаимной симпатии, на известном отношении характеров… А такая привязанность едва ли может быть приобретена вдруг одними внешними достоинствами.
— Да с чего ж вы взяли, что я рассчитываю пленять ваших красавиц на здешних балах, которых, разумеется, никогда у вас не будет… Я вам говорю, может быть, о глубокой, давнишней привязанности, о любви, которой я пламенею уже несколько лет…
— В таком случае это совсем другое дело, — отвечал озадаченный Павел Гаврилыч и после минутного молчания прибавил: — И можно узнать предмет этой страсти?
— Нет-с, уж я и то был с вами очень откровенен. Нельзя-с, нельзя-с, — шутливо повторял Тропов, потом встал, прошелся по комнате и, вынув изо рта сигару, громко запел:
Есть тайна у меня. Глубоко
Запала в душу мне она…4
Следующих стихов он не знал и потому тотчас же сел снова и начал с особенной живостью и необыкновенно веселым тоном:
— Вы видите теперь причину моего ожесточения против печальных предосторожностей и опасений, которые нашел я в вашем городе. Так как я уже проболтался вам каким-то образом, то лучше рассказать всю правду. Вы знаете Наденьку Быстрицкую?
— Знаю очень хорошо.
— Итак, честь имею вам представить ее жениха.
— Как? Вы…
— Я собственной особою нарочно взял отпуск, прискакал сюда из Петербурга, чтобы увенчать счастливым концом мою долголетнюю любовь; препятствий никаких нет, все шло прекрасно — и как назло вмешалась тут эта несносная холера…
— Каким же образом она может служить препятствием вашему счастию?
— Конечно, может, потому что отец не хочет выдать за меня Наденьку, пока не прекратится холера.
— Отчего это?
— Он говорит, что не время думать о свадьбе, когда каждый день видим <перед> собою смерть. К несчастью, еще живет он на Кладбищенской улице — так что каждого мертвого проносят мимо их дома… Он сам-то часто и не видит этого, так зато мать всегда сидит под окошком и горько плачет о чужих покойниках. Как ни придешь к ним, всегда рассказы о чьей-нибудь смерти или болезни — просто тоску нагонят. Ну, и за себя опасаются, пьют разные предохранительные, морят себя диетой… Какая же тут свадьба?
— Да, точно. Я знаю Варвару Николаевну. Она чрезвычайно любит своего мужа и дочь и боится за них еще больше, чем за себя. Ее саму это очень изнуряет…
— Да, правда, войдите к ним в дом, — вы непременно подумаете, что кто-нибудь из семьи умер или умирает. Столько тут разных сткляночек, бутылочек, сигнатурок аптекарских, такой горестный вид у хозяйки… Решительно ни на что не похоже.
И он с досадою выбросил в раскрытое окно окурок сигары, посмотрел на часы и сказал, вставая:
— А все-таки надобно отправиться к ним. Я бы давно уж там был, если бы не встретился с вами и не заговорился так долго…
— Вы мне сделали большое удовольствие, посетивши меня. Позвольте надеяться, что это не будет в последний раз. Не забывайте же старых знакомых.
— Тем более что их у меня очень немного здесь, — отвечал Тропов, пожимая руку приятеля.
Приятели остались очень довольны5 друг другом. Павел Гаврилович <был> поражен совершенно новыми мыслями, высказанными гостем, с которыми он, по натуре своей, не мог не согласиться; притом он благоговел перед столичностъю своего приятеля, хоть и старался скрывать это. Тропов тоже <был> рад — и тому, что так удачно у<мел> высказаться, и тому, что нашел, в самом деле, старого знакомого, и тому, наконец, что заметил, как жадно слушал его и как легко соглашался с ним старый знакомый.
