Read here

Дневник 1857 года

Николай Александрович Добролюбов · 1857 · Free in the US

31,426 words · about 2 h 12 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1857 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Дневник_1857_года_(Добролюбов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Николай Александрович Добролюбов
Language
Russian
Published
1857
Length
31,426 words · about 2 h 12 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

<ДНЕВНИК 1857 ГОДА>

Прошу всех, кому попадет в руки эта тетрадь, положить ее на место не читая, потому что в ней записал я несколько тайн, не принадлежащих мне и частию даже угаданных мною.

1857 г., 1 января

Должно быть, воля сильно действует на воображение, а воображение на все состояние организма. Этим даже привычку, даже искусство, даже гений можно, кажется, объяснить. Теперь, впрочем, дело идет только об объяснении явления, которое может быть приравнено разве к чудесам. Вчера у меня с утра страшно болела голова, как будто по вискам стучали молотом, а внутри мозг свинчивали в железных тисках. Часа два я пролежал, но облегчения не получил ни малейшего. В три часа нужно было отправиться на урок к Куракиным,1 и я пошел. В начале урока я едва мог говорить, потому что каждым словом моим стреляло в ухо, потом в виски, и затем происходило сжимание мозга… Ясно было, что я болен серьезно. Но к концу урока напал я на какой-то интересный предмет и начал себе говорить… Просидел я на уроке более чем полтора часа и, пришедши в институт, почувствовал себя немножко лучше. Но все еще голова болела сильно. С час пролежал я на диване перед спальней, положивши голову на колени к Н. П. Турчанинову и толкуя о чем-то с М. Шемановским. Турчанинов советовал мне идти в больницу, но я после долгих колебаний решился идти к Галаховым встречать Новый год… Перед отправлением к ним я съел пресквернейший институтский ужин и оделся, чтобы ехать… В этот короткий промежуток времени головная боль у меня прошла — решительно «без всякой видимой побудительной причины» (как говорят у нас об Александре Никитиче Тихомандрицком,2 когда он ругает студентов)…

Вышел я из института уже с очень слабым ощущением боли, а приехал к Галаховым совершенно здоровый. Здесь меня встретили похвалами за стихи, которые я прислал к ним накануне, напутавши в них всякого вздору без складу и ладу.3 Им это понравилось, и Сергей Павлович написал на них ответ, еще более нескладный и нимало не остроумный, хотя при собственном его чтении нельзя не смеяться над этими стихами.4 Скоро явились сюда двое Мартыновых и Бентенсон;5 с некоторых пор Мартыновы эти бывают здесь каждый день и даже по нескольку раз… Что они тут такое, я не знаю. Знаю только, что Мартынов-fils — честный и дельный человек, но весьма мало развитый, туповатый и решительно лишенный надежды когда-нибудь поумнеть, потому что он заражен страшными предрассудками, из которых самое важное консерваторство — в высшей степени апатичное и бессмысленное презрение к русскому народу (себя он, конечно, исключает отсюда). Он обвиняет, например, народ за то, что он приучает чиновников к взяткам, и говорит: «Положим, что чиновник вынуждает, требует, но ведь это только привыкшие чиновники, а этот же самый взяточник не брал же когда-нибудь взяток, начал же когда-нибудь, и это начало не могло быть сделано им: ему сначала дали взятку, а потом он стал брать их». Точно так он уверяет, что русский человек не понимает иной цели жизни, кроме того, чтобы нажиться (что мог бы он доказывать и филологически, если бы был филолог), что крестьян не надо учить грамоте потому, что они, как только выучатся, так своих знаний ни на что иное не употребляют, кроме ябеды, что в русских пьянства нельзя искоренить потому, что лучших наслаждений они не понимают, и т. п. Отец его — словечка в простоте не скажет, все с ужимкой,6 и нередко театрально воодушевляется, говоря о злоупотреблениях, о честности высокой и т. п. Он, впрочем, говорит обыкновенно только о частных личностях и явлениях, и если ему нужно доказать какую-нибудь общую мысль, то он непременно употребит для доказательства какой-нибудь один факт, никогда более. Это чистейший практик; впрочем, и сын показывает наклонность к тому же и, вероятно, в старости уподобится отцу своему и в этом, как он уподобляется ему теперь в произношении слов. Мне ужасно дико слушать его произношение звуков ж, ч, ш, щ, которые он выговаривает так мягко, что у него выходит: жьена, слушяет, служьит и т. п. Даже слово чорт он выговаривает не чорт, а чёрт… Ужасно нежьный господин!..