II
Дом Быстрицких был на самом краю Кладбищенской улицы, так что одна сторона его была обращена к городу, а другая выходила уже на поле, и из окон можно было видеть ряд могил, которыми начиналось N-ское кладбище. Город был не обширен, и потому грех было бы сказать, что дом Семена Андреича Быстрицкого был слишком удален от средоточия городской жизни. Однако же сам хозяин говорил это, и во всем N не нашлось бы ни одного человека, который бы стал противоречить такой неоспоримой истине. Шутка ли, отсюда до Кремля например, где находятся и присутственные места, будет с версту, а иные говорят, что даже больше; до Гостиного двора — тоже чуть не верста, до ближайшей аптеки — полверсты, до церкви тоже очень далеко!.. Тропов, привыкший к петербургским размерам, вздумал было уверять всех, что это чрезвычайно близко, что это — рукой подать, но ему никто не хотел верить, а некоторые даже6 напоминали ему, как сам он жаловался, бывало, на то, что далеко ходить из Новой <улицы? в гражданскую палату… и <все-таки> Семен Андреич рассказывал ему, как о великом подвиге, о том, что он вчера ходил пешком и в палату и из палаты домой, почему и считает себя вправе сегодня совсем уже не ходить в должность. Подобную вольность позволял иногда себе Быстрицкий, как человек, уж достигший степеней известных и приобретший отличную репутацию делового и надежного служаки. Не отличаясь особенными талантами, Семен Андреич был зато в молодости очень трудолюбив, честен и обладал хорошим житейским тактом, который не всегда-то дается и блестящим талантам. Обративши на себя внимание начальников, дошедши до порядочного жалованья, он умел составить себе во всех отношениях очень выгодную партию и теперь наслаждался семейными радостями почти невозмутимо…
Говорю почти потому, что иногда тихое счастье его нарушалось супружескими размолвками. Но и в этих случаях Семен Андреич страдал очень мало, потому что чувствовал себя всегда правым во глубине души своей и, может быть вследствие этого убеждения, весьма мало обращал внимания на увещания, просьбы, упреки и даже слезы Варвары Николаевны. Притом и причины ссор были всегда такого рода, что не могли возбудить сильной и продолжительной бури. Сколько ни твердите, что от малых причин бывают великие следствия, но на деле гораздо чаще бывает наоборот, — то есть великие предприятия и приготовления оканчиваются действиями весьма негигантских размеров. Натура же Варвары Николаевны совсем неспособна была к глубоким потрясениям. Рожденная с добрым, даже немножко чересчур добрым сердцем, она была воспитана любящею матерью, без всяких посторонних нянек и учителей. Мать ее учила, разумеется, очень немногому, но учила как мать… Варвара Николаевна выросла очень доброю девушкой, хорошей хозяйкой, но — кто бы подумал? — она сделалась вместе с тем романтической, сентиментальной барышней. Как это случилось — ни мать, ни отец понять не могли. Но дело было очень просто. У Варвары Николаевны был брат, годами десятью старше ее, только что кончивший курс в университете и приехавший служить на родину в то самое время, как сестра его стала бегло читать и списывать чувствительные стишки. Витая постоянно в высших сферах и потому плохо служа и живя, — он вдруг вздумал произвести радикальную реформацию в образовании своей сестры. Он начал сообщать ей свои высшие взгляды и давать читать романы Жанлис, Дюкре Дюмениля и славной Анны Радклиф…7 Идей его девочка не слушала и не понимала, но романы читала с жадностью… Ужасы и рыцарство, удары судьбы и неожиданные защитники, замки и подземелья этих романов так противоречили ежедневным хлопотам на кухне, закупкам провизии, шитью и вязанью, к которым постоянно старалась приучить ее мать, что у бедной девочки совершенно закружилась голова и она не шутя сочла себя страдалицею на сем свете… Она часто задумывалась и плакала без причины, полюбила уединение, и в пятнадцать — шестнадцать лет в ней развилось в ужасающих размерах сочувствие с природою… Она взывала к луне, говорила с волнами и даже чувствовала трав прозябанье.8 Была в те годы и любовь, страстная и пылкая, но неглубокая, как и все страсти Варвары Николаевны, и скоро уступившая требованиям родителей, решивших выдать ее за Быстрицкого… Сначала невеста, считая себя жертвою рока, рыдала и терзалась, но потом не могла противиться соблазнительной веселости всех окружающих, увлеклась, и свадьба совершилась очень радостно… Скоро хозяйство, дети заняли внимание молодой женщины, и она было совсем вылечилась от своей идиллической настроенности, — но неожиданное обстоятельство испортило все дело… Какая-то знахарка, погадав по руке всегда склонной к мистицизму Быстрицкой, предсказала ей, что она будет, будет счастлива, только вокруг нее будет неладно, и вскоре после того умерли один за другим трое детей ее… Снова романтизм, жалобы на судьбу, неутешные слезы… Муж, сам чувствуя всю тяжесть потери, не мог ее успокоить, участие родных еще более раздражало ее горесть, и на этот раз с каким-то ожесточением Варвара Николаевна признала себя героиней плачевного романа и все как будто ждала, что явится нежданный добрый гений и возвестит, что ее дети живы, что все ее страдания были только мистификацией. В это время страшно развилось в ней суеверие, к которому она всегда была склонна по своему характеру. Оно доставляло ей какое-то невыразимое наслаждение тем, что объясняло для нее, как дважды два — четыре, такие вещи, которых она никак не могла понять по простым природным законам, сколько ни напрягала своих мыслительных способностей… Романтизм скоро снова исчез из сердца и головы Быстрицкой, когда у нее родилась дочь Наденька; но суеверие уже крепко засело в душе, и без него, как без воздуха, не могла жить Варвара Николаевна.