К двенадцати часам готова была закуска, вроде ужина, потом конфекты и шампанское… Поздравления и все вообще было довольно одушевленно, по-домашнему; но мне не было удовольствия особенного для сердца. Только во рту было хорошо, да и то ненадолго… Вечером Алеша сказал мне, что всем очень неприятно, что Наталия Алексеевна, его мама, была очень не в духе и что только со мной любезничала за то, что я потакаю ее капризам. При этом он прибавил, что он бы ее так и зарезал за ее mauvaise humeur при общем веселье… Я ему сказал, конечно обиняками, что он дурак и мерзавец, но он понял меня только вполовину, да и то, конечно, не поверил мне. Что касается до меня, то я эту грусть хорошо понимаю, хотя и не знаю всех домашних тайн Галаховых! Просто женское самолюбие должно заставить ее страдать при виде мужа, который очень мало обращает на нее внимания и говорит с ней совершенно не тем тоном, как, например, с ее сестрой. Будь я за три комнаты и слышь только голос Сергея Павловича без слов, я отгадаю без ошибки, с кем он говорит — с женой или с сестрой ее, — просто угадаю по переливам звуков его голоса… Наталия Алексеевна не может не видеть и не понимать этого хотя инстинктивно (потому что рассуждать она не слишком любит, да и не знаю, умеет ли).

Сегодня чуть свет, то есть в начале десятого, отправился я делать визиты. Зашел к Малоземову,7 застал его бреющимся и услышал от него, что в прежнее время, на его уже памяти, большая часть чиновников с удовольствием ездили поздравлять начальников, как действительных отцов и благодетелей; теперь же, дергая каждый звонок, поздравитель шепчет тысячи проклятий и нелепому обычаю и глупому или подлому начальнику. Один господин накануне Нового года сказал Малоземову: «Я к вам завтра уже не приеду, потому что я решился в этот день отдать себя на удовлетворение только врагов моих…» Я, впрочем, примеру этого господина не последовал и от Малоземова поехал к Куракиным. Дети уже встали, и я взошел к ним. Они были, кажется, очень рады и оставили меня выпить у них стакан чаю… Во время чаю заглянул в комнату и отец их; я поклонился. Он, взглянув на меня, сказал: "Oh, vous êtes en (или à) bons amis — и ушел. Кроме меня, был тут еще Будеус, их воспитатель, который должен быть очень добр и неглуп, но не выказывает никакой образованности — вероятно, потому, что плохо знает русский язык и не хочет на нем пускаться в рассуждения. Держит он себя довольно независимо, и воспитанники его уважают. Здесь мне сказали между прочим, что Адлерберг уволен от управления почтовым ведомством и получил в подарок дом, где он жил, и 17 000 руб. сер. в год содержания. Острили над тем, что такое подаяние сделано бедному, нуждающемуся человеку… У Галаховых же узнал я, что Адлерберг и во время коронации получил 300 000 руб. сер., да сын его 100 000 руб. сер.8 Все это, конечно, из сумм государственного казначейства, хоть Мартынов, которого спросил я об этом, отвечал мне с очень дипломатической миной; «Я вам об этом ничего не могу говорить, а я только вам сказываю факт, который знаю…»

От Куракиных отправился я к Княжевичу,9 расписался… Потом к Касторскому,10 которого не застал дома. Страшно иззябши, воротился в институт, заплативши целковый извозчику и получив благодарность, разумеется… В церкви у нас стоял молебен; я удивлялся, что Ванька Давыдов, эконом Ильин и студент Зданевич так усердно молятся — всё в землю да в землю. Сциборский11 указал мне на одну хорошенькую девушку, содержанку кончившего недавно курс университета студента Корелкина, и осуждал его за это. Я не нашел здесь ничего предосудительного и одобрил даже вкус Корелкина, когда рассмотрел девушку поближе. Если б я был немножко погорячее чувствами и ничем не занят, да если бы она еще не была занята, я в состоянии был бы в нее влюбиться.

Из института опять отправился я к Галаховым. Сергей Павлович получил крест Владимира 3-й степени, но это его не радует, потому что назначен теперь главноуправляющим почтового ведомства Прянишников,12 которого он не любит (et viee versa, конечно). При мне был у него юноша из лицея, Энгельгардт, вышедший в 1851 году и до сих пор как-то неудачно существующий на службе.13 Он говорил, что мог бы получить место от Гвоздева,14 но что с Гвоздевым он даже и знакомиться не хочет и что вообще в лицее его подслуживаться и кланяться не выучили. Сергей Павлович заметил, что вот и он точно такого же характера и зато остался позади почти всех своих товарищей. Надобно узнать, действительно ли Гвоздев негодяй; если так, то, конечно, Энгельгардт благородный человек. Впрочем, вид его свидетельствует в его пользу; тогда, когда всмотришься, в нем неприятно поражает маленькая пошловатость, как в Тупылеве. Вслед за тем явился Казнаков:15 он только что получил генеральство, и, как сам говорит; только юноша при получении прапорщичьего чина может так радоваться, как он теперь рад… Видно, что человек недальний, пороху не выдумает, впрочем — добрый, вероятно. Был тут еще Свистунов,16 важная персона и фат — secrétaire !!!!!d'État, как его называл Сергей Павлович, который с ним, впрочем, все-таки на ты. Он защищал Прянишникова. Но самое замечательное, что я узнал из их разговора, это то, что Горчаков (не знаю только, который, вероятно канцлер, да, непременно канцлер)17 всегда бывает у себя с расстегнутыми штанами и раз вышел таким образом к митрополиту, который к нему приехал с утренним визитом.

К обеду явились М. А. Мартынов-fils, Лев Катакази,18 Томилин,19 Бентенсон. Лев Катакази — личность невзрачная. Говорят, что он очень умен, но за это я не поручусь, потому что слышал, как он жалел о том, что он не надворный советник. Со мной, впрочем, он не говорил ничего, да и я с ним тоже… С Томилиным мы толковали немножко, и из этого немножко вывести нетрудно было простое заключение, что он мошенник и подлец (в тесном значении слова). Он служил в управе благочиния и выгнан по делу Стейнбока незадолго до Арцыбушева (о котором напечатано уже и в «Le Nord»).20 Теперь он без места. Явившись к Галаховым, он облобызал Сергея Павловича и просил не оставить своим расположением… Несколько дней пред том я его спрашивал об Арцыбушеве, и он защищал этого мошенника… «Однако же, — сказал я, — стейнбоковское дело…» — «В стейнбоковском деле ничего нет и не могло быть потому, что я сам производил его», — ответил он, и я, конечно, должен был замолчать… Сегодня опять зашла речь об этом, и опять Томилин защищал своего бывшего начальника против Мартынова: «он мне зло сделал, — говорил он, — когда дело запуталось, он пожертвовал мной, прямо сказал: „возьми, возьми, распни его“; он этим сам хотел выпутаться… Сам мне потом говорил это… Но все-таки я и теперь скажу, что он был честный человек». — «Однако же, если на человеке вдруг два миллиона с половиной взыскания, то нужно же предположить…» Томилин вскочил с кушетки, на которой сидел, как бешеный. — «Et vous croyez èa, — вскричал он, — vous, un homme d’esprit, образованный человек, воспитанник училища правоведения, живущий в Петербурге? Стыдитесь!.. Да как же мог бы он, и пр.». Мартынов хорошо объяснил, как мог бы он, и пр. … Томилин заключил тем, что сказал, что дурак был бы Арцыбушев, если бы, нажив два миллиона с половиной, не пожертвовал полмиллиона, чтобы оправдаться… Это подало повод Мартынову произнесть несколько горячих слов против взяточничества и против русского народа, который даже не восстает против такого злоупотребления и считает его совершенно в порядке вещей… Томилин выразил, между прочим, убеждение, что il faut chercher pour avoir quelque chose, на что Наталия Алексеевна отвечала ему, что son mari a trop de noblesse pour cela (дело шло о Сергее Павловиче). На днях Сергей Павлович спрашивал Томилина, неужели он считает своею обязанностью приноровляться ко всякому начальнику во всем. Тот отвечал: «Да». — «Нет, — заметил Сергей Павлович, — я бы скорее вышел в отставку, нежели стал бы подделываться к убеждениям начальника, которые несогласны с моими…» — «Да ведь надо же чем-нибудь жить», — возразил Томилин. «Я бы стал сапоги чистить или улицы мести», — героически отвечал Сергей Павлович. На деле, конечно, его героизм совсем не так далеко простирается, но и то хорошо, что он хоть не говорит подлостей, как Томилин, притом до некоторой степени он в этом искренен. Если он и не в состоянии для правды пожертвовать тем, что имеет, то по крайней мере может отказаться от выгод, которые мог бы получить от подлости. За обедом стали говорить о каком-то Неклюдове (кажется), и Сергей Павлович, любящий иногда озадачить, вдруг спросил: «Est-ce qu’il n’est pas encore tué?» На отрицательный ответ он заметил: «Mais, au moins, il le sera bientôt?» — и затем объяснил, что его крестьянам давно бы пора уже покончить с ним… При этом я порадовался за крестьян Сергея Павловича. Но вслед за тем к Сергею Павловичу пришло кровожадное расположение, и он, думая, очевидно, о Прянишникове и т. п., выразил свое убеждение, что нужно убить всех дураков. Мне ужасно хотелось сказать ему, что в таком случае следовало начать с самоубийства, но, к счастию, я вспомнил вовремя, что это будет грубость, и удержался. За обедом, очень длинным, которому конца не было (казалось мне), пили шампанское и толковали о том, что хорошо быть богатым, как Морки, например.21 А я за бокалом шампанского думал, что хорошо иметь состояние, как Галаховы, например. Но вскоре потом подумал я, что много есть людей, которые и мне могут позавидовать за то, что я каждый день могу есть мясо и пироги, ездить на извозчиках, иметь теплый воротник на шинели и т. п. А пожалуй, найдутся и такие, которые позавидуют даже имеющим возможность есть хлеб каждый день… Мысли эти меня очень грустно потревожили, и социальные вопросы показались мне в эту минуту святее, чем когда-нибудь.