Как человек положительный, Семен Андреич не поощрял сердечных увлечений своей супруги, и вот в чем заключалось яблоко раздора для этой мирной четы. Случалось, что из-за какой-нибудь просыпанной солонки или неудавшегося убийства паука возгоралась ссора, и доходило до того, что Семен Андреич совершенно неделикатно называл свою жену глупой бабой и греховодницей, а она честила его умником и вольтерьянцем. В этих ссорах доходило иногда до того, что Варвара Николаевна принималась даже жаловаться на свою судьбу и уверять, что рок ее преследует в лице мужа, как будто бы он был какая-нибудь яростная Евменида.9 Но эти жалобы выговаривал только язык, они были до того привычны и как-то стереотипны, что не находили сочувствия даже в сердце самой Варвары Николаевны. Что касается Семена Андреича — его, степенного и положительного человека, никак уже не могли расстроить подобные предрассудки, как он называл заодно и мнения и слезные жалобы своей жены. Да и она, правда — тоже уверенная в своей справедливости и думая, что муж не способен чувствовать, как она, что он слишком близорук в своих суждениях и может верить только тому, что у него перед глазами, — тоже не обращала внимания на обидные прозвища, которыми он наделял ее. Отвечала она ему, и иногда довольно резко, только потому, что ведь нельзя же так совсем оставить без внимания его слова, не защитить ни словом своих понятий…
Под влиянием этих разнородных характеров выросла в родительском доме Наденька. Впрочем, еще более испытала она влияний посторонних. У ней были няньки и мамки, ее учили разным наукам, она говорила и читала на французском языке: все это отдалило ее от родительской патриархальности, и старики во многих случаях даже не понимали ее, хотя она говорила по-русски. Частые споры между отцом и матерью ставили ее в довольно затруднительное положение: она понимала основательность отца и чувствовала правоту матери. Ей почему-то нравилось думать, что в самом деле кошки гостей замывают, что заяц, перебежавший дорогу, предостерегает перед несчастьем, что красное яйцо, первое полученное при христосовании в светлое воскресение, потушит пожар, если его бросить в средину пламени… Правда, она никогда не видала подобных обстоятельств — замечала часто, что ее ожидания, возбужденные приметами, не сбываются, но что-то поэтическое было в них для нее, и она не могла отвергнуть их… Удивляться этому нечего: разве Шиллер не жалел о богах Греции? Разве на каждом шагу не встречаем мы людей, которые держатся тех или других убеждений, ровно ничего не имея сказать в защиту их и очень хорошо чувствуя их несостоятельность перед голосом рассудка, — держатся потому только, что им не хочется расстаться с тем, что так мирно живет в них с самого детства, ладит со всеми противоречиями, напоминает счастливое, невинное время их ребячества?.. И Наденька не стыдилась своих суеверий: она всегда готова была сказать, что она сама знала, что все это вздор, но что этот вздор ее занимает. Однажды она сказала даже Тропову в ответ на его рассуждения: «Есть многое в природе, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам»,10 — на что он ответил довольно пошло, сказавши, что, например, такая красавица, как Наденька, наверное не снилась ни одному мудрецу.
Тропов был уже принят в семье как родной. Он приходил туда когда хотел и в чем хотел, не стесняясь утренними, обеденными и вечерними костюмами, предписанными неумолимым законом провинциального этикета… Если бы не холера, он бы уже давно был счастливым обладателем Наденьки, но теперь Семен Андреич наотрез объявил, что пока в городе холера, свадьбе не бывать, и Варвара Николаевна даже рассердилась однажды на жениха за его настойчивость и поразила его пословицей, что на хотенье есть терпенье. Иван Васильевич находил, что это решение очень безрассудно, и старался придумать, как бы победить упрямство стариков… Он все еще не терял надежды и потому жил в N и ждал благоприятнейших обстоятельств… Дожидаться конца холеры он не хотел, потому что в таком случае он должен был прожить здесь, может быть, до зимы, — а в августе кончался срок его отпуска. Он видел, что должен был скоро отправляться обратно ни с чем; но надежда — сладкий удел всего человечества; кого же не удержит и не поддержит надежда? А у Тропова была в виду не только надежда, но еще Надежда Семеновна… И он, с намерением возобновить попытку склонить стариков к согласию на свадьбу и с новой надеждой на успех, явился к Быстрицким в тот день, как мы видели уже его в приятном обществе Павла Гавриловича.