Приехавши в институт в девять часов вечера, я нашел здесь тоже мелкое волнение по поводу елки у директора. Смеются большею частию над приглашенными (за глаза, конечно), и над самим Давыдовым, и над обществом, которое у него собирается, но во всех почти насмешках добрых товарищей видно, что они сами еще не стали выше этого приглашения, что они были бы очень рады попасть на место Михайловского или Белявского;22 некоторые даже прямо направляли остроты свои к тому, чтобы доказать, что эти господа недостойны приглашения и не могут оправдать его. Другие же толковали, что и внимание-то директора и вечер-то его не только не стоят внимания, но даже приносят бесчестье студенту, приглашенному туда; но только говорилось это с таким жаром, разговор продолжался, несмотря на мое желание прекратить его, так настоятельно, что опять мне было ясно, как задеты за живое эти господа и как их слова противоречат истинным чувствам их. Жалко, право, что притворство сделалось у нас так общим. Хорошо, что я имею теперь цель повыше институтских отличий и знаю людей, которых мнение и любовь дороже мне Давыдовских и прочих тому подобных вниманий. А то, пожалуй, и я ведь увлекся бы подобными дрязгами, разумеется, отрицательно… И сколько бы крови от этого перепортилось…23

2 января

Если русский человек за что возьмется, так уже рад лоб разбить. Аккуратный немец Штейнман24 явился сегодня на лекцию, только что пробило девять часов, а Савич25 еще вчера нарочно приходил справляться, будут ли лекции. Что лучше? Вчера, конечно, сказали, что будут лекции, а сегодня сказали, что не будут. Впрочем, инспектор еще вчера сказал мне, но директор заметил, что- все-таки надобно собраться… Желал бы я спросить его — зачем?..

Из всех уехавших из Петербурга явился только Вегнер26 и страшно ругался, что начальство так безалаберно.

Златовратский27 рассказывал много анекдотов о вчерашней елке и о глупости Белявского, Михайловского и др. Но его анекдоты до того не характеристичны, что я все их позабыл. Заметил только одно, что лакей, проходя мимо студентов с каким-нибудь из угощений, обыкновенно говорит только: «Хотите?» и, не дожидаясь ответа, стремится дальше. Это так и должно быть у Ивана Ивановича, у которого студенты не смеют пить вина за столом и курить папиросы, тогда как все другие курят.

Златовратский рассказал мне странную вещь: когда-то, еще в первый год нашей институтской жизни, и, вероятно, в первые месяцы, сказал я Михайловскому, что у него больше развиты ноги, нежели голова. Это его так уязвило, что он до сих пор тяготится моей остротой. Я, несмотря на все усилия, не мог ее припомнить… Впрочем, я и теперь еще не слишком высокого мнения о развитости головы Н. Михайловского; мне все кажется, что он до сих пор ни о чем серьезно не думал и не умеет рассуждать о предметах высшей важности. Если он останется навсегда с этой умственной ленью, то я желаю ему (несмотря на природный его ум) лучше остаться под опекой религиозности и даже церковности, нежели жить собственной головой. У него вечно все будет скользить по поверхности, и он даже легко может сделаться просто добрым малым, на что теперь же подает большие надежды. Подвиг самопеределыванья будет для него труден, если не невозможен… А жаль, право: с таким живым умом и прекрасным сердцем он соединяет еще и некоторый талант, который при более глубоком и серьезном образовании мог бы принести даже значительную пользу… А все эта проклятая лень, это увлечение разными животными порывами и неведение о высших целях человечества!28

3 января

Вчера вечером смотрел я «Ревизора» в Михайловском театре. Идет он, конечно, плохо. В чтении он менее карикатурен, нежели на сцене. Максимов хорошо исполняет роль Хлестакова, Бурдин — Земляники, "Пинская — довольно хорошо — жену городничего, — и только. Сосницкий хорош как-то местами.29 Иногда же он, видно, что не понимает своего характера. Первое действие вообще плохо идет, не исключая и Бобчинского и Добчинского, которые утрируют свою роль до невозможности. Последние действия лучше. Одна сцена показалась мне ненатуральною у самого Гоголя, и при игре Сосницкого это было еще заметнее: мошенник городничий сам начинает рассказывать, как будто маленькое дитя, предполагаемому ревизору все свои грешки: и об унтер-офицерской жене и о взятках. Да он совсем не имел повода говорить об этом и, предполагая самый сильный донос, не должен был наводить ревизора на мысль о своих винах. Нечистая совесть способна скорее молчать, нежели говорить о своих винах. Можно допустить при этом страшную наглость и бесстыдство мошенника; но пред Хлестаковым он сильно струсил, а наглость как-то не ладит со страхом. Впрочем, вопрос этот, кажется, может подлежать спорам… Вчера говорили, что в театре был государь и очень смеялся… Много ли понял он тут, не знаю… За «Ревизором» шла пьеса «Уедет или нет», дрянь какая-то гр. Растопчиной,30 пьеса, которой бы никто смотреть не стал, если бы ее не играла Владимирова,31 на которую все время наведены были все имевшиеся в театре бинокли. Она действительно очень хороша собой… Странное дело: несколько дней тому назад я почувствовал в себе возможность влюбиться: а вчера, ни с того ни с сего, вдруг мне припала охота учиться танцевать… Черт знает что это такое… Как бы то ни было, а это означает во мне начало примирения с обществом… Но я надеюсь, что не поддамся такому настроению: чтобы сделать что-нибудь, я должен не убаюкивать себя, не делать уступки обществу, а напротив, держаться от него дальше, питать желчь свою… При этом разумеется, конечно, что я не буду делать себе насилия и стану ругаться только до тех пор, пока это будет занимать меня и доставлять мне удовольствие… Делать то, что мне противно, я не люблю. Если даже разум убедит меня, что то, к чему имею я отвращение, благородно и нужно, — и тогда я сначала стараюсь приучить себя к мысли об этом, придать более интереса для себя к этому делу, словом, развить себя до того, чтобы поступки мои, будучи согласны с абсолютной справедливостью, не были противны и моему личному чувству. Иначе — если я примусь за дело, для которого я еще не довольно развит и, следовательно, не гожусь, то, во-первых, выйдет из него — «не дело, только мука»,32 а во-вторых, никогда не найдешь в своем отвлеченном рассудке столько сил, чтобы до конца выдержать пожертвование собственной личностью отвлеченному понятию, за которое бьешься.