III
Когда он вошел в залу, в ней были Семен Андреич и Варвара Николаевна. Он, по обычаю, вошел без доклада, потому что в передней у Быстрицких никого не было и всякий, кто бывал уже в доме, преспокойно отправлялся из передней далее до той комнаты, где находил хозяев.
Увидав Тропова, Семен Андреич проговорил: «А, вот и Иван Васильич», и подал ему руку, не вставая с места, а Варвара Николаевна спросила: «Отчего вы не приходили к нам обедать?»
Тропов пожал руку Семену Андреичу, поцеловал руку хозяйки и сказал, как будто отвечая на вопрос ее:
— Я сегодня сошелся с одним старым знакомым… Знаете вы Изломова?
— Как же не знать… помилуйте… Славный малый, — отвечал Семен Андреич.
— Да, и так рассуждает хорошо. Право, иногда целый вечер говорит, будто книга.
— Немного успел я с ним побыть, а уже успел-таки заметить, что он выражается очень книжным языком… Он говорит, как пишет, только что говорит!..
Намек Тропова пропал даром. Быстрицкие не настолько знали «Горе от ума», чтобы помнить, как отзывается о Чацком Фамусов,11 и проводить параллель между Чацким и Изломовым.
В это время вошла в залу Надя. Она дружески протянула руку Ивану Васильичу, и он не задумался пожать и поцеловать ее.
— Мы говорим об Изломове, — обратился к ней Тропов. — Нравится он вам?
— Изломов? Я его почти не знаю. Впрочем, кажется, ничего…
— Это — красноречивый оратор, — начал Иван Васильич, — это N-ский Демосфен, человек, одаренный даром слова, человек, слушая которого вы не можете надивиться, откуда лезет вся эта книжная диссертация, и приходите наконец к печальному заключению, что он предварительно выучил ее наизусть.
— Этакая голова, — пробормотал Семен Андреич, оставляя сигару. — Ведь рад, что встретился с приятелем, и тотчас же начинает ругать его.
— Что вы, что вы, Семен Андреич? Чтобы я стал ругать приятеля! Никогда… А отчего же не пошутить, отчего не смеяться над тем, что кажется смешно?12 Да я ему и в глаза скажу то же самое.
В глаза ему этого бы Иван Васильевич не сказал… Но он полагал, что иногда бывает недурно выставить свою прямоту и рыцарское без страха и упрека, хоть и говорят, что ныне рыцарство не в моде.
На этот раз, однако же, нареченный тесть вздумал поучить зятя житейскому благоразумию и потому заговорил:
— Не советую говорить подобных вещей ни ему и ни кому другому, от этого решительно никакой пользы не получите… Да и не понимаю я, что тут хорошего? Обидел человека за глаза и чтобы поправить, кажется, или уменьшить, что ли, свою вину — вдруг кидается на него и повторяет свое оскорбление в глаза ему! Я тут не нахожу ровно ничего благородного и благоразумного.
— Да скажите же, разве я обидел его? Я потому-то и могу повторить при нем мои слова, что не считаю их обидными для него.
— Вы не считаете, а он может счесть… Можете ли вы знать, как он это примет?
— Конечно, примет, как и всякий порядочный человек должен принять шутку.
— Что вы мне говорите о порядочных людях? Разве все хорошие люди сделаны непременно на одну колодку. Ну, смотрите, ведь и вы и я — оба мы не дурные люди. А какая между нами разница!.. Как часто мы не сходимся!..
— Ну, мы с вами, Семен Андреич, разошлись далеко только в одном случае. Касательно вопроса о свадьбах во время холеры.
— Да уж об этом и толковать нечего, — возразил строго Семен Андреич.
— А я именно еще хотел сегодня поговорить с вами об этом. Право, не знаю, что вы делаете… Хоть бы холера взяла меня поскорее, тогда, выздоровевши, я бы уже не имел препятствий.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Провинциальная холера.