Занимался у Срезневского,33 был на уроке у Куракиных, а потом отправился с Аверкиевым к А. Е. Разину.34 В третий раз сегодня был я у этого человека и замечаю, что с каждым разом он мне более нравится. Это живой человек жизни, дела… Он не слишком большой философ в теоретическом отношении, и в прошедшее мое посещение я заметил уже, что в отвлеченных рассуждениях он обнаруживает даже какую-то узкость взгляда, но когда дело коснется непосредственно жизни, применений выработанных идей, тогда он лучше даже Чернышевского… Он прошел страшную школу жизни, не получив нигде школьного образования, добившись всего сам собою, — и знает он чрезвычайно много, что не препятствует ему давать полную волю чувству, которое у него развито очень благородно. Сестра его жены превосходно играет на фортепиано, и его любимые мотивы — заметил я — производят и на меня самое благоприятное впечатление. Впрочем, по-моему, музыке он предан даже немножко слишком. Теперь он купил 860 десятин земли в Тверской губернии и хочет завести ферму и заняться обработкой земли с помощью наемных рабочих. Это хорошо рекомендует его в житейском отношении. В обращении он оказывается все более добрым и простым человеком, чего я не подумал с первого раза, взглянув на эту огромную, трехаршинную массу и услышав его самоуверенную, сдержанную речь, в которой всегда почти слышится какая-то arrière pensée. Сегодня рассказал он, что Кутузов заметил о Николае, что он напоминает вывеску — шляпа, мундир, штаны — и все тут… В прошедший раз говорил он мне, как Давыдов поправлял в его статье вместо «сталагмиты» — «сталактиты».35 Говорил он еще о Чумикове,36 издателе нового «Журнала для воспитания». Этот человек был учителем, помощником инспектора в двух женских заведениях, выгнан оттуда за неспособность, поступил в ополчение, а теперь пустился в литературу. Дорогой, при возвращении от Разина, Аверкиев рассказал мне содержание некоторых стихотворений Кускова,37 их общего знакомца: он в самом деле, должно быть, имеет талант, как свидетельствует и Разин, который, кажется, довольно строгий судья в отношении к произведениям своих знакомых. Аверкиев тоже написал повесть и прочел ее Разину; тот сказал, что она не годится, Аверкиев переделал ее в комедию. Отрывки из нее читал я, но ничего не мог заключить о достоинстве пьесы.

4 января

Ничего не может быть бесплоднее и убийственнее дня, какой я провел сегодня: я сидел с утра до вечера за Амартолом38 и просмотрел с двенадцать больших листов рукописи… Это отвратительно до тошноты. А тут еще Измаил Иванович с своими увлечениями, ученостью и бранью на Грановского за то, что он не был ученым, а был просто даровитым человеком, ничего не сделавшим (по словам Срезневского) из своих дарований. Черт знает как повертывается у него язык говорить подобные вещи… Я был до того уничтожен сегодня, что только мог отмалчиваться. Единственное развлечение нынешнего дня был урок у Куракиных. Анатоль Куракин непременно хотел узнать, как меня зовут, и потчевал черносливом, присланным ему из Бордо — от дедушки: в этом выражалось его особенное расположение ко мне. Вообще — с ним уроки идут гораздо живее и менее официально, чем с старшим, Борисом. И при этом самое дело как будто лучше подвигается. Я приписываю это тому, что младший более подчиняется моему влиянию и менее испорчен схоластическими вздорами, тогда как Борис, имея пятнадцать лет от роду, довольно давно уже, стало быть, подвизается в этом притуплении природного ума своего, в котором природа ему не отказала.

7 января

Третьего дня опять до семи часов с утра просидел я у Срезневского за Амартолом, сделал довольно много и был доволен собой. О чем-то как будто толковали, но я позабыл уже. В семь часов поехал я к Машеньке39 и остался там весь вечер и ночь. Она теперь переехала на другую квартиру, впрочем, в том же доме, и живет теперь с Юлией и Наташей. Машенька лучше их обеих, и собой и характером. С ней можно бы жить и ужиться, особенно мне. Но нельзя не согласиться, что плохое ремесло публичной женщины у нас в России. Они все необразованны, с ними говорить о чем-нибудь порядочном трудно, почти невозможно, и вот заходят к ним франты на полчаса .......... кончат свое дело и уйдут… Обращение при этом гораздо хуже, конечно, чем с собакой, которую заставляют служить, и подходит разве к обращению с извозчиками, крепостными лакеями и т. п. И всего ужаснее в этом то, что женский инстинкт понимает свое положение, и чувство грусти, даже негодования, нередко пробуждается в них. Сколько ни встречал я до сих пор этих несчастных девушек, всегда старался я вызвать их на это чувство, и всегда мне удавалось. Искренние отношения установлялись с первой минуты, и бедная, презренная обществом девушка говорила мне иногда такие вещи, которых напрасно стал бы добиваться я от женщин образованных. Большею частью встречаешь в них горькое сознание, что иначе нельзя, что так их судьба хочет и переменить ее невозможно. Иногда же встречается что-то вроде раскаяния, заканчивающегося каким-то мучительным вопросом: что-же делать? Признаюсь, мне грустно смотреть на них, грустно, потому что они не заслуживают обыкновенно того презрения, которому подвергаются. Собственно говоря, их торг чем же подлее и ниже… ну хоть нашего учительского торга, когда мы нанимаемся у правительства учить тому, чего сами не знаем, и проповедовать мысли, которым сами решительно не верим? Чем выше этих женщин кормилицы, оставляющие собственных детей и продающие свое молоко чужим, писцы, продающие свой ум, внимание, руки, глаза в распоряжение своего секретаря или столоначальника, фокусники, ходящие на голове и на руках и обедающие ногами, певцы, продающие свой голос, то есть жертвующие горлом и грудью для наслаждения зрителей, заплативших за вход в театр, и т. п.? И здесь, как там, вред физиологический, лишение себя свободы, унижение разумной природы своей… Разница только в членах, которые продаются… Но там торговля идет самыми священными чувствами, дело идет о супружеской любви!.. А материнская любовь кормилицы разве меньше значит?.. А чувство живого, непосредственного наслаждения искусством — разве не так же бессовестно продавать? Певец, который тянет всегда одинаково, всегда одну заученную ноту, с одним и тем же изгибом голоса и выражением лица — и притом не тогда, когда ему самому хочется, а когда требует публика, актер, против своей воли обязанный смешить других, когда у него кошки скребут на сердце, — разве они вольны в своих чувствах, разве они не так же и даже еще не более жалки, чем какая-нибудь Аспазия Мещанской улицы или Щербакова переулка? Эти по крайней мере не притворяются влюбленными в тех, с кого берут деньги, а просто и честно торгуют… Разумеется, жаль, что может существовать подобная торговля, но надобно же быть справедливым… Можно жалеть их, но обвинять их — никогда!

Машенька недавно промышляет. С некоторого времени к ней ходит больше знакомых, чем прежде. Это мне почему-то не нравится, хоть я и знаю, что мне, собственно, до нее никакого дела нет, пока я не прихожу к ней. А при мне, разумеется, она прогоняет от себя своих гостей. Она очень добра и не слишком падка на деньги. От лишнего рубля она не увеличивает своих любезностей, а остается мила по-прежнему, как обыкновенно. Со мной она внимательна до того, что замечает самую легкую мою задумчивость. Каждый раз она передо мной оправдывается в своей жизни, грустит и мечтает… В последний раз она поссорилась с Наташей, та ее ругала, а она смеялась и говорила мне, что не хочет с Наташей ругаться, потому что знает ее характер: та угомонится, и самой ей будет совестно… Если бы на моем месте был Щеглов, то этого одного было бы достаточно, чтобы возбудить в нем презрение к Машеньке. Но к моему характеру это очень близко, и мне нравится Машенька своей уживчивостью. При мне вчера вечером приходили туда с Юлией два студента университета и показывали шик, говоря по-французски между собою. Нашли место… Зато и посмеялись же над ними девчонки, когда они ушли, просидев около десяти минут… Потом Наташа привела с собой какого-то медика студента и оставалась с ним; этот был очень скромен. По голосу похож немножко на Лауданского: в лицо его я не видал. Затем явились два немца, офицер и статский. Статский хотел остаться с Машенькой, но она его прогнала, и он ушел, обругавши се стервой. Она была очень обижена. Офицер остался с Наташей. Часов в одиннадцать, когда я уже лег в постель, а Машенька осталась заплетать себе волосы, ввалился какой-то капитан с голосом до того октавным, что слышался как будто гул жернова на мельнице, когда он говорил. Он, кажется, тоже имел намерение переночевать тут, но Машенька обошлась с ним очень неприветливо и наконец пристала к нему с вопросом: «Зачем вы пришли?» Он отвечал: «Зачем я пришел, это я очень хорошо знаю; но после такого приема я не знаю, право, что мне и думать». Машенька начала над ним смеяться и выговаривать ему за какого-то дядю-полковника, который тоже ходит сюда, к Наташе, и денег не платит. Скоро началась серьезная ссора, и капитан заключил тем, что встал, принял трагическую позу и сказал: «Могут быть шутки, которые не выходят из пределов приличия и которые понимаются, но когда это переходит границы, тогда знайте, что я над собой смеяться не позволю; мое „я“ всегда уничтожит ваше „я“!.. До свидания…» И ушел с этим. Машенька расхохоталась; я, выслушав это из-за ширм своих, не замеченный гостем, заключил, что он немножко сумасшедший, а Наташа подумала, что капитан угрожает прибить когда-нибудь ее и Машеньку, и вследствие этого напустилась на Машеньку, зачем она позволяет себе такие грубости… Потом я узнал от Машеньки, что действительно капитан с ума сходил и сидел на одиннадцатой версте.40 Но Наташа с своим объяснением слов капитана напомнила мне Луповицкого, которого речь о пиле и топоре так разумно объяснили крестьяне его…41

8-го, разумеется, встали мы часов в десять с половиной, напились кофе с Машенькой, и я отправился к Срезневскому заниматься Амартолом. Но на этот раз дело шло плохо: от одиннадцати до трех я просмотрел только пять листов. Правда, что долго мешал мне сам Срезневский, рассказывая какие-то сплетни о «Русском вестнике», будто бы о недобросовестности его редактора. Но самые сплетни выставляли только его неуклюжую неловкость, неповоротливость, а совсем не недобросовестность. Например, С. Иванов написал статью о железных дорогах еще в конце 1855 года и отдал ее в «Вестник» даром. Ему сказали, что даром статьи не печатаются, а за все платится по три рубля за страницу. Он согласился и на это. Но несколько месяцев статья не печаталась. Между тем появились другие статьи об этом, и Иванов просил, чтобы его статью печатали скорее. Но прошло еще несколько времени, прежде чем его желание исполнили. Наконец присылают ему корректуру. Иванов, зная, что уже теперь не ново и несвоевременно многое из его прежних заметок, сказал, что в таком виде печатать статью нельзя. Так она и осталась. Щебальский тоже отдал свою статью даром. Ему тоже сказали, что у них определена плата, а потом спрашивали, сколько он хочет взять за свой труд. Срезневский видит в этом какое-то коварство, злонамеренность, неблагородство и т. п. А кажется, это просто — глупость. По поводу этому говорил тоже Срезневский, что «Телескоп» очень возбудил волнения и ожидания в 1831 году, а «Библиотека для чтения» просто всех огромила. Припомнил он также, что в конце 1839 года Краевский говорил, что у него 39 тысяч (асс.) долгу на журнале и что вся его надежда на Белинского. Белинский приехал из Москвы и явился к Краевскому, при Срезневском. Краевский побежал к нему навстречу с восклицанием: «Наконец-то, спаситель!..» и при нем опять повторил, что только Белинский может поднять и поддержать его журнал… При всем том, зная об исполнении ожиданий Краевского, Срезневский до сих пор упорно отвергает значение Белинского в истории русского просвещения!.. Странный человек… Был у него вчера Андреевский,42 небольшой человек с большим носом, бегающими глазами и плавной речью. Свое дело он, кажется, знает хорошо; очень горячо предан науке, ищет правды, не глуп (по крайней мере диалектически), говорит положительно и тотчас приводит факты. Это хорошо все. Не понравилось мне только, зачем он восстает на Чичерина, и именно на дух его диссертации.43 Неужели это из угождения Срезневскому? Или в самом деле он говорит от искреннего сердца?.. Я не читал «Областных учреждений» и не знаю, как велико их научное достоинство, но уверен, что мысль Чичерина была жива и светла, что стремления его благородны… Зачем же унижать человека? Разве потому, как проговорился сам Андреевский, что и он тоже занимается исследованием областных учреждений и боялся (может быть, боится и теперь), чтобы диссертация Чичерина не отняла значения у его собственного труда?.. Если так, то это понятно и даже, пожалуй, простительно…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…